Хор грянул простуженно, но истово:
Ткаченко свистал, притоптывал, играли ямочки на щеках. Алихан тоже притоптывал, улыбался застывшими губами, становилось жарче, заныл нестерпимо палец на ноге, потом другие налились игольчатой болью, стали отходить. «Жить можно!» — как говорит майор. Бросает в борт, еще раз бросает, на отшибе в синих сумерках догорают стропила, по опушке в сосняке прячутся танки. Жить можно!
— Вы-ле-зай!
Наслаждение тепла. Зевота в черной избе, пропахшей луком, копотью, свекольным самогоном. Не двигаться. Сидеть, прислонясь к стене. Закрыть глаза, слушать ломоту в суставах, жар в щеках; набухают веки, отекают кисти рук, тоненький озноб крадется с половиц. Спать бы, спать…
— Али! К шифровальщикам. С пакетом. Бегом!
На дворе почти светло, на задах топят полевую кухню, сквозь стеклянный заморозок вкусно пахнет гороховым концентратом. Протертый горох с кусочками мяса, в ложке плавает уголек, блестки жира. «Жить можно!» — радуется Алихан, перепрыгивая через бревно под снегом. Что это? Он останавливается. У бревна — рука с лиловыми ногтями, из-под подтаявшего снега просвечивает стриженая голова. Нет, этого не может быть, когда за вербами такая нежная заря. Алихан осторожно трогает бревно носком сапога и бежит от него прочь. Пар золотится у рта, розовеет снег на крыше, в окопчике, полном талой воды, плавает солома.
В избе шифровальщиков маленькая машинистка чистит зубы над ведром. У нее припухшее детское лицо, на нижней губе зубной порошок, ворот гимнастерки глубоко расстегнут. Алихан стоит, смотрит и не может отвести взгляд.
— Чего вытаращился? — недовольно говорит девушка. — Не видишь — моюсь я. — Но он чувствует, что она не сердится. — Положи пакет на стол. Не топай — капитана разбудишь — только лег.
Алихан бежит обратно по розовым пятнам зари. Внутри вполголоса журчит напев, монотонный ритм, про девушку, про заморозок на восходе, про усмешку майора, про гороховый суп, и кухню, и вишневые посадки, которые наливаются исподволь густым весенним клеем. Но главное на дне напева — предчувствие счастья. Война есть, но войны нет, если поет предчувствие. Первый снег зажигает ледяную бахрому под крышами, синицы вспархивают с куста. Он с бегу перепрыгивает через канаву на обочине. Оттаявшей корой кружит чуть-чуть голову, встает чистое нежаркое солнце. День будет синий и длинный, и ничего не страшно теперь, хотя где-то на западе равномерно и глухо вздрагивает земля.
Рыжему, конопатому, который тогда обозвал, оторвало голову. Под городом Ровно дивизия вклинилась в отступающих немцев и застряла в полуокружении. Ночью в овраге, где развернули штаб, пробежала по проводам легкая паника, оборвалась связь с полками, белея повязками, в полутьме проходили группы раненых, иные садились, и их подымали, а иных волокли. Рыжий так и не успел отсидеть десять суток строгача: на рассвете стали чаще ложиться снаряды, полыхало с грохотом, выхватывая белые лица, сыпался песок с наката землянки. Алихан пошел за пайком и подходил к Рыжему, который стоял на посту, когда ослепляюще рвануло меж ними, мир оглох, ослеп, а потом Алихан вскочил и увидел дергающиеся ноги Рыжего. Головы не было, из обрубка шеи толчками била кровь.
Но страх пришел позже: когда засыпали убитых в мелком ровике, и Алихан боялся бросать землю с лопаты на раскрытые глаза Петьки Рассудова, которого тоже убило в этой балке, но за день до Рыжего. Лицо у Петьки было сморщенное, непохожее ни на что, а серые глаза смотрели стыло, упорно. Не страх, а тошнота, тягость, которая, когда они снова тронулись на запад, усилилась в Алихане, но притаилась. О тошноте думать было нельзя.
Наступила весна. В Ровно зацвели фруктовые сады, за искристым маревом усталыми литаврами вздыхала далекая канонада, каждый женский голос трогал, как начало сердцебиения, у кирпичной ограды пробивалась тонкая травка, небо нагревало пуговицы, пряжку, ленивые мысли в голове.
Это был второй эшелон, тыл.
По городу вразвалку ходили патрули, на лавочке грелись ординарцы, вечером в проулке курили, смеялись солдаты из роты связи, провожали глазами проходивших полек.
