Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дело моего отца - Камил Акмалевич Икрамов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как и было заведено от веку, Мария Игнатьевна ездила не без подарков. Колониальная служба предполагала это и прежде, однако никогда еще текинским и персидским коврам, золотом шитым бухарским халатам, золотым украшениям и драгоценным камням начальство не было радо так, как в этот раз. Раньше подношения принимали благосклонно, теперь с жадностью нескрываемой. Это значило много, о многом говорило.

Генерал в последние годы и сам все больше ценил подношения. Ценности, которые оседали в доме, в банке, в подвалах, создавали уверенность в завтрашнем дне Недаром ведь и государство прочно своим золотым запасом.

Было бы наивностью думать, будто все стяжатели, все бесчисленные взяточники, казнокрады и ловкачи времен конца русской империи сознавали близость катастрофы. Они не ждали ее, не предполагали ее сроков или ждали что-то вроде инфляции, когда золото, ковры и меха помогут пережить трудности. И невдомек им было, что они своим корыстолюбием приближали финал.

Вот уже года три я знакомлюсь с делами так называемого хлопкового дела, беседую со следователями, прокурорами, свидетелями и всегда спрашиваю, зачем, к примеру, секретарю Бухарского обкома партии, кроме всех благ законных и незаконных, надо было иметь 120 или 132 килограмма золота? Однажды я разговаривал с ним в Ташкенте, когда был Каримов в зените славы, спешил в Москву, где должен был выступать на сессии Верховного Совета. Понравился он мне тогда: толковый, с юмором, с критическим отношением к положению дел, с ясной любовью к своим детям, а их у него десятеро.

Из рассказов следователей, из признаний самих преступников бесспорно следует, что отказ от дачи взятки лицу вышестоящему и даже отказ от получения взяток был неминуемо связан не только со снятием с работы, но изгнанием из партии, с подозрением в предательстве общего дела — коза ностра, с физическим уничтожением при автомобильной катастрофе или в недрах рашидовского МВД.

Зачем же все-таки пуды золота и бидончики с бриллиантами? Ответ у меня только один. В отличие от царских администраторов, верящих в незыблемость существовавшего строя, эти новые начальники подобной веры не имели. Не верили они в свой социализм, ибо лучше академиков знали, куда идет официальная экономика, как расцветает вторая, теневая, подпольная. А уж в лозунги про вечную дружбу народов они вовсе не верили. Они уже были негласными эмирами, ханами и подпольными миллионерами, ждали, когда все изменится, когда отпадут ненужные словосочетания в их речах и в их титулах.

Этот мой поздний курсив необходим, потому что объясняет ту неосознанную необходимость, которая еще несколько лет назад, до всех нынешних разоблачений, заставила меня рассказать то, что я выудил из газет второй половины шестнадцатого года.

Сенсационные аресты банковских воротил летом шестнадцатого года, махинации с перепродажей русских ценностей в странах Европы только для газетчиков и читателей газет были сенсацией. Все, кто правил бал тогдашней жизни, удивлялись одному — почему судьба выбрала в качестве жертв этих людей, а не других. Ответ искали в принадлежности жертв и их разоблачителей к разным партиям, к партии императора и к партии императрицы, к партии Распутина и к партии Пуришкевича.

Разве то, что происходило в обеих столицах, в Петрограде и Москве, не было связано какими-то видимыми или невидимыми нитями с тем, что стало повседневностью жизни далекого Туркестана? Шеф охранного отделения в Ташкенте жандармский полковник Лелютин еженедельно среди прочего докладывал о растущем количестве инсценированных банкротств, о спекуляциях на поставках для армии, о таинственном исчезновении ста вагонов каменного угля в Ташкенте и двенадцати вагонов соды в Андижане.

Охранного отделения это вроде бы не касалось, но исчезновение товаров, отказ от выплат и прочие чисто финансовые дела влекли за собой то волнения туземцев, то забастовки русских рабочих, то пресловутые неистовства женщин, озверевших в очередях за тем, чего нет.

Лелютин ждал Ерофеева, но первым генерал принял не его, а вновь назначенного полицмейстера Ташкента Типоцкого, которого сам же рекомендовал на этот важный пост.

