Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дела плоти. Интимная жизнь людей Средневековья в пространстве судебной полемики - Ольга Игоревна Тогоева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Выходец из Пуату, юрисконсульт Андре Тирако (1480?—1558), в отличие от Б. де Шасне, считал, что в его провинции столь странной традиции вообще не существует[398]. А Жан Папон (1505–1590), королевский лейтенант в бальяже Монбризона, сообщал, что в начале XVI в. данная проблема вызвала жаркие споры в Парижском парламенте, в результате которых обязательным объявлялось участие королевской канцелярии в рассмотрении подобных дел:

Наши доктора [права] долго мучились, пытаясь ответить [на вопрос], можно ли отдать приговоренного к смерти [человека] девушке, желающей выйти за него замуж. Постановлением [парламента] Парижа от 12 февраля 1515 г. было решено, что это возможно… Как бы то ни было, юридически [такой приговор] не будет иметь силы без помилования и разрешения короля, который [единственный] способен отменить смертную казнь, как всем известно, поскольку никакая свадьба не в состоянии возместить или заменить собой наказание[399].

Таким образом, в случае «свадьбы под виселицей» мы сталкиваемся со средневековой неписаной правовой традицией практически в чистом виде. Крайне скупо описанная в нормативных текстах, она, тем не менее, была прекрасно известна людям Средневековья и Нового времени. Свидетельством тому являются материалы судебной практики, в которых она либо упоминалась, либо становилась главным предметом рассмотрения[400]. Письма о помиловании, выданные от имени французских королей, позволяют говорить об использовании «свадьбы под виселицей» в качестве (пара)судебной процедуры по крайней мере с конца XIII в.[401] по начало XVII в.[402]

* * *

Впрочем, следует обратить внимание не только на сам факт известности данного обычая обывателям, но и на их решающую роль в реализации его на практике. Согласно нашим источникам, именно толпа собравшихся зрителей чаще всего становилась вершителем судеб для приговоренного к смерти преступника и его «невесты». Даже в тех случаях, когда присутствующие на месте казни представители суда отказывались следовать данному неписаному правилу, мнение большинства чаще всего перевешивало. Наглядным примером может здесь служить процесс 1374 г., состоявшийся в Божанси, на котором за воровство к смерти были приговорены трое преступников, и одного из них неизвестная местная девушка попросила себе в мужья. Перед королевским прево города она обосновала свои действия «обычаем данной местности», однако тот не дал согласия на отмену экзекуции, заявив, что «ничего не знает об этом обычае»[403]. В дело вмешались многочисленные зрители[404], и под их напором судья уступил: двоих преступников он приказал повесить, а третьего — вновь заключить в тюрьму. Затем он обратился за советом и консультациями к бальи Орлеана, который в свою очередь переслал дело в Парижский парламент, откуда на имя вора пришло долгожданное помилование, датированное 6 июня 1376 г. Была ли затем сыграна свадьба, мы, однако, не знаем.

Именно так люди, собравшиеся поприсутствовать на казни[405], заставляли судей изменить свое мнение, отложить экзекуцию и отправить дело на пересмотр, руководствуясь «существованием такого обычая» (la coustume estoit telle), «великой жалостью, которую все испытывали к [осужденному]» (la pitié que chascun avoit de lui, grant pitié au peuple qui la estoit), «громкими криками и желанием толпы» (la grieve clameur et requeste du peuple) или сомнениями в справедливости вынесенного приговора[406]. Ведь очень часто проступок того или иного человека выглядел «вполне простительным» (très graciable) даже для самих судей и не заслуживал, с их точки зрения, казни виновного. Именно так расценили окружающие вынесение смертного приговора (казнь через повешение) Жану д’Отриву, попавшемуся на взломе и краже нескольких головок сыра из церкви Сен-Мартен в Лане в 1341 г.[407] Его письмо о помиловании было рассмотрено местным королевским бальи, который учел и просьбу о замужестве, исходившую от «достойной девушки» Элиссон де ла Трай, и общественное мнение, согласно которому наказание в данном случае не соответствовало тяжести проступка:

И по данному делу мы, получив сведения о порядочном и лояльном поведении, а [также] о доброй репутации упомянутой Элиссон, а также этого Жана [д’Отрива] до того, как [он совершил] свое преступление, испытывая жалость и снисхождение к упомянутому Жану и учитывая все вышесказанное, от имени короля, нашего господина, его особой милостью и королевской властью, прощаем этому Жану его проступок[408].

В ситуации, когда решающее слово оставалось за собравшимися на месте предполагаемой экзекуции зрителями, девушка, просившая отдать преступника ей в мужья, утрачивала, похоже, функции самостоятельного «актора» и превращалась в выразителя общественного мнения, в своеобразный «инструмент» в руках толпы. Именно так, в частности, развивались события в Парижском парламенте в 1424 г., когда просьба о свадьбе между осужденным Жиле де Луантреном и пожелавшей взять его в мужья девушкой последовала сразу же после вынесения приговора (а не под виселицей) и исходила не только от самой предполагаемой невесты, но и от ее «матери и прочих друзей» (de sa теге et autres ses amis), явившихся в суд вместе с ней[409].

Вероятно, именно с данной особенностью традиции «свадьбы под виселицей», когда девушка выступала лишь рупором общественного мнения, и было связано то, что заключением брака как таковым дело заканчивалось далеко не всегда, хотя в отдельных случаях это происходило буквально на месте экзекуции. Так, в 1421 г. Жан Руаго, получивший затем королевское письмо о помиловании, был обвенчан со своей избранницей буквально под виселицей присутствовавшим на месте казни священником. Молодая пара даже получила от собравшихся зрителей некую сумму денег «для обеспечения их брака» (a soustenir en leur mariage).[410] В 1426 г. в Нормандии та же история повторилась с юным вором Этьеном Патностром, причем деньги на обзаведение супругам выдали не простые граждане, а местные власти[411].

Преступника могли отпустить на все четыре стороны вместе с его новоявленной невестой даже и без заключения брака. Так поступил, в частности, судья Робер де Граней, в 1376 г. освободивший прямо на месте казни Жана де Куртеле, которого обвиняли в многочисленных кражах и тайных сношениях с англичанами и которого попросила себе в мужья некая «невинная девушка» (Jeunefille pucelle) по имени Этьенетт де Лешассень[412]. Кроме того «влюбленные» могли скрыться с места казни при попустительстве толпы, как это произошло, например, в 1567 г, в Абвиле с молодым человеком, осужденным за воровство, и его невестой Антуанеттой. После прозвучавшей вслух просьбы о «свадьбе» палач как-то не слишком быстро, по мнению зрителей, поторопился ее исполнить, и тогда один из собравшихся, местный священник Шарль Мулен, собственным ножом перерезал веревку с петлей и помог парочке затеряться в толпе[413].