— Али, жену ищешь? — Рябой Маслов нахлобучил ему пилотку на нос. Гомзяков затягивался, щурился от дыма, дырочки зрачков все подмечали. Хозяйка — старая панна — строго смотрела на них из окна. Она ничего не боялась — у нее стоял начштаба.
В теплых сумерках размывались лица, перебирал лады близкий баян, дышало из палисадника мокрым перегноем.
— Салям алейкум! — сказали негромко рядом.
— Алейкум салям! — испуганно ответил Алихан. Старый солдат стоял сбоку, приглядывался в темноте. От седоватой щетины он казался еще смуглее, из-под зимней шапки тускло, не мигая, смотрели черные глаза.
— Откуда, земляк? Из какого роду? — спросил он строго, на родном языке.
— Межгюль, Хивский район, Алихан Хартумов Бахмуда сын…
— Абдулла Магомедов я, — сказал старик, вглядываясь через сумрак в солдат на скамеечке. — Из Унцукуля. Пополнение. Наши еще есть со мной: Шабан Алиев, Сеид Ахмедов и еще двое.
Он говорил вполголоса, неподвижный, горбоносый; в бровях не расходилась складка-рубец.
Баян пока играл что-то задумчивое, пряталась на время бездумная удаль, а от старика тянуло дымком турецкого самосада, сыромятной кожей уздечки, с ним вернулись откуда-то сухие лозы, крошки сыра на доске, глинобитная сакля, огромные глаза матери. Ее черный платок и черное платье совсем сливаются с темнотой. Живут только глаза. Старик горец умолк, точно и он это увидел: и ее, и медный таз с инжиром на стене из плитняка, за которой вверху — перевал, шиферные скалы с мазками снежников. Сумерки над перевалом были зеленоваты, незыблемы.
Алихан очнулся, тряхнул головой. Он не смел отойти от старика к ребятам, которые столпились вокруг баяниста. Баян оборвал жалобу, помедлил и рванул частушку. Зашаркали, защелкали подметки, кто-то подвизгивал под бабу.
— Русская песня, — сказал старик со спокойным презрением. Алихан не ответил. Прожектор вырос за крышами, потом второй и еще и еще.
— Приходи во второй взвод, — сказал Абдулла. — Теперь нас шестеро будет. Родичей. Скоро большой бой будет. На реке. Молиться надо.
— Приду, — сказал Алихан послушно.
Старик поправил пояс и отошел. У него была сутулая спина и тонкие ноги в обмотках. Посреди спины шинель прогорела. Но он не казался жалким. Он медленно уходил в темноту, подмечая все кругом неподвижными узкими глазами.
На рассвете мычали гудки, тукали звездочки разрывов, лиловый зенит лениво сверлили зловещие моторы. Алихан с любопытством отыскивал в тучах силуэтики самолетов. Близко, плача, вбила огненную сваю фугаска, подсекая ветки, провизжал осколочный полукруг, осел, рухнул угол дома через дорогу и в зеленоватом полумраке по-детски закричал раненый.
— Али! Отвезешь в пятнадцатый противотанковый записку. С лошадьми знаком?
— Да, товарищ майор.
— Скажи, чтоб запрягали. Возьмешь еще вот этот, тюк от топографа. В штабе сдашь. Лейтенанту Беляеву. Ясно?
Майор покуривал, смотрел, как он одевается, опоясывается. В пустой еще улице белело раннее утро, серела пыль на булыжниках, лиловел за базаром шпиль костела, спали окна домов, а потом неуловимо шпиль из лиловатого стал медовым, вспыхнули мелкие стекла, перед самой лошадью промчались со щебетом первые стрижи.
Алихан вдохнул каменный холодок, теплоту лошадиного пота, все стало, как дома, дробно подпрыгивала упряжь на крупе, перекатывались мышцы, лошадь отфыркивалась, поводила ушами, сама поддавала под уклон.
На окраине возле развалин дома за уцелевшим палисадником распустились мелкие розы. Он спрыгнул, просунулся сквозь штакетник, сорвал, накололся, взял цветок в зубы и погнал. Радостно тарахтели колеса по булыжнику, сами собой улыбались губы.
У каменной будки через дорогу из разбитой трубы текла вода. Вода размыла грязь, отмыла белые камешки, песчинки. Лошадь пила долго, моргала светлыми ресницами, солнце уже пригревало голову, еле заметно плыло облачко над костелом.
Две девушки шли мимо, одна улыбнулась, и Алихан обмер: это была она. Из-под низкой челки смотрели диковато светлые глаза, золотистое лицо чуть опущено, тонкие руки были беспомощны, гибки, переступали по пыли маленькие туфельки.