Типоцкий не скрывал радости по поводу нового своего назначения. Из чимкентского пристава в полицмейстеры Ташкента — скачок немалый. Ему не терпелось сказать генералу, что черную каракульчу для Марии Игнатьевны он еще вчера завез на дом, еще там две дюжины шкурок сура[3], хотел спросить, понравилось ли.

Типоцкий эту самую каракульчу получил в подарок от купца Каландарова, уличенного в двойной перепродаже казне полутора тысяч голов скота.

Хоть бы сказал генерал новому полицмейстеру спасибо, нет, не дождешься. Здесь, в кабинете, никаких фамильярностей, здесь только о деле.

— Ваша задача, господин Типоцкий, держать этих каналий в страхе. Агентуру заставьте работать по-новому, мулл, старшин и пятидесятников обяжите докладывать о всех недовольствах.

Типоцкий со всем соглашался, смотрел подобострастно, а сам думал про каракульчу. Неужели так и не поблагодарят его?

А Ерофеев продолжал наставлять:

— Еще попрошу вас строжайшим образом контролировать мое распоряжение, данное в июле. В знак преклонения туземного населения перед русской властью обязать всех туземцев приветствовать любого русского офицера и чиновников всех ведомств немедленным вставанием и низким поклоном. Тут большой простор для воспитания. Можете это обеспечить?

Типоцкий сказал, что может, но подумал, что не ко времени это все.

В самом конце разговора, уже простившись, генерал вроде бы спохватился:

— Да. Мария Игнатьевна просила передать, что будет рада видеть вас с супругой по четвергам. Нынче ведь тоже четверг.

Полковник Лелютин был несколько шокирован тем, что нового полицмейстера приняли раньше, чем его. Между тем факты, которые он приготовил для доклада, имели, с его точки зрения, весьма большое государственное значение.

Раскрыв скромную картонную папочку, Лелютин слегка обиженным тоном читал, что в последнее время отмечается усиление недовольства туземного населения русской властью, участились случаи выражения сочувствия своим единоверцам туркам, воюющим на стороне Германии. Сочувствие врагу выражается также в форме передачи слухов об успехах вражеских армий, о поражениях союзников в Малой Азии на Галипольском полуострове.

Лелютин нарочно читал по писаному. Пусть генерал поймет, что не только ему этот доклад адресован, может и выше пойти.

— …Кроме того, высказываются надежды на выступление против России всех мусульманских стран, а также надежды на изгнание русских из Туркестанского края и возвращение всей Средней Азии под владычество ислама…

Генерал Ерофеев слыл бурбоном и солдафоном, но о панисламизме и пантюркизме знал почти столько же, как и о панславизме.

— Я конкретно спрашиваю. Кто эти пантюркисты, что это за паны такие?

Лелютин хмыкнул:

— Все эти паны, ваше превосходительство, наиболее влиятельная часть высшего духовенства, улемы, если по-здешнему. — И продолжил чтение из картонной папки: — Но есть и другие тенденции. «…Среди молодых туземцев образованного класса существуют такие, что высказывают сочувствие к новым формам управления, есть люди, склонные связывать свои несбыточные надежды с парламентаризмом, социалистическими идеями…»

— Зачем вы мне это читаете? — откровенно резко прервал генерал. — Я и сам грамоте учен, на досуге прочту. Скажите мне, господин полковник, во сколько единиц вы исчисляете потенциальных врагов государства?

— В Ташкенте или во всем Туркестане?

— Ну, для начала в Ташкенте.

Лелютин задумался, удивившись неожиданной задаче.

— Неужто никогда вам не приходило в голову сосчитать по головам всех опасных лиц на предмет высылки, допустим, в Сибирь?

Полковник Лелютин направлял недавно деятельность полевых судов, выносивших смертные приговоры с чисто армейской, завидной для жандарма легкостью, ему порой казалось, что, будь его воля, он бы удвоил или утроил количество повешенных и расстрелянных на месте, но то был бунт с оружием в руках. Он глянул на генерала, не шутит ли тот.

Ерофеев не шутил. Мысль о превентивной высылке, удалении всех нежелательных туземцев, впервые осенила его, поразила его своей простотой. Генералу доставляло удовольствие смотреть на вытянувшееся от удивления и без того длинное лицо Лелютина. Он в упор спрашивал и одновременно думал, приглашать сегодня к себе Лелютина или не приглашать.