И, тем не менее, далеко не все подобные просьбы о помиловании удовлетворялись. Судья вполне мог и не обратить на них должного внимания и настаивать на исполнении принятого им ранее решения. Именно так случилось в 1399 г. с молодым вором Гийомином Гарнье и Марион Ладели, которая, желая спасти от казни своего избранника, несколько раз обращалась в Парламент, требуя пересмотра смертного приговора, а затем добилась для «суженого» письма о помиловании[414]. История повторилась в 1421 г. с уже знакомым нам Жаном Руаго и его 14-летней невестой: несмотря на уже заключенный брак, местный бальи настаивал, чтобы казнь в данном случае все же состоялась. Молодая пара была вынуждена апеллировать в Парижский парламент, а затем — обратиться напрямую к королю[415].

В большинстве случаев, однако, преступника, на которого указала девушка, возвращали в тюрьму для дальнейшего выяснения обстоятельств дела и для консультаций с вышестоящими инстанциями. Именно так произошло, к примеру, с Коленом Пти: в выданном ему 12 марта 1350 г. письме о помиловании отмечалось, что судья — после вмешательства «невесты» — вновь посадил его в камеру, дабы иметь возможность узнать «советы и мнения» своих коллег по его делу[416]. Таким образом, главным результатом действий толпы становилась именно просьба о помиловании, с которой осужденный обращался к королю[417]. Местные чиновники лишь в редчайших случаях брали на себя смелость самостоятельно пересмотреть тот или иной конкретный приговор. Они просто оставляли преступников в заключении, надеясь, что решение по их делам будет принято другими, возможно, более опытными судьями, что частенько приводило к побегам несостоявшихся супругов. Так, в письме о помиловании, полученном в 1375 г. Адамом Безьоном, после указания на то, что вместо казни он вернулся в тюрьму, сообщалось, что через три недели он оттуда сбежал[418].

Королевское прощение снимало с местных властей всякую ответственность за то, что они последовали неписаной традиции, навязанной им извне. Однако именно таким образом — через прерывание казни и обращение к монарху — «свадьба под виселицей» как бы включалась в правовое поле, если не de jure, то уж во всяком случае defacto.

* * *

Собственно, именно так — как еще одну, дополнительную возможность для получения прощения (посредством апелляции или письма о помиловании) — и рассматривают «свадьбу под виселицей» современные исследователи[419]. С одной стороны, такая трактовка не вызывает возражений: в том случае, когда обвиняемый не располагал поддержкой влиятельных и/или состоятельных родственников и друзей, способных ходатайствовать за него перед королем, участие неизвестной юной особы представлялось для него единственной и, вероятно, последней надеждой на спасение. Проблема, однако, заключается в том, что подобное участие, насколько можно судить по сохранившимся источникам, не являлось заранее спланированным, в отличие от вмешательства в судьбу преступника его близких. Человек, находившийся в тюрьме, никак не мог сговориться с какой-нибудь знакомой ему девицей, чтобы та спасла его от казни.

Впрочем, в трех имеющихся в нашем распоряжении письмах о имеются свидетельства того, что подобный сговор все же иногда имел место. В одном случае девушка вмешалась в ход процедуры, дабы избавить от смерти своего жениха, с которым она уже была помолвлена[420]. В другом в роли спасительницы выступила подружка'преступника, которую он узнал в толпе. Это была уже знакомая нам Антуанетт из Абвиля, к которой ее «суженый» прямо с эшафота обратился с призывом: «Антуанетт, спасите меня, попросите меня себе в мужья!»[421]. Поскольку представители власти не выразили «никакого протеста» (aucune resistance), девушка беспрепятственно приблизилась к виселице, взяла своего избранника за руки, и зрители, собравшиеся на площади, закричали: «Пусть обрежут веревку, ведь она берет его в мужья!»[422]. Наконец, третий пример являет собой случай и вовсе почти анекдотический. В марте 1349 г. королевское прощение получил уже упоминавшийся выше житель Суассона Колен Пти, совершивший кражу (larrecin) вместе со своей женой Авелиной. За это преступление супруги были приговорены к смертной казни, однако уже на месте экзекуции женщина начала всячески выгораживать собственного мужа, заявляя

перед всеми, что кража была совершена по ее [собственному] решению и что ее супруг участвовал в этом [преступлении] лишь по ее прихоти и настоянию, что он был и остается достойным человеком. И она попросила у судей и всех прочих собравшихся там, чтобы ему отменили казнь и простили этот проступок[423].

Власти, однако, не успели откликнуться на последнюю просьбу преступницы, ибо, как только Авелина испустила дух на виселице, из толпы зрителей вперед выступила некая Алисон, дочь Симона Суира из Суассона, и потребовала отдать ей только что овдовевшего Колена в мужья[424]. Действовали ли эти двое по сговору, связывали ли их ранее некие интимные отношения — сказать невозможно, однако быстрота реакции молодой особы обращает на себя внимание. Тем не менее, судьи пошли ей навстречу. Они не стали приводить приговор, вынесенный Колену, в исполнение, но вернули преступника в тюрьму и принялись ждать ответа из королевской канцелярии. Тот пришел на удивление быстро и оказался положительным:

Мы прощаем этого Колена нашей особой милостью и всей полнотой нашей королевской власти и освобождаем его [от ответственности] за это преступление и от любого уголовного и гражданского наказания… Мы восстанавливаем его доброе имя и репутацию и [возвращаем ему] все имущество, учитывая, что, согласно общему мнению, упомянутая Алисон является невинной девушкой, ведущей достойную жизнь, а также ее намерение взять этого Колена в мужья[425].

Намек на возможный сговор с целью освободить преступника от виселицы содержался, как мне представляется, и в одном из дел, включенных Аломом Кашмаре в «Уголовный регистр Шатле». В 1389 г. к смерти был приговорен вор-рецидивист Флоран де Сен-Ло. Категорически отказываясь признавать свою вину в совершенных кражах, он, тем не менее, охотно поведал судьям, что уже давно обручен с некоей Маргаритой, на помощь которой надеется в сложившейся ситуации:

Упомянутый заключенный признал и подтвердил, что в Компьене у него осталась подружка по имени Маргарита, с которой он помолвлен, и что он молит Бога, чтобы она смогла узнать о том положении, в котором он теперь находится, и позаботилась бы о его освобождении[426].

И все же в большинстве случаев участники «свадьбы под виселицей» действовали, как представляется, значительно более спонтанно. Это особенно заметно в тех случаях, когда девушка выбирала из числа приговоренных к смерти одного, наиболее ей подходящего (симпатичного, молодого, здорового). Именно такую ситуацию описывал в своем «Дневнике» Парижский горожанин под 1429 г.:

На [площадь] Ле Аль в Париже привели одиннадцать [преступников] и отрубили головы всем десятерым. Одинадцатый был очень красивым молодым человеком примерно 24-ти лет от роду. Он был раздет и уже готов к тому, чтобы ему завязали глаза, когда некая юная девушка, рожденная [на рынке] Ле Аль, вышла [вперед] и смело попросила его [себе в мужья]. И ее намерения были столь добры, что его отвели обратно в Шатле, а затем их поженили[427]!