Предчувствие сбылось, и стало страшно, радостно и жарко, когда, приостановившись, она глянула исподлобья. Алихан сжал зубы, розовый бутон холодил подбородок, он проглотил что-то, гортанно крикнул, бросил ей цветок, который, зацепившись за ситец на груди, упал на мостовую. Не сводя с Алихана взгляда, она стала нагибаться, чтобы поднять, а он хлестнул лошадь и сорвался в галоп. Дребезжала тележка, бились подковы, а он пел сам в себе, ничего не замечая кругом:
Лошадь пофыркивала, потела, а он все погонял. Прохожий лейтенант сердито посторонился от пыли, поправил газету на тарелке с творогом. «Вырвался мальчишка!»
Впереди за полем — деревня, белые домики под черепицей, цветущие яблоньки. Из деревни навстречу беглым шагом торопились два солдата, один снял и опять забросил винтовку, другой замахал испуганно: «Стой! Бендеры там! Стой!» Алихан только мотнул головой, встряхнул вожжами. «Стой, дурак!» От удара лошадь прижала уши и пошла кидать навозную пыль в передок телеги.
Деревенская улица пробегала пустыми дворами, над крышами кружили голуби. У магазина лежал человек. Лицо уткнуто в пыль, хлястик на шинели оторван. Лошадь покосилась, всхрапнула. «Москаль тикает!» — крикнули справа, и через штакетник полезли люди в пиджаках и кепках.
— Ий-эх! — крикнул Алихан, еще раз ударил лошадь, подкинуло, накренило телегу, что-то мгновенное, упругое хлыстом распороло воздух мимо затылка, и он привстал, раскачивая кнут. Даже сейчас его не оставляла песня, он скакал по ее голубым ступеням, а глаза цепко выбирали бегущую навстречу дорогу, и он не боялся черных дыр, упертых между лопаток. Еще один хлыст взвизгнул вдоль, рядом, и все кончилось: они перевалили бугор.
За деревней поле люцерны полого спускалось к мостику. По полю ехали к деревне два бронетранспортера. Алихан придержал лошадь. Грязный небритый водитель высунул голову, солдаты насмешливо разглядывали сверху. Офицер в каске нагнулся, спросил:
— Куда гонишь?
— Пятнадцатый противотанковый. Пакет везу. Там бендера вроде…
— Вроде! — Офицер кивнул на задок телеги. Серое отшлифованное дерево было отщеплено во всю длину. Свежий отщеп, опасный, как рана.
— Ничего, лейтенант, жить можна! — Зубы так сверкнули, что все заулыбались. Враз мощно заворчали моторы, затрещала передача.
— Веселый пацан! — сказал водитель офицеру. Но офицер не ответил. Устало и пристально он смотрел теперь только вперед, в броневую щель на приближающиеся дома. Желтоватые глаза его стали жестоки и неподвижны.
Вечером он ехал обратно мимо той каменной будки, где журчал ручеек из разбитой трубы, и вглядывался, чего-то ждал. Ее светлые глаза исподлобья под низкой челкой, тонкий ситец на груди, пыльные маленькие туфельки. Он видел отчетливо даже чуть припухшую нижнюю губу, тополевый пух на пуговке у ворота… Устало ступала лошадь, крутились песчинки в прозрачной струйке, никого не было. «Все равно она видит меня, я вижу ее…» Стало просто и грустно, все отдалилось, гул грузовиков приходил через тишину, как со дна реки, в сумерках медленно гасли верхушки тополей.
Против штаба стоял «студебеккер», суетились солдаты, рыча, прополз к повороту «виллис» начштаба.
— Али? — Гандулинов тащил ящик к машине. — Прибыл?
— Майор где? Зачем таскаешь? Куда?
— К теще в гости! На передок снимаемся — отгулялись. Тащи свои шмутки.
— Майор где?
— Влип твой майор. — Сказал Гандулинов и поставил ящик. — Накирялся, повара генеральского съездил.
— Чего? Не понимай тебя.
— «Не понимай!» Выпил он, снять могут. Понял?
В полумраке терраски на ящике с картами сидел майор. Он был без фуражки, ворот расстегнут, блестел потный лоб. Изредка он поводил шеей, хрипел:
— Не подходи!
Офицеры грудились у порога, посмеивались, Ткаченко просил умильным голосом:
— Вэ Гэ, отдай карты! Сел як клуша. Грузить трэба. Отдай!
Выпуклые глаза майора медленно обводили всех, не отвечали.