— Нуте-с.

— По Ташкенту… — Лелютин опять не решился назвать цифру. — Если по Ташкенту — тысячи две мулл, ишанов, мударисов. Еще тысячи полторы из числа симпатизирующих Турции торговцев. Еще полторы — молодежи, связанной с русскими недовольными элементами, рабочих, принимавших участие в забастовках.

— В пять тысяч обошлись бы?

— Обошлись. На первый случай.

— А в целом по Туркестану в двадцать тысяч?

— Возможно, ваше превосходительство.

— Ну так это всего двадцать эшелонов, сорок в крайнем случае. — Ерофеев и сам увлекся собственной фантазией. Конечно, Петроград на это сегодня не пошел бы, либералов много. Дума, газеты. А если им всем заткнуть рты? — А я бы, господин Лелютин, на вашем месте уже приступил бы к составлению списков.

Полковник поджал тонкие губы, в глазах засветилась ирония.

— Боюсь, мне эта задача не по плечу. — Он вскинул прищуренные и довольно наглые глаза на генерала. — Тут есть две сложности. Во-первых, с помощью многих из числа предназначаемых для высылки мы и управляем нынче краем. Без них, к примеру, мы и мобилизацию на тыловые работы не смогли бы провести, без них налоги не собрать, закупок для армии сделать невозможно. Через них управляем. Так уж повелось: на двурушников опираемся. А как убрать рабочих с копей, с железной дороги? Это первая причина, а вторая с иного края. Многие откупятся, навык есть, связи. Спросите хоть того же господина Типоцкого.

Ерофеев решил не приглашать Лелютина в гости. Ну его к чертям собачьим. Типоцкий — понятный господин, а этот — с двойным дном, что он там усмотрит, что выведает.

— Значит, выселение этих ваших панов тюркистов и панов исламистов считаете невозможным?

— Почему же, ваше превосходительство, возможным и даже желательным в принципе, но трудным и требующим длительной подготовки. Кроме того, думается, опасность их мнений и симпатий преувеличивать не стоит. Это их тайные мнения, тайные мечтания, болтовня. Вот ведь летом не они восстание подняли, они против были, только, может, в душе сочувствовали, и то неизвестно. Нет, Алексей Николаевич, — Лелютин впервые назвал генерала по имени и отчеству. — Нет, Алексей Николаевич, эти списки составлять смысла нет, не ко времени. В будущем когда-нибудь и можно будет. Сейчас чернь опасна, только чернь. Больше скажу, Алексей Николаевич, это в спокойное время Охранное отделение многое могло, теперь время для ружей и пушек. Когда бунтует чернь, голодная чернь, требующая хлеба для себя, своих детенышей, сведения наших агентов обычно запаздывают в сравнении с самими событиями. Голодные бунты непредсказуемы самыми мудрыми головами. Терпят низы общества долго, иногда весьма долго, а вот взрываются внезапно. Опасения часто не подтверждаются, а надежды не оправдываются. Обратите внимание: и в русской среде, и в туземной мы лучше осведомлены о настроениях образованной части, их по привычке считаем властителями умов. А ведь это так только в сытое время.

Теперь иное, и, по правде сказать, невесть как еще изменится. Теперь мы на подсобных ролях, на подхвате Вот почему я всегда к вашим услугам.

Ерофеев попросил оставить докладную записку для внимательного прочтения и, встав из-за стола, вопреки принятому решению, пригласил Лелютина в гости. Руку пожал крепко.

— Будет весьма любопытно. Мария Игнатьевна в столице ознакомилась с некоторыми самоновейшими веяниями в области… — он запнулся, — в области предсказания будущего. Рады будем видеть вас, господин Лелютин. Интересно поговорить с умным человеком, ваше просвещенное мнение услышать.

Когда дверь за полковником закрылась, Ерофеев брезгливо положил папку с докладом в нижний ящик стола. Подумаешь — умник. Без хлеба и мяса народом управлять труднее, нежели при их наличии. Кто этого не знает? За то нам жалованье платят, чтобы при любых условиях управлять. Чернью пугает.

В кабинет вошел чиновник по особым поручениям Мишин.

Телеграмма и пакет, Алексей Николаевич.