Вполне приемлемой оказывалась и обратная ситуация: преступник мог сам указать на одну из нескольких претенденток, просивших его себе в мужья. Например, на ту, что была помоложе, как это случилось с упоминавшимся выше Пьером Момаршем[428], или на ту, что славилась «хорошим происхождением, достойной репутацией и отменным здоровьем»[429]. Более того, иногда осужденный отказывался от предоставленной ему возможности спасти свою жизнь. Если довериться сообщению Мишеля Монтеня (1533–1592), подобные ситуации возникали в XVI в. как во Франции, так и за ее пределами:

Кто не слышал рассказа об одном пикардийце? Когда он уже стоял у подножия виселицы, к нему подвели публичную женщину и пообещали, что если он согласится жениться на ней, то ему будет дарована жизнь (ведь наше правосудие порою идет на это); взглянув на нее и заметив, что она припадает на одну ногу, он крикнул: «Валяй, надевай петлю! Она колченогая». Существует рассказ в таком же роде об одном датчанине, которому должны были отрубить голову. Стоя уже на помосте, он отказался от помилования на сходных условиях лишь потому, что у женщины, которую ему предложили в жены, были ввалившиеся щеки и чересчур острый нос[430].

Данное обстоятельство заставляет нас вновь вернуться к вопросу о том, чем собственно следует считать «свадьбу под виселицей» и чем она являлась для современников. Как мне представляется, прежде всего нужно понять, что речь в данном случае шла не просто о неписаной правовой традиции, но и об отсутствии опоры на некий предшествующий судебный прецедент — на решение, вынесенное когда-то ранее, а затем воспроизводившееся по аналогии в той или иной судебной инстанции[431]. Именно на эту важнейшую особенность «свадьбы под виселицей» указывало, в частности, почти вызывающее нежелание самих судебных чиновников участвовать в данной процедуре. «Свадьбу» мог организовать кто угодно, но только не судьи, не магистраты и не палачи или их подручные. Все это происходило как бы само по себе — или же данное событие пытались представить свершившимся без помощи непосредственных участников судебного процесса или зрителей. Девушка, сообразуясь с одной ей известными обстоятельствами, делала шаг вперед и просила отдать преступника ей в мужья. Но каковы были эти обстоятельства? Что заставляло ее так поступить, если не считать мнения окружающей ее толпы?

* * *

Как справедливо отмечала Жаклин Оаро-Додино, наиболее существенным моментом следует признать тот факт, что большая часть известных нам реальных случаев применения «свадьбы под виселицей» связана с деятельностью церковных судов, часто обладавших в эпоху Средневековья правом светской юрисдикции, т. е. имевших возможность приговаривать своих преступников к смертной казни и приводить эти приговоры в исполнение[432]. С точки зрения церковных властей, обычай «свадьбы под виселицей», вне всякого сомнения, оказывался исключительно близок Божественной ордалии — чудесам, которые происходили или якобы происходили на месте экзекуции и по которым присутствующие без особого труда могли определить, считает ли сам Господь осужденного на смерть преступника по-настоящему виновным.

Описания Божественных ордалий мы находим не только в нарративных средневековых текстах, из которых особого внимания, безусловно, заслуживают рассказы о чудесах Богородицы, явленных ею раскаивающимся преступникам, — о спасении их от виселицы или от пламени костра[433]. Мы встречаем их и в материалах светской судебной практики, в том числе — в приговорах Парижского парламента. Это — пусть и не многочисленные — упоминания о прощении, дарованном тому или иному осужденному по причине внезапной поломки лестницы, необходимой, дабы повесить вора[434]; веревки, оборвавшейся или чудесным образом пропавшей с места экзекуции[435]; дверей тюрьмы, произвольно открывшихся посреди ночи и позволивших невиновному выйти на свободу[436]; течения реки, не дающего осужденной за детоубийство женщине утонуть[437].

Подобные истории, зафиксированные в материалах судебной практики, исключительно важны для анализа обычая «свадьбы под виселицей», поскольку они оказываются близки ему по формальным процессуальным признакам. Во всех этих делах решающей становилась роль толпы, которая воспринимала происходящее как настоящее чудо и на этом основании прерывала экзекуцию. Явление девушки, желавшей взять преступника в мужья, точно так же, как и таинственная пропажа веревки или лестницы, не означала полного окончания процесса, но гарантировала отсрочку в вынесении решения, а то и пересмотр дела с возможным последующим освобождением обвиняемого.

Иными словами, в случае «свадьбы под виселицей» мы, видимо, имеем дело не с какой-то частью строго инквизиционного процесса. Скорее, речь следует вести о еще одном проявлении смешанной процедуры, которая, собственно, и использовалась в судах Французского королевства на протяжении всего позднего Средневековья[438], когда элементы обвинительной процедуры (Божьего суда) вполне уживались с инквизиционными (допросом, сбором вещественных доказательств, пыткой обвиняемого и обязательным признанием им собственной вины, и т.д.).

* * *

В заключение следует сказать несколько слов о том, чем же заканчивались подобные удивительные истории. Что происходило после того, как преступник получал-таки королевское письмо о помиловании? Праздновала ли молодая пара свою, с таким трудом, казалось бы, отвоеванную свадьбу? И насколько долговечным оказывался подобный брак?

Конечно, у нас имеются примеры того, что бывший преступник и его столь внезапно обретенная невеста становились мужем и женой, а затем жили долго и счастливо. В деле уже знакомого нам Пьера Монмарша его адвокат как раз и вспоминал об одном таком случае, известном ему лично. Речь шла о некоем адвокате из Невера, который много лет назад

был приговорен к смерти и отведен к виселице, где молодая девушка попросила его себе в мужья. Он был отдан ей, она стала его женой, каковой является и ныне, и они все еще живут вместе достойным образом[439].

Однако столь же часты, насколько можно судить, оказывались и случаи, когда до свадьбы дело так и не доходило. Так, некий Вертело Клотерио, в 12-летнем возрасте приговоренный к смерти за убийство мужа собственной сестры, но чудесным образом спасенный предложением заключить брак, получил королевское письмо о помиловании лишь через 20 лет после вынесения приговора. К этому времени он был уже женат, имел нескольких детей, но нигде не указал, что его супруга — именно та молодая особа, которая когда-то спасла его от виселицы[440]. Еще более показателен случай Аннекина Дутара, обвиненного в умышленном убийстве и кражах и спасенного от смерти Жанетт Мур-шон. После помещения в тюрьму он уже через месяц получил письмо о помиловании — на том условии, что свадьба должна быть «надлежащим образом устроена» (soit parfait et accomply)[441]. Однако еще через месяц Аннекин вновь оказался в тюрьме — уже по новому обвинению — и вновь обратился за прощением к королю, нигде не указав, что он действительно женился на своей спасительнице[442].

