Мы, следуя его указаниям, огляделись и не увидели вокруг ничего, кроме огромной заболоченной равнины. Трясина, тина, лягушки, да кое-где цапли, — всё это напоминало топи, простиравшиеся вокруг Ацтлана, пока мы их не осушили.
Однако сразу за дамбой начинался сам город, и он, сколько бы ни довелось мне раньше слышать рассказов, произвёл на меня такое впечатление, что я тут же сделал как раз то, чего, как нас предупреждали, делать ни в коем случае не следовало. А именно замер на месте, разинув рот и в полном восторге таращась вокруг. К счастью, дядя всё время подталкивал меня вперёд. Сам он моего восторга не разделял, ибо некогда повидал достопримечательности прежнего, исчезнувшего Теночтитлана.
— Сейчас мы находимся в квартале Йакалолько, лучшей части города, где жил тот самый Микстли, мой друг и тёзка, который убедил меня доставить сюда Лунный камень. Тогда, явившись в город, я побывал у него в гостях. Помню, все дома — и его собственный, и другие, стоявшие вокруг, — были тогда гораздо более разнообразными и красивыми. Эти новые все похожи как две капли воды. — Скажи, друг, — и с этими словами он ухватил за руку прохожего, который, прикрепив на лоб повязку, нёс вязанку хвороста, — а что, этот квартал города по-прежнему называется Йакалолько?
— Аййа, — пробормотал в ответ незнакомец, бросив на Миксцина подозрительный взгляд. — Неужели ты не знаешь? Этот квартал теперь называется Сан-Себастьян Йакалолько.
— А что означает Сан-Себастьян? — спросил дядя.
Прохожий пожал плечами, на которых лежала вязанка хвороста.
— «Сан» означает «святой», так у испанцев называют подручного бога. Себастьян — это имя одного из таких святых, но чем этот божок ведает, мне не говорили.
Итак, мы двинулись дальше, и Миксцин продолжил своё повествование:
— Обратите внимание. Тут был широкий канал, всегда заполненный нескончаемым потоком огромных грузовых акали. Понять не могу, чего ради его засыпали, замостили и превратили в улицу. А вот — аййо! — там, перед вами, сестра, племянник, — он сделал обеими руками широкий выразительный жест, — там, в окружении извилистой, ярко разукрашенной Змеиной стены, находилась огромная, вымощенная сияющим мрамором площадь — Истинное Сердце Сего Мира. На ней, вон там, высился великолепный дворец Мотекусомы. Вот здесь находился двор для церемониальных игр в мяч тлачтли, а там — камень Тисока, где воины сходились в смертельных поединках. Ну а здесь, — тут дядюшка осёкся и ухватил за руку очередного прохожего, нёсшего корзину с известковым раствором, — друг, скажи мне, что это за гигантское и несуразное сооружение достраивают в той стороне?
— Это? Ты не знаешь? Да это же главный храм христианских священников. Я имею в виду — собор. Кафедральный собор Святого Франциска — вот как называется эта их церковь.
— Ясно, ещё один святой, — буркнул Миксцин. — И какими силами или стихиями ведает этот мелкий бог?
— Насколько мне известно, — опасливо ответил незнакомец, — это личный божок епископа Сумарраги, главного среди всех христианских священников. — И с этими словами он торопливо ушёл.
— Ййа, аййя, — посетовал Миксцин. — Нинотлакуикуи ин тео Франциско. В зубах ковырять, вот на что годен этот божок Франциско. И храму его далеко до того, что стояло здесь прежде. Ибо, сестра, племянник, на том самом месте высилось самое величественное и устрашающее сооружение, когда-либо воздвигнутое в пределах Сего Мира. То была Великая Пирамида, массивная, но изящная и настолько устремлённая в небо, что, дабы достичь её вершины, надлежало преодолеть сто пятьдесят шесть мраморных ступеней. Там же, наверху, взошедшего ожидало новое потрясение — о, в какое восхищение всех приводили ярко раскрашенные, величественные храмы великих богов Тлалока и Уицилопочтли. Аййо, в те времена у этого города были боги, достойные почитания! И...