— Виктор Герасимович! Слезь, задерживаешь машину, — сердито уговаривал толстый топограф.
— А он и не слышит, — сказал Ивлев. — Алиханка, подойди к нему, может, тебя признает? Иди вот сюда. Ну?
— Товарищ майор! — громко, краснея, доложил Алихан и проглотил слюну. — Рядовой Алихан прибыл… Пакет отдавай, бендера стреляй… Он смешался и замолчал. Выпуклые глаза повернулись, уперлись, из-под надбровий сквозь серую паутину пробился вопрос, осмыслялись зрачки.
— Али. Алешка? Ты? Встань здесь, сынок, охраняй. Меня. Автомат есть? Охраняй. Окружили, заразы!..
Наступила тишина, Алихан растерянно вертел головой, моргал.
— Сойди, Виктор Герасимыч, — сказал топограф. — Грузить надо, начштаба уже отбыл.
— Не сойду! Я и сам… Врете, гады! Под Винницей тоже так… Не сойду!
Грозно врубились складки на щеках, серая паутина опять затянула, глаза, которые видели страшное, расширялись; Алихан попятился: майор был не пьян — болен.
— Пистолет у него забрали? — негромко спросил кто-то.
К террасе подошел ординарец начштаба. Его толстощекое лицо было вымыто, сонно. Он поморгал, поправил пилотку.
— Тебе кого, телок? — спросил Гандулинов, который сидел на лавочке.
— Товарища майора Самсонова.
— Иди вон туда. Он тебе даст «товарища»!
Ординарец взошел, пригляделся к полутьме, четко вскинул руку к виску:
— Товарищ майор, полковник Юрин приказал донести готовность к выезду!
Майор долго всматривался в белесый пухлый блин. Все притихли.
— Ты булки любишь жрать? — спросил майор зловеще. — А? А вшей ты кормил? А? Сдаться захотели? Не-еет! Я — вашу… вас! Майор привстал, лапая пустую кобуру, ординарец с грохотом скатился по ступенькам.
— Ты, телок, — позвал его Гандулинов, — не вздумай начштаба докладывать. Понял? А то мы тебя отелим!
Водитель отдела, пожилой, степенный Миронов, вылез из кабины. С терраски по ступенькам спускались офицеры, последним вышел Алихан: майор спал сидя, положив голову на кулаки, упертые в колени.
— Подождем, — сказал Ивлев. — Через час очнется, уже бывало…
— Напился, — сказал Гандулинов Миронову. Старый шофер покачал головой.
— Не в том дело… Он и со ста грамм такой же — у него в мозги вдарило. В сорок втором из мешка выходили и всех почти положили на минном поле. Он тогда комбатом был. С тех пор вот так…
— Ты что — с ними был?
— Не… Мне Маслов рассказывал — он там был, на мотоцикле. В ПСД работал. Под Винницей.
— Всех! — с рыданьем сказал голос на терраске, — всех вижу, курвы! Булки жрете, а потом — предавать! Я вижу! Всех!
Голос оборвался. Алихан заглянул в дверь: майор по-прежнему сидел на сундуке с картами, кулаки его были сжаты, грубое лицо ослепло от закрытых глаз. Сквозь мелкий переплет окна догорали квадратики заката на полу возле сапог.
От польского имения на берегу Вислы остались, один обгорелые фундаменты. Тополя прикрывали их от реки. За Вислой на высотках был немец. Многие тополя были на полствола сломаны, мокрая кора завернулась лоскутами над слоновой кости древесиной. Тополя стояли молча, лишь иногда шелестели — жаловались ветру. В тополях была полевая кухня. До нее из подвала, где расположился оперотдел, прорыли ход сообщения. Бывший винный подвал со сводом из плитняка был просторен, прочен, только крошка осыпалась от взрывов во дворе. Двор, изрытый воронками, всегда пустынен: за ним сквозь речные испарения, прищуриваясь, наблюдал вражеский берег — самоходки доставали сюда прямой наводкой.
— Али! Твой черед за борщом!
Он взял котелки и вылез из подвала. Снаружи на посту у входа жался к стенке Гандулинов. Чуть моросило, но солнце проглядывало, и тогда на травяном бугре за двором светилась солома. За скирдой торчал длинный ствол семидесятишестимиллиметровой пушки. Вот он вытолкнул раскаленный прут, откатился, накатился; заложило ухо. Алихан шел по глине, выброшенной из траншеи, поверху. В глине истлевали по-осеннему горьковатые клочки дерна.
— По ходу иди! — крикнул Гандулинов, но он мотнул головой, прищурился на туманистый диск за тополями.