Таким образом, многочисленные истории о «свадьбах под виселицей» на поверку оказывались не слишком романтичными. Скорее, они указывали на изрядный прагматизм главных действующих лиц, на их способность найти выход из любой, даже самой безнадежной ситуации, каковой, безусловно, и являлось пребывание в тюрьме. Именно о таком понимании «свадьбы под виселицей» и возможностей, которые она предоставляла, свидетельствует наш наиболее поздний по времени пример — дело Жана Королера, барабанщика морского флота Новой Франции, арестованного в 1751 г. и приговоренного к одному году заключения за участие в дуэли[443]. В соседней с ним камере сидела Франсуаза Лоран, служанка, обвиненная в краже одежды своих хозяев; ее ждала смерть на виселице. Проблема, однако, заключалась в том, что в Квебеке не имелось собственного палача: мэтр Дюкло, исполнявший эти обязанности ранее, умер в самом конце 1750 г., замену ему в колонии подобрать не смогли, и городская тюрьма оказалась переполненной. И как раз когда власти уже отчаялись найти выход из создавшейся ситуации, к ним обратился Жан Королер, заявив, что согласен стать новым палачом в обмен на свободу, и пообещав «прилежно исполнять свои обязанности». Верховный совет Квебека принял его предложение и 17 августа 1751 г. утвердил Жана в должности. Однако буквально на следующий день, 18 августа, Королер вновь явился в суд — теперь уже с просьбой отдать ему в законные супруги упомянутую Франсуазу Лоран, объясняя это тем, что женитьба поможет ему по-настоящему закрепиться в городе и обрести семейный очаг. Желая во что бы то ни стало заполучить нового палача, судебные чиновники пошли навстречу Жану и 19 августа освободили Франсуазу из заключения, организовав новобрачным пышную свадьбу в часовне Дворца правосудия. Однако всего через год ни мэтра Королера, ни его супруги в Квебеке не оказалось: оба они бесследно исчезли…

Столь прагматическое отношение простых обывателей к «свадьбе под виселицей» и восприятие ее как вполне легального способа избавления от, казалось бы, неминуемой кары сильно отличалось от понимания женитьбы как наказания, существование которого в обществах прошлого отмечается многими исследователями. С точки зрения С.В. Алпатова, к примеру, образная параллель «виселица — супруга» и мо-тивная связь «влезть (впрыгнуть) в петлю — жениться» прослеживаются на материале многочисленных словацких, моравских, польских, украинских, русских и румынских народных баллад, лирических песен и преданий[444]. Ту же зависимость мы довольно легко можем обнаружить и в западноевропейской средневековой литературе:

— Хорош, ребята, город Парижуха, Но в петле кочевряжиться на кой? — Зато приятна песенка для слуха, Как висельник венчается с доской, И прут жених с невестой на покой! — И дрыгается в воздухе браток С ноздрями рваными да без порток, С орясиной обрачившийся спьяну? Ярыга к нашей братии жесток! — Шалишь! Жениться на бревне не стану[445]!

Более того, уподобление «свадьбы под виселицей» наказанию (supplicium) ничуть не лучшему, нежели смертная казнь, мы встречаем и в некоторых правовых трактатах — например, в уже упоминавшихся Commentarii in consuetudines ducatus burgundiae Бартелеми де Шасне[446].

И тем не менее, в повседневной судебной практике о подобном понимании данного обычая как будто ничто не напоминало. Каковы бы ни были изначальные символические смыслы дихотомии брак/смерть, французские обыватели эпохи Средневековья и Нового времени явно предпочитали «считывать» лишь самый поверхностный из них. Оставаясь по преимуществу неписаным правовым обычаем, «свадьба под виселицей», по всей видимости, представлялась им особенно привлекательной именно потому, что позволяла задействовать традицию, которая на поверку оказывалась сильнее, легитимнее любой зафиксированной законодательством или местной кутюмой нормы.

Как мы успели убедиться, в сфере уголовного судопроизводства во Франции указанного периода подобных обычаев существовало немало. И это особенно хорошо заметно по ситуации, складывавшейся с расследованием преступлений, совершенных на сексуальной почве. Законодательная база в данной области долгое время оставалась не слишком разработанной, она не успевала за развитием самого общества. Подобное отставание, безусловно, было связано с сугубо частным характером таких правонарушений, когда заинтересованные лица предпочитали не посвящать официальные власти в свои проблемы. Однако в неменьшей степени опора на неписаную традицию объяснялась медленным развитием собственно права, отсутствием его кодифицированного свода. Как следствие, жители той или иной области Французского королевства часто получали возможность — а то и бывали вынуждены — обращаться за консультацией и защитой не к единым и обязательным для всех установлениям, но исключительно к местным обычаям, часто не имевшим письменной фиксации.

Важно отметить и то, что в ряде случаев в доступных современникам юридических текстах — будь то королевские ордонансы, сборники кутюм или трактаты правоведов — отсутствовали не только указания на то, какое наказание следует за тот или иной проступок и каким образом нужно приводить приговор в исполнение, но даже точное толкование конкретных правонарушений, совершаемых на сексуальной почве. Как действовали судьи, расследуя преступление, которое в буквальном смысле не имело ни названия, ни определения? На какие правовые нормы при вынесении решения они могли опереться, если не обладали нужной суммой прецедентов и не находили упоминаний о похожих делах ни в законодательстве, ни в кутюмах? Как вели себя потерпевшие и их обидчики, пытаясь отстоять в различных инстанциях собственную точку зрения? Что именно они считали необходимым сообщить о произошедшем с ними и на каких обстоятельствах стремились сделать акцент? Ответы на все эти вопросы часто можно найти лишь в конкретных судебных делах. Анализу некоторых из них и посвящена вторая часть этой книги.


ЧАСТЬ II

Казусы без конца… и без начала

ГЛАВА 5

История Раймона Дюрана, содомита из Вильфранша

Тридцатого июля 1333 г. в Парижском парламенте королевскими советниками Жаном Ла Пи и Диманшем де Шатейоном были заслушаны показания Перро Фавареска (Perrot Favaresque), молодого человека 18-ти лет, уроженца Руэрга, который обвинил в сексуальных домогательствах (pour le fait de sodomie) своего бывшего хозяина — Раймона Дюрана (Raymon Durant), прокурора парламента, родом из Вильфранша[447]. Слова Перро подтвердил доставленный в суд вместе с ним еще один слуга мэтра, Бернардо де Монжё (Bernardo de Montgiex) 15-ти лет. Оба они рассказали, что их господин неоднократно заставлял их не только оставаться на ночь в его комнате, но и делить с ним постель. Он обнимал и целовал их, а также совокуплялся с ними, «как если бы имел дело с женщиной» (comme se il feust sur une fame)[448].