Неожиданно речь дядюшки оборвалась, ибо нас понесло вперёд. Стоять так, как стояли мы трое, было всё равно что повернуться спиной к волнующемуся морю, не удосужившись сосчитать волны, почему мы и оказались в результате настигнуты седьмым валом. Попросту говоря, нас подхватила и понесла вперёд толпа людей, которых вооружённые испанские солдаты сгоняли на ту самую площадь, что мы с любопытством разглядывали. Нам удалось не потерять друг друга, в толпе же мы оказались в самых первых рядах. Поэтому, когда площадь уже была набита битком, а толчея прекратилась и всё успокоилось, перед нами открылись ничем не заслонённый помост, куда поднимались священники, и металлический столб, к которому подвели и привязали осуждённого человека. Вспоминая это, я могу сказать, что как зрителям нам достались даже лучшие места, чем можно было пожелать. Ибо то, как он горел, до сих пор стоит у меня перед глазами.
Как я уже говорил, перед тем как к сложенному вокруг него хворосту поднесли факел, старик Хуан Дамаскино произнёс лишь одну короткую фразу, а потом уже не издал ни звука, даже не застонал, когда огонь пожирал его тело. И никто из нас, свидетелей этого страшного зрелища, тоже не издал ни звука, кроме разве что моей матери, один раз коротко всхлипнувшей. Но звуки всё равно были. Шумы, сопровождавшие его сожжение, и по сию пору звучат в моей памяти. Я как сейчас слышу потрескивание горящего дерева, рождавшего алчно лижущие тело языки пламени, шипение и хруст вздувавшихся от страшного жара и тут же лопавшихся волдырей, щелчки, с которыми, наверное, туго сжавшиеся от жары мышцы ломали внутри его кости, и, уже ближе к концу, неописуемый, ужасающий звук: кипевший внутри мозг не выдержал давления, и череп несчастного взорвался, разлетевшись на множество осколков.
Стоя в первых рядах, мы вдыхали запах сожжения. Сначала то был обычный запах жарящегося мяса, потом, по мере усиления жара, к нему примешивались запахи дыма, гари и прогорклая вонь плавящегося и пожираемого огнём подкожного жира. Одежда сгорела почти моментально; так же едко, но кратко пахнуло на нас и исчезнувшими в мгновенной вспышке волосами. Всё это перебил гнусный запах сгорающего содержимого желудка, болезненно сладкий запах сгущающейся в пар крови, горячий запах раскалённого металла цепи, которая, казалось, едва не загорелась сама, зольный запах обращающихся в пепел костей и, наконец, поверх всего, мерзостный, тошнотворный смрад внутренностей, пожираемых пламенем вместе с фекалиями.
Поскольку человек у столба тоже мог видеть, слышать и чуять всё то, что с ним происходило, я задался мыслью: что же творилось всё это время в голове несчастного? Он ни разу не издал ни звука, однако, пока оставался в сознании, наверняка думал. О чём? Сожалел ли он, что сделал или, напротив, не сделал того, что привело его к этому ужасному концу? Или же вспоминал и смаковал те маленькие удовольствия, радости, даже приключения, которые когда-то выпали на его долю? Или думал о возлюбленной, которую оставлял навеки? Впрочем, нет, в его возрасте он наверняка пережил всех своих близких, кроме, если обзавёлся таковыми, детей или внуков, но в его жизни наверняка были женщины, ибо даже в преклонных годах этот Хуан Дамаскино, как называли его испанцы, выглядел привлекательно. Кроме того, учитывая, что даже такую ужасающую судьбу он встретил со столь неколебимым достоинством, в своё время этот человек, несомненно, занимал видное положение. Может быть, он, несмотря на мучительную, невообразимую боль, внутренне смеялся над тем, что ирония судьбы, вознёсшей его вначале столь высоко, ныне низвергла его так низко?