Пакет был из министерства внутренних дел и касался нашумевшего дела разоблаченного за злоупотребления по службе и за самочинно проводимые пытки арестованных начальника Харьковского сыскного отделения. Предписывалось усилить контроль за работой полиции, не допускать злоупотреблений и применения недозволенных методов, а также исключить возможность проникновения в печать сведений, порочащих чиновников государственных учреждений.

Телеграмма была со станции Арысь. Из вагона для перевозки заключенных бежало двадцать три каторжника, часть которых, по всей видимости, направилась в сторону Ташкента…

Между строк

В «легальном» варианте рукописи я, пользуясь собственным опытом, описал тюремную камеру, где содержались тогдашние заключенные, вагон, в который их посадили, и побег… Теперь я вычеркнул написанное и пишу между строк. Не бумагу экономлю, а легче так, проще и честнее. Вагоны для заключенных, вагонзаки, с давних пор и поныне называют столыпинскими, хотя конструкция их так изменилась, что побег из вагонзака я себе и представить не могу, даже не слышал о таком побеге в мое, так сказать, время. Только один был удачным. Шестнадцатилетний пацан Семенов работал с нами на станции Гжатск. Ломами, клиньями и кувалдами кололи мы битум, нагруженный в пульмановские вагоны кусками, но слипшийся в единую массу. Одни выбрасывали куски битума, другие носили его на площадку. Какая-то баба пересекала нашу запретную зону с возом длинных жердей, волочившихся по земле. В телегу была запряжена корова. Она вдруг встала, загородив конвоиру обзор, тот стал помогать бабе, стегал корову, но она не хотела идти.

И тут мы увидели, что один из нас рванул к железнодорожной насыпи. Он бежал босиком, а тяжелые чуни, сшитые из автомобильных покрышек, держал в руках за веревочки, которыми чуни привязывают к ногам. Удивительное это было зрелище. Остановившись почему-то у самой линии железной дороги, Семенов раскрутил чуни над головой и швырнул их, как камень из пращи. Может, конвоир сам его увидел, но боюсь, что это мы выдали его своими невольными взглядами.

Конвоир выстрелил, как положено, без предупреждения. Семенов перебежал путь и скрылся за насыпью, и тут же загромыхал длинный железнодорожный состав.

Семенова не поймали. Пойманных даже далеко от лагеря обязательно привозили к месту побега убитыми, кидали возле вахты на обозрение в воспитательных целях. Семенова не привезли, а от ребят я узнал, что о побеге он мечтал давно. У него была больная одинокая мать, он боялся, что без него она умрет с голоду. И в лагерь он попал из-за матери, украл несколько килограммов зерна. Ради нее.

Все другие побеги кончались трагически. В подавляющем большинстве случаев они не были запрограммированы на успех, чаще это было крайним выражением отчаяния, родом самоубийства.

Сколько бы лично или по телевизору не видел я известного пародиста Александра Иванова, я не могу не помянуть про себя человека, поразительно на него похожего лицом, такого же высокого и только куда более тощего. Фамилия его была, кажется, Сундуков. Во всяком случае, кличка была Сундучок. Он был во взрослой бригаде, не знаю, за что сидел и откуда родом. Он «доходил» быстро, помню его у кухни в надежде на добавку, помню на разводе. Однажды их бригаду вывели на какие-то земляные работы, Сундучок вдруг бросил лопату и, как лунатик, пошел за ту невидимую черту, за которой «конвой стреляет без предупреждения». Его, как рассказывают, конвоир окликнул: очень уж Сундучок медленно шел. Его окликнули, а он шел, медленно переставляя свои неимоверно длинные и тонкие ноги.

Конвоир выстрелил в голову и снес ему полчерепа. Это тоже было возле Гжатска, там еще недавно прошла война, и наши вохровцы почему-то любили стрелять разрывными.

Это было, видимо, в начале апреля, еще до удачного побега Семенова, и длинное тело Сундучка лежало возле вахты три дня. Мы на это назидание старались не смотреть, но я запомнил его открытые небу глаза.

А еще раньше, когда в низинах было много снега, значит, думаю, в марте, наша и еще две бригады малолеток работали на трассе, на той дороге Москва — Минск, по которой ездят так много наших и зарубежных туристов. Главная магистраль на Запад.