Согласно показаниям Перро, они с Бернардо были отнюдь не единственными жертвами Раймона Дюрана. Об этом от узнал от служанки из местной таверны, которой как-то пожаловался на поведение хозяина:

И сказал, что на следующий день после того, как мэтр Раймон позабавился с ним, как он показал ранее, он в слезах отправился к служанке из таверны по имени Жанна. И рассказал ей, что мэтр Раймон заставил его провести с ним ночь в постели, однако не признался [ей], что он с ним там делал. И эта служанка начала смеяться [над ним] и заявила, что никакой выгоды он от [действий своего господина] не получит. И сказала, что были и другие, кто также поступал в услужение [к прокурору], но никакой выгоды [от этого] не получил[449].

Ту же информацию подтвердил и некий Бернар Демье, еще один житель Вильфранша, «сказавший немало дурных [слов] об их господине»[450].

По-видимому, в планы Перро и Бернардо получение выгоды от создавшейся ситуации вовсе не входило, они не собирались ни потакать прихотям мэтра, ни шантажировать его. По мнению младшего из потерпевших, Дюран совершил в отношении них «ужасное преступление» (grant mauvestie), граничившее с «великой ересью» (grant heresie)[451], а потому двое слуг решили обратиться сразу в суд. Они предстали перед королевским сенешалем Руэрга, Риго де Бедюэ (Rigaut de Beduer), который без промедления направил их дело на рассмотрение высшей инстанции — Парижского парламента. Любопытно, насколько быстро он поверил полученным сведениям, несмотря на то, что столь серьезные обвинения были выдвинуты какими-то двумя простолюдинами против местного сеньора, человека не только знатного, но еще и судебного чиновника самого высокого ранга[452]. Следовательно, либо Перро и Бернардо оказались исключительно убедительны в своих показаниях, либо до сенешаля уже доходили слухи о нетрадиционной сексуальной ориентации мэтра Дюрана, который, согласно показаниям его слуг, проводил много времени в родном Вильфранше, проживая то в доме матери, то в замке своего брата Арналя в Корде (Альби)[453].

Так или иначе, но Риго де Бедюэ сразу же арестовал как самого Раймона, так и обоих обвинителей, и вместе с ними отправился в столицу Французского королевства. Действия его были совершенно оправданны, поскольку главный подозреваемый являлся прокурором парламента, и рассматривать столь важное дело надлежало его непосредственным коллегам[454] [455].

Перро Фавареск был допрошен в тот же день, когда прибыл в Париж, что, безусловно, свидетельствовало об особом внимании, с которым отнеслись к его рассказу столичные судьи. На следующий день, 31 июля 1333 г., расследование продолжилось, и на заседание помимо Перро вызвали уже Бернардо де Монжё и самого Раймона Дюрана. Как я уже упоминала, второй слуга полностью подтвердил показания первого, а также признался, что в отношении него сексуальное насилие хозяин проявлял неоднократно[455]. Однако сам прокурор — как того, впрочем, и следовало ожидать — отрицал все выдвинутые против него обвинения[456]. Более того, он заявил, что Перро вообще никогда к нему в услужение не нанимался, но состоял при его брате Арнале[457]. Что примечательно, обвинения молодых людей не помешали мэтру Дюрану подтвердить в суде, что оба они пользовались доброй репутацией[458]. Однако же те вновь поклялись на Библии, что их показания являются истинной правдой (la pure vérité)'[459].

Вполне понятно, что судьи парламента испытывали значительное замешательство. С одной стороны, главным подозреваемым оказался их коллега, который к тому же свою вину полностью отрицал. С другой, их не могли не насторожить действия сенешаля Руэрга, столь оперативно давшего ход этому делу и, конечно, лучше других представлявшего себе ситуацию в Вильфранше[460]. Не меньшее значение имело и поведение Перро Фавареска и Бернардо де Монжё, которые ни разу не отступили от своих первоначальных показаний, ни в чем их не изменили и подтвердили все под присягой даже на очной ставке с бывшим хозяином, которую под конец слушаний устроили им судьи[461]. Оба они считались уже взрослыми, правоспособными людьми: совершенно не случайно на страницах уголовного регистра оказался указан их возраст[462].

При этом подвергнуть кого-либо из участников данного процесса пыткам судьи никакого права не имели. Мэтр Дюран являлся клириком, а потому сразу же после завершения заседания 31 июля он был передан официалу — представителю церковного (епископского) суда Парижа, который поместил подозреваемого под арест в приорстве Сен-Элуа. Двое его слуг остались в королевской тюрьме Шатле[463], но и их пытать никто не собирался, поскольку они проходили по этому делу всего лишь как свидетели[464]. Таким образом, уточнить истинное положение вещей при помощи силы оказалось невозможно, даже если бы вырванные на дыбе «признания» и оставляли в дальнейшем место для сомнений.

Казус Раймона Дюрана вызвал такой интерес у его коллег из Парижского парламента, что на следующее заседание они собрались «в полном составе» (en plain Parlement), что отнюдь не являлось регулярной практикой[465]. Слушания состоялись 25 ноября 1334 г., т. е. через 15 месяцев после начала следствия. С одной стороны, в таком перерыве не было ничего удивительного: заседания Парижского парламента были строго регламентированы, и на каждую французскую провинцию в год приходилось всего по одной сессии, занимавшей несколько дней[466]. С другой стороны, за прошедшее время столичные судебные чиновники, возможно, попытались навести справки об основных фигурантах дела и собственно о составе преступления. Однако достоверных сведений о подобных шагах членов парламента у нас нет.

Так или иначе, но и на этом, очередном заседании Перро Фавареск и Бернардо де Монжё в который раз без малейших изменений повторили свою историю, и процесс вновь оказался отложен[467]. На сей раз судьи действительно послали в Руэрг специальных комиссаров для сбора дополнительной информации[468], которая и была им предоставлена 1 апреля 1335 г. — на последнем заседании по данному делу, о котором нам известно. Сначала слушания проходили в самой Уголовной палате парламента, однако в присутствии парижского официала и его советников[469]. Судьи еще раз ознакомились с показаниями Перро и Бернардо и, поскольку те вновь поклялись на Библии, что все сказанное ими ранее является правдой, их решили освободить «под подписку о невыезде». Иными словами, они были объявлены свободными, но до следующего заседания по их делу Париж покидать не могли[470].