И которое из его чувств, — гадал я, — отказало первым? Сохранялось ли зрение достаточно долго, чтобы он мог видеть смотревших на него палачей и своих соотечественников, собравшихся вокруг? Задавался ли он вопросом: о чём думают они, глядя на то, как он умирает? Видел ли несчастный, как сморщиваются и чернеют его ноги, как подтягиваются они, пока он висит на цепи, к его животу, как то же самое происходит и со скрючивающимися, поджимающимися к груди, словно в стремлении защитить тело, которое они обслуживали всю жизнь, руками? Или к тому времени жар уже выжег его глазные яблоки, так что смотреть ему было просто нечем?
А если так, то потом, уже лишённый глаз, продолжал ли он отслеживать безжалостный процесс собственного уничтожения по звуку и запаху? Слышал ли, как набухают на его коже и со звуком, подобным чавканью болотной жижи, лопаются волдыри? Чуял ли запах той смрадной, тошнотворной даже для стервятников падали, в которую обращалась его плоть? Или он просто ощущал всё это? И если так, то что именно он ощущал: различаемые виды страдания или же единую всепоглощающую агонию?
Но даже когда этот бедняга лишился зрения, слуха, обоняния — и, надеюсь, всякой чувствительности — он, должно быть, некоторое время обладал сознанием. Продолжал ли он мыслить до самого конца? Страшился ли бесконечной ночи и мрачного «ничто» подземного мира Миктлана? Или же представлял себе новую и вечную жизнь в яркой, пышной, счастливой земле бога солнца Тонатиу? Или он просто отчаянно пытался продержаться ещё немного, чуть дольше сохранить самые дорогие для него воспоминания об этом мире и своей собственной жизни? О юности, небе и солнечном свете, о любовных ласках, о деяниях и подвигах, о местах, в которых некогда побывал и никогда уже больше не побывает? Удалось ли ему судорожно сохранить эти мысли и воспоминания в качестве последнего утешения, вплоть до того самого мгновения, когда голова его раскололась и всё закончилось?
Если это зрелище было задумано испанцами как своего рода урок (недаром ведь столько народу согнали на площадь), то вряд ли его стоило досматривать до конца. Всем и так было ясно, что смерть Хуана Дамаскино была бессмысленной жертвой: ни его сердце, ни даже кровь не пошли на насыщение богов — ни наших собственных, ни христианских. Однако солдаты не позволяли нам уйти раньше председательствующих священников, а те оставались на помосте, покуда от их жертвы не осталось почти ничего, кроме дыма и зловония. Они наблюдали за всем происходящим со строгим и отрешённым видом людей, скрупулёзно исполняющих свои, пусть не всегда приятные обязанности, но собственные глаза разоблачали их, ибо светились алчным удовлетворением и одобрением увиденного. У всех, кроме одного — того молодого священника, который переводил с испанского на науатль.
Его же лицо было не сурово, но печально, в глазах угадывалось не злорадство, а сожаление. И когда остальные священники наконец спустились с помоста и ушли, а солдат велел нам всем расходиться, этот молодой священник какое-то время помедлил. Он стоял перед качавшейся цепью — её звенья были раскалены докрасна — и печально смотрел вниз, на жалкие человеческие останки.
Все остальные, включая мою мать и дядю, поспешили уйти с площади. Но я тоже задержался, вместе со священником, и, подойдя поближе, обратился к нему на языке, на котором мы оба говорили.
— Тламакацкуи, — почтительно промолвил я, но он отрицательно покачал головой.
— Священник? Я не священник, — возразил испанец. — Правда, я могу позвать священника, если ты объяснишь мне, зачем он тебе нужен.
— Мне хотелось побеседовать с тобой, — сказал я. — Но я не говорю по-испански, как другие ваши священники.
— Повторяю, я никакой не священник, чему порой радуюсь. Я всего лишь Алонсо де Молина, нотариус моего господина, епископа Сумарраги. А поскольку мне удалось выучить ваш язык, то я заодно служу переводчиком его высокопреосвященству, посредником между вашим народом и нашим.