Мы подсыпали гравий на обочины и углубляли кюветы. И вот, когда нас перегоняли дальше, начальник конвоя увидел чей-то брошенный рваный бушлат.

— Чей бушлат?

Эх, никто не догадался взять его! Нас тут же стали пересчитывать. Одного не хватало. Оказалось, что исчез Руня. Он был из другой бригады, и фамилию его я не знаю, только кличку.

Кажется, и мы, и конвой вместе увидели Руню. Он был в километре или чуть больше. Шел по низине, проваливаясь по пояс в глубокий и тонкий снег. Нас согнали в кучу, три бригады малолеток, и мы видели, как гонятся за ослабевшим от голода мальчиком здоровые мужики со свирепыми немецкими овчарками. Руня шел, не оборачиваясь, шел по направлению к белой полуразрушенной церкви, стоявшей на свободном от снега пригорке.

Овчарки настигли Руню, когда ему прострелили ноги. Потом его волоком вытащили по его же следам на трассу, погрузили в срочно прибывшую вохровскую полуторку и тут, в кузове, уже пристрелили. Опять же в голову. Я помню фамилию старшего надзирателя, убившего Руню в кузове, но не назову ее, а вдруг ошибусь? Впрочем, они все действовали так, как положено.

Это не Колыма, не Печора, это почти на границе Московской области, хотя уже и в Смоленской. Это километрах в десяти от Гжатска.

Тело Руни возле вахты не лежало. Говорили, что наш лагерный доктор Израиль Витальевич Штенер, сам недавний зэк, сумел сообщить о смерти сына родителям. От Москвы даже по тем временам не больше двух часов езды, увезли они его еще до нашего возвращения с работы.

Малолетки, это те, кому не больше шестнадцати. Кажется, по правилам нас должны были кормить лучше и работать мы должны были не двенадцать, а десять часов, только если эти правила и были, то их никто не знал и соблюдать не собирался. Работали мы с темна до темна.

Среди малолеток я был один политический, остальные — «бытовики», то есть уголовники.

Имени и фамилии его, одного из малолеток, не помню. Они с братом накопали полмешка картошки на колхозном поле. Их посадили за кражу. Мать пошла умолять следователя, не умолила и предложила ему деньги. Не знала, что за фанерной перегородкой начальник присутствовал. Мать посади ли за взятку. Где отбывали срок мать и старший ее сын, не знаю. Младший, мой сосед по нарам, был удивительно чистым деревенским мальчиком. Рядом с нами в беспамятном жару доживал последние часы кто-то еще, и мой сосед не позволил другому зэку вытащить у него пайку хлеба: «Куда? Ведь он еще живой!» А ведь по законам лагерной жизни, которая никого не сделала добрее и честнее, тот деревенский мальчик вполне мог взять пайку себе или поделить с тем, кто эту пайку выследил.

Свирепость и тотальность сталинских законов по отношению к народу была первопричиной того неуважения к закону и морали, в котором народ этот пытался выжить. После первого освобождения я оказался в сапожном городе Кимры и снял угол у старухи Ш. Она и ее старшая дочь Нюрка отсидели за спекуляцию. Нюрка привезла из лагеря сына Алика и вместе с младшей сестрой Машкой продолжала преступный, но жизненно необходимый промысел. По выходным они возили в Москву на Перовский рынок туфли-лодочки, изготовленные местными кустарями, а в Кимры — дрожжи и трикотажные женские трусы, большой был дефицит Трусы надевали на себя, туда же совали и пачки дрожжей. Подобными способами подрабатывали на жизнь многие их соседи с улицы Салтыкова-Щедрина и других улиц.

Это был быт, но значение лагерного слова «бытовик» как синоним уголовника я понял много позже, а тогда поражало количество людей, побывавших там, откуда только что вернулся я, и то, что чуть не все Кимры говорят на лагерной фене. Двухлетний Алик матерился по-лагерному, и лагерь был для этих людей тоже бытом.

Так вот, о свирепости и тотальности. За колоски. За полмешка картошки. За три пары трико. За пачки дрожжей… Чего стоил народу закон от 7/VIII 1932-го?

Мы знаем, что политические репрессии коснулись почти каждой семьи, интеллигенции в первую очередь, но, наверное, еще меньше людей избежало страха тюрьмы или ее самой за возможность прожить в том страшном, голодном и бесправном быту.