Затем двое слуг вместе со светскими и церковными представителями судебной власти переместились в приорство Сен-Элуа, где еще раз повторили свои показания, вновь поклялись в их истинности, а также в том, что никакого тайного умысла или сговора в их действиях не было[471]. Любопытно, что, несмотря ни на что, Раймон Дюран был также выпущен из тюрьмы, причем на тех же условиях: ему запрещалось лишь уезжать из столицы, в остальном он был волен поступать так, как ему заблагорассудится. Имело ли здесь место заступничество кого-либо из высокопоставленных друзей или родственников обвиняемого, сыграло ли свою роль его знатное происхождение или богатство, сказать мы не можем. Очень скоро официалу и его советникам пришлось убедиться в том, сколь опрометчивым было их решение. В письме, разосланном чиновниками парламента уже 9 сентября 1335 г. во все местные королевские судебные инстанции, сообщалось, что Раймон Дюран без особого на то разрешения покинул Париж, и предписывалось непременно его разыскать и незамедлительно препроводить в тюрьму Шатле. Последнее уточнение косвенно свидетельствовало о признании вины господина прокурора, которого отныне предполагалось передать светским судебным властям. О том же говорило и упоминание о конфискации его имущества в пользу короля, содержавшееся в упомянутом письме[472].

Однако больше ничего о судьбе нашего героя мы не знаем. Процесс, возбужденный против него, так и остался незавершенным, и мы можем лишь гадать, как именно он бы закончился…

* * *

Дело Раймона Дюрана представляет собой уникальный казус в судебной практике Французского королевства эпохи позднего Средневековья. И уникальность эта объясняется сразу несколькими причинами.

Начнем с того, что материалы данного процесса — единственное исключительно подробное свидетельство о мужеложестве как об уголовном преступлении, зафиксированное в регистрах центрального королевского суда на протяжении всего XIV в. Все прочие записи секретарей Парижского парламента, касающиеся данного типа правонарушений, оказываются, к сожалению, крайне скупы на детали.

Самое раннее подобное упоминание в сохранившихся до наших дней уголовных регистрах датируется 1311 г. Из решения, вынесенного 8 мая этого года, становится понятно, что некий Бартелеми по прозвищу Флорентиец (de Florentino), служивший королевским сержантом в бальяже Буржа, подозревался в «грехе содомии» (super vicio sodomie), но был оправдан и восстановлен в должности. Однако ни имени того, кто выдвинул против него подобное обвинение, ни каких-либо деталей произошедшего из этой короткой записи узнать невозможно[473]. Точно так же из письма, посланного столичными чиновниками бальи Вермандуа 14 февраля 1317 г., мы выясняем, что похожее обвинение выдвигалось против Жана де Перонна его родным братом Гербертом де Бре — заключенным королевской тюрьмы Лана. Любопытно, что сам Герберт оказался арестован за аналогичное преступление и закончил свои дни на костре. И вновь никаких подробностей обоих процессов у нас не имеется[474]. То же самое можно сказать и о деле, рассмотренном в Парламенте 23 декабря 1317 г.: в этот день с Жиара де Шапа, экюйе, сеньора де Матуг (Matuga), были сняты обвинения в склонности к содомии, выдвинутые против него неким Кутоном по прозвищу Пеле (Coletonum dictum le Pele). Но и в данном случае детали процесса остаются нам неизвестными[475]. Наконец, последнее упоминание о такого рода преступлении в регистрах парламента датируется 21 мая 1344 г. В письме, разосланном из столицы во все судебные инстанции королевства, требовалось разыскать и немедленно препроводить в Париж некоего Жаннена Муанеля (Jeannin Moynel), жителя городка Герберуа, «[склонного], по слухам, к содомии» (diffamé de sodomie). Данный процесс так, по всей видимости, и не начался, да и сами подозрения судей основывались всего лишь'на непроверенной информации с места жительства Жаннена[476].

Таким образом, детальное описание обстоятельств совершенного преступления, наличие свидетельских показаний и подробное изложение всех следственных действий, предпринятых в отношении фигурантов, отличает случай Раймона Дюрана от прочих — весьма малочисленных — судебных записей, посвященных данному типу уголовных преступлений[477]. Очевидно, что именно по этой причине этот казус был не только включен в материалы рассмотренных в Парижском парламенте дел за 1325–1337 гг. (регистр X 2а 3), но и скопирован в следующем по времени кодексе, охватывающем 1339–1344 гг. (регистр X 2а 4), а также вошел в сборник «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», составленный секретарями суда Этьеном де Гиеном и Жоффруа де Маликорном в соответствии с их личными взглядами на право и судопроизводство[478]. Более того, дело Раймона Дюрана стало в их подборке единственным, связанным с преступлением, совершенным на сексуальной почве.

Означает ли это, что жители средневековой Франции не были в принципе знакомы с подобными нетрадиционными отношениями? Конечно же, нет. Другое дело, что правовая база для преследования такого рода правонарушений в первой половине XIV в. (как, впрочем, и позднее) являлась еще крайне слабо разработанной. Все знали, что мужеложество существует, большинство людей признавали его смертным грехом — но вместе с тем плохо представляли себе, как нужно расследовать подобные дела, как вести допрос подозреваемых и как их в конце концов наказывать.

* * *

Самого понятия «гомосексуализм», безусловно, не существовало ни в эпоху Средневековья, ни в раннее Новое время; его возникновение исследователи традиционно относят к XIX в.[479] Вместо него обычно использовался термин «содомия» (sodomie или bougrerie) — производное от названия библейского Содома, «истребленного» Господом за то, что жители его «были злы и весьма грешны»[480]. Согласно многим средневековым комментаторам, пассаж из книги Бытия указывал, в частности, на то, что содомляне являлись мужеложцами:

И вызвали Лота, и говорили ему: где люди, пришедшие к тебе на ночь? выведи их к нам; мы познаем их. Лот вышел к ним ко входу, и запер за собою дверь, и сказал: братья мои, не делайте зла. Вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего[481].

Хотя однозначной трактовки данного отрывка не существовало ни в Средние века, ни позднее[482], само определение «содомия» прижилось и стало широко использоваться и в теологических трактатах, и в светской литературе, и в законодательстве, сборниках обычного права, городских статутах, и т. д.[483] Тем не менее, понятие это, по мнению специалистов, могло подразумевать целый спектр различных правонарушений: и гомосексуальные отношения, и скотоложество, и связь с иноверкой или еретичкой[484]. Однако анализ юридических текстов — как светского, так и церковного характера — не вполне, как мне кажется, подтверждает подобный вывод. Напротив, очень часто под содомией подразумевалось исключительно мужеложество.