Я не имел ни малейшего представления о том, кто такой нотариус, но этот испанец показался мне дружелюбным, тем паче что во время казни он единственный обнаружил человеческое сострадание, какого не выказали другие представители церкви. Поэтому я использовал особо вежливое обращение, означающее больше, чем просто «друг» или «брат». Буквально оно соответствует понятию «близнец».
— Куатль Алонсо, — сказал я, — меня зовут Тенамакстли. Я и мои родственники только что пришли издалека, чтобы впервые в жизни полюбоваться вашим великим городом Мехико. Мы никак не ожидали, что станем свидетелями столь необычного зрелища. И вот о чём я хотел бы тебя спросить. Дело в том, что, несмотря на твой превосходный перевод, мы, люди из захолустья, запутались в мудрёных словах, которые ты произносил. У законников принято говорить путанно, но не окажешь ли ты снисхождение и не растолкуешь ли мне в простых, понятных словах, в чём обвинили этого человека и почему его казнили?
Какое-то время нотариус смотрел на меня, а потом спросил:
— Ты не христианин?
— Нет, куатль Алонсо. Я слышал о кристанйотль, но не более того.
— Так вот, дона Хуана Дамаскино сочли виновным — я буду говорить совсем простыми словами, как ты просишь, — в том, что он притворился, будто принял христианскую веру, но сам всё это время оставался язычником. Он отказался признаться в этом, отказался отвергнуть свою старую религию и был приговорён к смерти.
— Я начинаю понимать. Спасибо тебе, куатль. Человек имеет выбор: стать христианином или быть убитым.
— Ну-ну. Не совсем так, Тенамакстли. Но если уж он стал христианином, он должен им оставаться.
— Или ваши судьи прикажут его сжечь.
— И это не совсем так, — сказал нотариус, нахмурившись. — Светские суды приговаривают за различные преступления к различным наказаниям. И если даже человека осудили на смерть, существуют различные способы лишения жизни. Расстрел, виселица, меч или топор палача, или...
— Или самый жестокий способ — сожжение, — закончил я за него.
— Опять же нет, — покачал головой нотариус. — Светские суды вообще не приговаривают людей к сожжению. Это делает лишь церковный суд, святая инквизиция, и лишь потому, что церковь не может позволить себе казнить виновных другим способом. Видишь ли, церкви положено наказывать колдунов, ведьм и еретиков, таких как покойный Хуан Дамаскино, но запрещено проливать кровь. Ну а сожжение, что очевидно, сожжение исключает кровопролитие. Поэтому, согласно каноническому праву, святая инквизиция может казнить людей огнём... и только огнём.
— Понятно, — сказал я. — Да, законы надо исполнять.
— Я рад заметить, — вставил нотариус, — что такие приговоры выносятся и приводятся в исполнение нечасто. Прошло полных три года с тех пор, как один marrano[3] был сожжён на этом самом месте за то, что сходным образом пренебрёг святой верой.
— Прошу прощения, куатль Алонсо, — промолвил я. — А кто такой маррано?
— Еврей. То есть человек, который был иудеем, но обратился в христианство. И Эрнандо Халеви де Леон казался искренним обращённым. Он даже ел свинину. Как новообращённый христианин, он получил доходную энкомьенду в Актопане, к северу отсюда. Ему даже отдали в жёны красавицу Исабель де Агиляр, христианку из чистокровной испанской семьи. Однако потом обнаружилось, что этот маррано запрещал своей супруге посещать мессу, когда у неё случались месячные. Очевидно, де Леон был ложным обращённым, продолжавшим тайно исповедовать прежнюю веру и совершать иудейские обряды.
Естественно, из всего этого я практически ничего не понял, а потому вернулся к более близкой мне теме:
— Мне показалось, куатль, что ты был не слишком рад видеть, как горит Хуан Дамаскино.
— Аййя, не впадай в заблуждение! — поспешно возразил испанец. — Согласно всем законам и правилам, установленным нашей Святой Церковью, покойный дон Дамаскино, несомненно, получил по заслугам. Я никоим образом не собираюсь подвергать сомнению мудрость и справедливость церковного суда. Просто... — Он опустил глаза, и его взгляд упал на пепел... — Просто за последнее время я успел привязаться к этому старику. А сейчас, куатль Тенамакстли, извини. Мне пора возвращаться к своим обязанностям. Но если судьба опять приведёт тебя в город, я буду рад встретиться с тобой снова.