Жестокость всегда ходит рука об руку с несправедливостью, и вместе они деформировали мораль в масштабах всего государства.

Массовые политические репрессии обеспечивались только беспрецедентным террором против «бытовиков», против народа, когда гражданин лишен каких-либо прав, а государство — всё.

Я пишу это буквально между строк ранее напечатанного текста и думаю: неужто никто не расскажет о малолетках, попавших во взрослые лагеря? Бригадирами малолеток начальство всегда ставило матерых рецидивистов, воров в законе. Нашей бригаде повезло, наш дядя Ваня — Иван Иванюк, если это была его единственная фамилия, был мастером карточной игры, бригадный хлеб проигрывал редко, пайку мы получали чаще других. Хуже всех приходилось пацанам из бригады Воёди-краснушника. Краснушники грабили железнодорожные вагоны и по воровской иерархии были много ниже ширмачей, домушников и медвежатников.

Воёдя-краснушник был здоровый мужик лет тридцати, глупый до чрезвычайности и лишенный каких-либо человеческих чувств. В карты он играл плохо, совсем не замечал шулерства, которое между ворами в законе не воспрещалось и называлось «исполнением». Так и уславливались «с исполнением», впрочем, чаще и не уславливались.

Воёдя не произносил «р» и «л», потому и — Воёдя. Он проигрывал бригадный хлеб целиком и прямо из хлеборезки нес его «вантажистам», выигравшим. Потом наш Иванюк или другой бригадир малолеток дядя Саша Проценко, по кличке «ротский» или даже по титулу, меняли этот хлебушек на водку.

Несет Воёдя утром ящик паек мимо своей бригады к Иванюку или Проценко, а они поддразнивают его на весь барак:

— Воёдя, как твоя бьигадочка?

Воёдя очень весело орет в утренней тишине малолетского барака:

— Моя бьигадочка по утьяночке гудьончик штефкает.

Да, его бригада очень часто вместо хлеба жевала битум, «гудьончик». В его-то бригаде и был тот Руня, что средь бела дня безоглядно бежал на смерть по снегу, который уже и лыж не мог бы держать.

Был в Воёдиной бьигадочке и мальчик без клички, фамилия редкая и красивая — Дофине, сын и внук потомственных кондитеров, приглашенных в Россию бог весть когда и до революции работавших на фабрике «Эйнем». Там же, то есть на «Красном Октябре», работал мой приятель, возможно, последний из той кондитерской династии. Он украл шоколад, получил пять лет — пятерик, он умирал на моих глазах, не отбыв и первого года.

В мае сорок четвертого мы рядом лежали на солнечном скате нашей землянки-барака, в котором вода доходила до нижних нар, но нары были уже пустые. Пацаны «освобождались через деревянный бушлат».

У меня была дистрофия III, и на внутренних сторонах ног от щиколоток до паха на коже и костях непонятным образом держалось десятка два фурункулов. Я ждал, когда начнется профузный дистрофический понос. Это уж три дня до смерти. У Дофине понос начался раньше. Меня спас все тот же доктор Штенер. Увидев мои ноги, он стал лечить меня в санчасти. Каждый день я приходил туда, он вел за занавеску и давал кусок хлеба. Может, он тоже был прежде политическим, может, имя отца о многом ему говорило? Сам он был, кажется, из Баку. Потом я попал в бригаду автослесарей, которых подкармливали вольные шофера. Но это уже другой рассказ, рассказ о счастье, о том, как я остался жив и потому должен писать о чем пишу.

Того места, где был наш лагерь, лагпункт по терминологии ГУЛАГа, я не нашел. Не нашли и того места, куда старый цыган по обычной для цыган кличке Мора, наш штатный труповоз, сваливал мертвецов. Ящик был большой, бросали туда по двое и по трое. Возвращался Мора с пустым ящиком. Этот ящик и назывался деревянным бушлатом. Кажется, в оставшееся время Мора перепрягал свою клячу и возил откуда-то воду.

Основной контингент лагпункта составляло человек триста. К нам все шли и шли этапы из тюрем Москвы, чаще всего с Пресни, но контингент оставался неизменным. Остальных увозил Мора.

С ним часто шутили наши воры в законе:



Поделиться книгой:

На главную
Назад