Так, уже в самых ранних пенитенциалиях — сборниках, устанавливавших тарифицированную систему церковных наказаний за те или иные прегрешения, совершенные как монахами, так и светскими лицами, — мы находим совершенно недвусмысленные определения той преступной связи, в которой можно было уличить двух мужчин. Например, в пенитенциалии конца VI в., приписываемом св. Коломбану, говорилось следующее:

Если какой-то светский человек практикует содомию, т. е. совокупляется с мужчиной, [как если бы это была] женщина, ему следует поститься в течение семи лет. Первые три года — на хлебе и воде, [используя лишь] соль и сушеные овощи; в последние четыре года [он должен] воздерживаться от вина и мяса, и тогда вина его будет прощена[485].

То же самое значение «содомия» имела и для Бурхарда Вормсского (t 1025), включившего ее описание в 19-ю книгу своих «Декретов», названную «Корректор»[486]. В аналогичном смысле этот термин использовался в теологических и юридических текстах и в последующие века, тем более, что на рубеже XI–XII вв., с началом григорианских реформ, гомосексуальные связи стали особенно активно обсуждаться и осуждаться применительно не только к монашеской среде, но и к обществу людей светских.

На волне этих перемен появилось, в частности, и первое теологическое сочинение, специально посвященное данной проблеме, — Liber Gomorrhianus Петра Дамиани (1007–1072), представлявшая собой письмо к папе римскому Льву IX (1002–1054)[487]. Прославленный бенедиктинец настаивал на исключительной опасности этого «отвратительного и позорнейшего греха» и призывал понтифика санкционировать «самое суровое преследование» содомитов, иначе «меч гнева Божьего окажется обнажен и в своей неукротимой жестокости падет [на головы] многих»[488]. Более того, Дамиани полагал, что наказанием за мужеложество — безусловно, уголовное преступление (crimen) — должна стать смертная казнь[489], о чем, по его мнению, прямо говорилось в Библии: «Они знают праведный суд Божий, что делающие такие дела достойны смерти; однако не только их делают, но и делающих одобряют»[490]. Понимая содомию как «смертельную рану, [нанесенную] самому телу святой Церкви»[491], он указывал, что она «все оскверняет, все портит, все загрязняет настолько, что ничему не позволяет быть чистым, безупречным, подлинным»[492]. Иными словами, подрывая церковные устои, содомиты вместе с тем нарушали и законы человеческого общежития, а значит, из общества людей они должны были быть с позором изгнаны[493].

Схожие мысли примерно век спустя высказывал и другой известный теолог, Алан Лилльский (ок. 1120-ок. 1202). В своем «Плаче природы» (De planctu naturae, 1170-е гг.), представлявшем собой классический визионерский диалог (imaginario Visio) между главным героем и Природой, он, выступая против многочисленных сексуальных прегрешений (супружеских измен, скотоложества, инцеста, мужеложества, и т. д.), клеймил их прежде всего за противоестественность:

Зачем божественною славою обожествила я лик Тиндариды, которая употребление красоты заставила уклониться к злоупотреблению срамоты, когда, царственного брака обет отметая, с нечестивым Парисом сочеталась? И Пасифая, неистовством гиперболической Венеры понукаемая, под видом мнимой коровы с грубою тварью скотскую свадьбу справляя, гнуснейшим паралогизмом для себя заключая, изумительным для быка заключила софизмом. И Мирра, подстрекаемая жалами миртовой Киприды, в любви к отцу отпав от дочерней любви, с отцом исполнила занятье матери. Медея же, собственному сыну мачеха, чтоб бесславное Венерино заданье свершить, сокрушила славное Венерино созданьице. И Нарцисс, коему отражение сочинило второго Нарцисса, пустою тенью помраченный, уверовав, что сам он — другой, в опасную вдается любовь — себя к себе. И многие иные юноши, по моей милости славной красой облеченные, но упоенные жаждою денег, заставляют свои Венерины молоты нести службу наковален[494].

Таким образом, содомия оказывалась для Алана одним из главных и наиболее опасных грехов:

Стонет Природа, молчит добронравье, из знатности прежней Изгнанная, сиротой ныне стыдливость живет. Рода действительного опозоренный пол перепуган, Видя, как горько ему кануть в страдательный род. Пола честь своего пятнает муж, ставший женою, Гермафродитом его чары Венеры творят. Он предикат и субъект, с двумя значеньями термин, И грамматический им сильно раздвинут закон[495]. Мужеству, дару Природы, чужой, в грамматике стал он Варваром. Близок ему в этой науке лишь троп. Тропом, однако, нельзя называться сему переносу: Эту фигуру верней между пороков считать[496].

Опасность гомосексуальных связей крылась, согласно автору, в невозможности произвести потомство, что еще со времен Блаженного Августина[497] признавалось теологами единственной достойной уважения задачей любой супружеской пары:

Так как мужской род присоединяет к себе женский по условиям, необходимым для плодотворения, то если входит в употребление неправильная конструкция из одинаковых родов, так что сочетаются друг с другом части одного и того же пола, такая конструкция не получит моего одобрения ни как средство воспроизведения, ни как условие зачатия[498].

Вот почему Алан полагал необходимым в судебном порядке искоренять данный порок, как противный Богу и самой природе вещей:

Итак, не пренебрегая ничем относящимся к делу, следуя за своими собственными целями, насколько я в силах простереть длань моего могущества, я поражу людей наказанием, сообразным их греху. Но поскольку я не могу выйти за пределы моей силы, и не в моей способности совершенно искоренить яд этой чумы, я, следуя правилу моей силы, наложу клеймо анафемы на людей, попавших в ловушки помянутых пороков. Надлежит мне спросить Гения, прислуживающего мне в жреческой должности, дабы он, поддерживаемый присутствием моей судебной власти, одобряемый вашим согласием, пастырским жезлом отлучения удалил их из перечня природных вещей, из пределов моей юрисдикции… отрешая сынов гнусности от священного общения нашей церкви, с должною торжественностью нашего служения… поразил их суровым жезлом отлучения[499].

В 1179 г. Алан Лилльский стал одним из участников III Латеран-ского вселенского собора[500], и, возможно, не без его активного участия в решения, принятые верховными церковными иерархами на этой встрече, было включено постановление, согласно которому содомия официально объявлялась грехом, заслуживающим серьезного наказания:

Кто бы ни был [найден] склонным к подобной невоздержанности, которая противна природе и по причине которой гнев Божий обрушился на неверных и уничтожил огнем пять городов [их], если он клирик, окажется лишен сана или отправлен в монастырь для покаяния. Если [же он человек] светский, подвергнется отлучению от церкви и будет изгнан из общины верующих[501].

Еще более жесткую позицию занимал в данном вопросе французский теолог Петр Кантор (t 1197). Склонность к «постыдной страсти», упоминавшуюся в Первом послании к римлянам апостола Павла, он описывал как присущую исключительно гомосексуалистам[502], и рассматривал их отношения — вслед за Петром Дамиани — не только как грех (peccatunf), но и как преступление (crimen maxime detestandum) равное убийству, поскольку оба эти правонарушения мешают воспроизведению рода людского[503]. А потому, писал далее Кантор, одного церковного покаяния в данном случае совершенно недостаточно, и за мужеложество следует ввести уголовную ответственность и наказывать за него сожжением заживо, как это сделал в свое время сам Господь[504].