Проследив за его обращённым к пеплу взглядом, я увидел рядом с металлической цепью и столбом ещё один уцелевший в пламени предмет. Тот самый блестящий кулон или медальон, который, как я приметил ранее, приговорённый к страшной казни носил на шее.
Когда нотариус Алонсо отвернулся, я быстро наклонился и подобрал эту вещицу, хотя мне и пришлось перекинуть её из руки в руку, потому что она всё ещё оставалась раскалённой. Моя находка представляла собой маленький, гладко отполированный жёлтый кристалл в форме диска, плоского с одной стороны и вогнутого с другой. Эта безделушка висела на кожаном ремешке, разумеется, сгоревшем дотла, и была заключена в медную оправу, следы которой сохранились, хотя медь расплавилась.
Никто из солдат, патрулировавших эту территорию, или других испанцев, сновавших по огромной площади по своим делам, не заметил, что я прихватил с места казни талисман (или чем там была эта вещь). Поэтому я засунул свою находку под накидку и отправился разыскивать матушку с дядей.
Я нашёл их на пешеходном мостике, перекинутом через один из ещё остававшихся в городе каналов. Моя мать плакала — её лицо было мокрым от слёз, — а дядя, пытаясь успокоить сестру, обнял её за плечи. При этом он беспрерывно ворчал, обращаясь не столько к ней, сколько к самому себе:
— Хороши же эти разведчики, ну и отчёт они представили о правлении белых людей. Вот бы им увидеть нечто подобное. Интересно, что бы они тогда запели? Вот погоди, вернёмся домой, я буду стоять на том, чтобы мы, ацтеки, держались подальше от отвратительных...
Тут он осёкся и сердито спросил меня:
— А ты чего ради там задержался? А, племянник? Мы могли решить, что ты потерялся, и отправиться домой без тебя.
— Я задержался, чтобы переброситься несколькими словами с тем испанцем, который говорит на нашем языке. Он сказал, что был привязан к старому Хуану Дамаскино.
— Настоящее имя этого человека было другим, — хрипловатым, севшим голосом промолвил дядя, а мама снова всхлипнула.
Я посмотрел на неё с подозрением и нерешительно спросил:
— Тене, — (а надо вам сказать, что именно этим словом мои соплеменники называют мать), — там, на площади, ты тоже плакала и вздыхала. Почему тебя так опечалила участь этого старика?
— Я знала его, — промолвила она.
— Как это возможно, дорогая тене? Неужели ты всё-таки раньше бывала в этом городе?
— Нет, — сказала мама. — Но однажды, давным-давно, он сам побывал в Ацтлане.
— Даже если бы не жёлтый глаз, — вставил дядя, — мы с Куикани всё равно узнали бы его.
— Жёлтый глаз? — переспросил я. — Вы имеете в виду это?
И я достал из-за пазухи кристалл, который потихоньку вытащил из пепла.
— Аййо! — восторженно воскликнула мать. — Память о дорогом ушедшем!
— Почему ты назвал это глазом? — спросил я дядю Миксцина. — И если этот несчастный человек вовсе не Хуан Дамаскино, как называли его испанцы, то кто же он?
— Я много раз рассказывал тебе о нём, племянник, но, наверное, забыл упомянуть жёлтый глаз. Это тот самый издалека пришедший в Ацтлан путешественник мешикатль, который оказался полным моим тёзкой — Тлилектик-Микстли. Именно он в своё время убедил меня приступить к изучению искусства изображения слов. Именно благодаря ему я впоследствии доставил Лунный камень в этот город и был принят ныне покойным Мотекусомой. Таким образом, в конечном счёте, именно благодаря ему Мотекусома дал мне всех этих мешикатль — воинов, художников, наставников и ремесленников, которые вернулись со мной в Ацтлан и преобразили наш край.
— Конечно, дядя, я помню твой рассказ. Но какое отношение ко всему этому имеет жёлтый глаз?
— Аййа, у того бедного куатля Микстли имелся изъян зрения. Вещица, которую ты держишь, — это диск из жёлтого топаза, обработанного и отполированного особенным, может быть, даже магическим способом. Помнится, мой тёзка обычно подносил его к глазу, когда хотел рассмотреть что-нибудь как следует, хотя слабое зрение никак не мешало его путешествиям и приключениям. И, — во всяком случае, об этом свидетельствует история преобразования Ацтлана, — совершать великие и благие деяния.
На меня слова дядюшки произвели сильное впечатление, и я сказал:
— Вот уж точно. Нам воистину надлежит оплакивать этого Микстли, ибо весь наш народ обязан ему очень многим.
— А особенно ты, Тенамакстли, — тихо произнесла мать. — Тот, другой, Микстли — твой отец.
Я окаменел. Потрясение на некоторое время лишило меня дара речи, и я мог лишь молча таращиться на зажатый в руке топаз, последнюю память о человеке, который, как оказалось, дал мне жизнь. Наконец мне удалось проглотить вставший в горле ком и с трудом выговорить:
— И после этого мы стоим тут и разглагольствуем? Да неужто мы так ничего и не сделаем — неужели я, его сын, ничего не сделаю, — чтобы отомстить этим убийцам за ужасную смерть отца?
3
В то время многие жители Ацтлана ещё помнили, как к нам в один прекрасный день вдруг явился издалека мешикатль по имени Тлилектик-Микстли, Тёмная Туча. Помнил это, конечно, и сам дядя Миксцин, помнили его сын Йайак и дочь Амейатль, хотя в ту пору они были малыми детьми. (Кстати, их матери, жене моего дяди, первой из всех ацтеков довелось заговорить с тем чужаком; однако воспоминания тёти мне услышать не довелось, ибо вскоре после этого она умерла от болотной лихорадки). А ещё гостя издалека хорошо помнил старый Канаутли: тот провёл в обществе этого Микстли немало долгих часов, рассказывая ему историю нашего Ацтлана. Ну а уж моя мама, доводившаяся внучкой старому Канаутли, тем более не могла забыть этого человека, ведь именно она оказала пришельцу самый радушный приём, разделив с ним ложе. Что впоследствии, уже после его ухода, обернулось беременностью, а затем и рождением сына, то есть меня.
Не только моим родственникам, но и многим другим ацтекам было памятно отбытие моего дяди и ещё нескольких соплеменников, помогавших ему катить Лунный камень в неслыханно дальний путь. Ну а его торжественное возвращение из того славного путешествия хорошо запомнилось всем, жившим тогда в Ацтлане, включая и меня (мне к тому времени было года три или четыре). Когда дядюшка уходил, его звали всего лишь Тлилектик-Микстли и был он простым тлатокапили Ацтлана. Титул не такой уж и важный, ибо обозначает не более чем вождя племени; дядя мой управлял в ту пору всего-навсего захолустной деревушкой, затерявшейся среди болот. Даже он сам иной раз в сердцах называл Ацтлан «щелью между ягодицами мира». И вот этот незначительный человек вернулся домой в изумительной красоты головном уборе из перьев, с драгоценными перстнями, унизывавшими пальцы, и в сопровождении многочисленной свиты. Естественно, что столь важную особу теперь полагалось называть новым, благородным именем Тлилектик-Миксцин — господин Тёмная Туча. Соответствовал имени и громкий титул юй-текутли — Младший Чтимый Глашатай.
Сразу же по его возвращении — дождавшись, когда всё взрослое население сбежалось на деревенскую площадь, чтобы поглазеть на новое невиданное обличье вождя и толпу диковинных пришельцев, — дядя обратился к своему народу с речью. Я могу повторить всё слово в слово, потому что Канаутли запомнил эту речь и пересказал мне, когда я повзрослел достаточно, чтобы её понять.