Как будто в ответ на размышления Петра Кантора, изложенные в Verba abbreviatum (ок. 1187 г.), данный вопрос оказался рассмотрен на IV Латеранском соборе 1215 г. И хотя в его постановлениях речь шла исключительно о представителях церкви (монахах и прелатах), их вина объявлялась «двойной» и, соответственно, требующей и церковного, и светского наказания — т.е и как за грех, и как за уголовное преступление[505].

Как следствие, уже со второй половины XIII в. термин «содомия» начал упоминаться в светских правовых текстах[506] и, в частности, в сборниках кутюм Французского королевства. Впервые, насколько известно, о существовании подобного правонарушения и об уголовной ответственности за него сообщалось в «Кутюме Турени и Анжу» (1246 г.). И хотя рассматривать такие дела, по мнению составителей данного кодекса, надлежало церковному суду, наказание их оказывалось уже совершенно светским:

Если кто-то подозревается в [занятиях] содомией, его следует арестовать и передать епископу. И если [его преступление] окажется доказанным, его надлежит сжечь, а его имущество отойдет барону. Так же следует поступить и с еретиком, если [его преступление] доказано. И все его имущество отойдет барону[507].

Тот же текст — буквально дословно — оказался повторен и в «Установлениях св. Людовика» (1270-е гг.), которые во многом основывались на тексте этой «Кутюмы»[508]. Чуть ранее, в 1260-е гг., содомия как совершенно светское уголовное преступление была упомянута в «Книге о правосудии и судопроизводстве» (Livre de Jostice et de Plet), созданной, вероятно, в графстве Гатине (долина Луары):

Тот, кто является содомитом, что доказано [по суду], должен лишиться яичек. А если он вновь совершит это [преступление], должен лишиться члена. А если [его поймают] в третий раз, должен быть сожжен. Женщина, которая [виновна в подобном преступлении] каждый раз лишается части [тела], а на третий раз ее нужно сжечь. И все их имущество отходит королю[509].

Еще более однозначно высказывался о проблеме нетрадиционных сексуальных отношений Филипп де Бомануар в «Кутюмах Бовези» (1279–1283 гг.). Он полагал, что человек, совершивший подобное преступление, заслуживает исключительно смерти на костре и конфискации имущества, как, впрочем, и «заблуждающийся в вере, не желающий вернуться на истинный путь»[510].

Таким образом, большинство местных французских кутюм второй половины XIII в. предполагало в качестве наказания за содомию-казнь через сожжение. Единственным исключением являлась Livre de Jostice et de Plet, автор которой настаивал на кастрации виновного при повторном задержании[511]. Впрочем, та же норма оказывалась, на первый взгляд, близка и одному из составителей «Кутюм Тулузы» (BNF. Ms. lat. 9187), иконографическая программа которых вполне может рассматриваться как самостоятельный комментарий к тексту местного обычного права[512]. Этот кодекс создавался на протяжении 1292–1297 гг., а иллюстрации к нему — в 1296–1297 гг. На одной из них как раз и была изображена кастрация преступника, в котором исследователи традиционно видели прелюбодея[513]. (Илл. 10) Однако, как я уже упоминала, в графстве Тулузском, как и во многих других областях Французского королевства, самым распространенным наказанием за адюльтер являлся «бег» по улицам города обоих виновных — замужней женщины и ее любовника. Кастрация же относилась преимущественно к парасу-дебным ситуациям, когда «приговор» своему счастливому сопернику выносил и приводил в исполнение муж неверной особы[514].

Тем не менее, кастрация как норма права была хорошо известна на Пиренейском полуострове. Важно отметить, что здесь — в отличие от Французского королевства — речь шла именно о мужеложестве, а не о более абстрактном явлении «содомии», смысл которого не уточнял ни один из перечисленных выше сборников кутюм. В качестве наказания за гомосексуальные отношения кастрация упоминалась, в частности, в вестготской «Книге приговоров», в указе короля Флавия Хиндасвинта (642–653):

Не должно оставаться безнаказанным злодеяние, столь ненавистное нравам своей гнусной извращенностью. И потому мужеложцы, либо те, кто согласно претерпевают это, должны быть наказаны по постановлению этого закона следующим образом. Как только судья достоверно расследует подобное нечестие, пусть озаботится затем кастрировать обоих и передаст их епископу того края, где это случится. А тот пусть ввергнет их по отдельности в темницу, чтобы те, кто по своей воле совершил беззаконие, против воли своей совершали бы покаяние.[515]

Та же норма права — и вновь применительно к делам о мужеложестве — присутствовала в «Фуэро Реаль» Альфонсо X Мудрого (1221–1284), в 1254 г. предпринявшего попытку унификации законодательства Леона и Кастилии:

Но поскольку иногда случается так, что один мужчина желает согрешить против природы с другим, мы повелеваем, чтобы те, кто совершил этот грех, кем бы они ни были, если это [преступление] доказано, были бы оба публично кастрированы, а на третий день повешены за ноги до наступления смерти, и чтобы их тела никогда не были преданы земле[516].

Возможно, как и при наказании «бегом» за адюльтер, в данном случае в «Кутюмах Тулузы» сказывалось влияние пиренейской правовой традиции, в свою очередь перенявшей многие нормы уголовного судопроизводства из Византии. Здесь, начиная с VI в., мужеложество также признавалось преступлением и наказывалось соответствующе[517]. Вот почему кастрация упоминалась и в Livre de Jostice et de Pleti данный сборник кутюм в действительности являлся частичным пересказом законодательства Юстиниана[518].

Тем не менее, как показывают конкретные судебные казусы и юридические тексты более позднего времени, во Франции данная норма не прижилась, и основным наказанием за нетрадиционные сексуальные отношения здесь являлось сожжение заживо (хотя, повторюсь, суть этих отношений так и оставалась непроясненной)[519]. Именно так предлагал поступать с содомитами Жан Бутейе, многие годы прослуживший королевским бальи в Турне, а под конец жизни ставший советником в Парижском парламенте. Его сборник обычного права «Деревенская сумма» (Somme rural, 1393–1396 гг.) не только являлся одним из наиболее авторитетных сочинений XIV в., но выдержал 23 издания на протяжении XV–XVII вв.[520] Давая определение содомии как преступления «противного человеческой природе, которое не следует совершать ни мужчине, ни женщине»[521], Бутейе добавлял, что виновных в нем следует вздернуть на виселице, а тела их сжечь[522].



Поделиться книгой:

На главную
Назад