— Друзья ацтеки, — громко и решительно произнёс юй-текутли Миксцин, — с этого дня мы возобновляем давно прервавшиеся связи с нашими далёкими родичами мешикатль, ныне самым могущественным народом Сего Мира. Отныне мы становимся частью их державы, и частью, надо сказать, немаловажной, ибо ранее мешикатль не имели опорного пункта в землях у Западного моря, так далеко от Теночтитлана. А теперь этим опорным пунктом станет наш Ацтлан.
Не подумайте, что я привёл сюда этих людей, — он жестом указал на сопровождавших его мешикатль, — затем, чтобы произвести на вас впечатление внушительностью своей свиты.
Они вместе с семьями поселятся здесь, на земле своих предков, обзаведутся домами и станут вашими наставниками. Всех их, от воинов до знатоков изображения слов, отправили сюда потому, что каждый из них искушён в своём ремесле или искусстве. Они покажут вам, каким может стать наш Ацтлан — самый дальний оплот Теночтитлана. Ведь он способен и сам превратиться в маленький Теночтитлан — стать сильным, цивилизованным, процветающим и гордым.
Его голос звучал всё громче, становился всё более властным.
— Всем вам надлежит с почтением внимать и повиноваться этим учителям. Сколько можно оставаться вялыми, бездеятельными, неотёсанными и невежественными дикарями, не видящими дальше своего болота и даже не помышляющими о лучшей доле? Хватит! С этого дня каждому, будь то мужчина, женщина или ребёнок, предстоит учиться и работать. Мы должны приложить все усилия к тому, чтобы во всех отношениях сравняться с нашим достойными восхищения родичами — мешикатль.
В то время я был ещё слишком мал, чтобы составить объективное представление о своём родном городе. Разве может ребёнок разобраться, что заслуживает восхищения, а что презрения? Ведь он видит вокруг себя то, что всегда знал и к чему привык, да и запоминается в детстве далеко не всё. Однако, основываясь отчасти на обрывках собственных воспоминаний, отчасти же на том, что рассказывали мне в последующие годы, я могу весьма правдиво описать Край Белоснежных Цапель, каким он был в ту далёкую пору, когда туда явился путешественник мешикатль, тёзка моего дяди и мой будущий отец Тлилектик-Микстли.
Например, «дворец» тлатокапили, в котором жили мой дядя, двое его детей, а также мы с матушкой, поскольку она после смерти золовки сделалась у брата домоправительницей, даже не был разделён на отдельные комнаты. Он был маленьким, одноэтажным, с деревянным каркасом, сплетёнными из тростинка стенами и кровлей из пальмовых листьев. Единственное, что хоть в какой-то мере облагораживало внешний вид «дворца», так это покрывавшая стены штукатурка из толчёных морских раковин. Остальные строения Ацтлана, жилые дома и торговые здания, отличались, хотя в это и трудно поверить, ещё меньшей прочностью и большей неприглядностью.
Весь город располагался на овальной формы острове, посреди озера — внушительного, но не имевшего чётко очерченных берегов: просто по мере удаления от центра его солоноватые, непригодные для питья воды мелели и озеро переходило в илистую топь, которая на западе смыкалась с морем. Эти болота являлись источником вредоносных сырых туманов, прибежищем целых туч разносивших заразу насекомых, а может быть, и обиталищем злых духов. Моя тётушка была лишь одной из множества жертв ежегодно собиравшей свою дань жестокой лихорадки, и наши целители утверждали, что эту губительную хворь каким-то образом порождает трясина.
Однако, хотя во многих отношениях Ацтлан и был захолустным, отсталым поселением, мы, ацтеки, по крайней мере хорошо питались. Пусть нас окружали вонючие болота, но до Западного моря было рукой подать, и наши рыбаки сетями, острогами или крючками добывали из его глубин не только обычную морскую снедь — скатов, рыбу-меч, плоскую камбалу, крабов и кальмаров, — но и изысканные лакомства. Устрицы, креветки, черепахи и черепашьи яйца, лангусты и всяческие съедобные моллюски были нам не в диковину. Порой после яростной и продолжительной борьбы, нередко чреватой увечьем, а то и смертью одного, если не нескольких своих собратьев, рыбакам удавалось добыть йейемичи. Охота на эту гигантскую, вырастающую порой размером с целый дворец рыбу очень опасна, но дело того стоит. Всякий раз, когда охота завершалась успехом, весь город объедался ломтиками сочного, вкусного мяса. Кроме того, в море встречались и раковины с жемчужинами. Правда, по причине, о которой я расскажу позднее, сами мы их не собирали.
Что касается растительной пищи, то кроме многочисленных морских водорослей мы собирали разнообразную болотную зелень, не говоря уж о том, что повсюду, порой даже без спросу, на сырых полах наших домов во множестве произрастали грибы. Единственным растением, которое мы по-настоящему культивировали, являлся пикфетль; высушенные листья его использовались для курения. Из мякоти кокосовых орехов мы изготавливали сласти, а перебродившее кокосовое молоко превращалось в хмельной напиток, более забористый, чем даже распространённый всюду по Сему Миру октли. Ещё одна разновидность пальмы давала нам вкусные плоды койакапуали, а мякоть плодов третьей высушивали и перемалывали во вкусную аппетитную муку. Пальмовые же волокна мы использовали для изготовления некоторых тканей, а грубую, прочную шкуру акул выделывали и получали самую тонкую и прочную кожу, какую только можно пожелать. Шкуры морских выдр устилали наши постели, и из них же шили тёплые меховые плащи для тех, кто отправлялся высоко в холодные горы. Плошки, дававшие нам свет, заправлялись кокосовым маслом или рыбьим жиром, хотя, боюсь, их своеобразные прогорклые запахи с непривычки едва ли показались приятными переселенцам мешикатль.
Должно быть, когда вновь прибывшие впервые прошлись по поселению, которое им предстояло преобразовать, они с трудом сдерживали смех. Могу себе представить, какое впечатление произвела на них убогая хижина, которую у нас горделиво именовали «дворцом». Да и единственный на острове храм, святилище богини луны Койолшауки, которой все мы в то время поклонялись, выглядел ненамного лучше. Отличало его лишь то, что в покрывавшую стены штукатурку были вделаны переливчатые раковины разнообразных морских моллюсков.
Однако увиденное отнюдь не обескуражило мастеров, и они без промедления принялись за работу. Первым делом мешикатль отыскали возле озера, посреди которого находился Ацтлан, относительно сухое место и соорудили там себе и своим семьям временные жилища. Строились эти жилища из подручных материалов — тростника, пальмовых листьев и глины, — и занялись этим немудрёным делом главным образом женщины. Мужчины тем временем отправились на восток, вглубь суши, и, преодолев значительное расстояние, добрались до взгорья.
Там они принялись валить могучие дубы и пинии. Затем, перетащив стволы вручную на более ровную почву, пришельцы, обжигая и обтёсывая брёвна, изготовляли большущие, значительно превосходившие наши утлые рыбацкие судёнышки акалтин, предназначавшиеся для доставки на остров громоздких грузов. Как скоро выяснилось, источником этих грузов опять же оказались горы. Среди прибывших мастеров нашлись опытные добытчики камня, которые, обнаружив залежи известняка, стали врубаться и вкапываться в них, разбивая скальный массив набольшие глыбы. Грубо обтесав их на месте, для придания удобной для перевозки формы, эти каменные заготовки грузили в акалтин, сплавляли по реке к морю, а потом, вдоль побережья, к узкому заливчику, ведущему к нашему озеру. Ну а уже на острове каменщики мешикатль обтёсывали камни, полировали их и складывали из них стены нового дворца, подобающего новому сану моего дяди Миксцина. Разумеется, это сооружение не могло идти ни в какое сравнение с блистательными дворцами Теночтитлана, однако по меркам нашего города оно заслуживало изумления и восхищения. Двухэтажный, с покатой, благодаря чему выглядел ещё выше, крышей, новый дворец имел великое множество помещений, не говоря уж о впечатляющем тронном зале юй-текутли. Только представьте, даже у детей — у меня, Йайакаи-Амейатль — имелись свои отдельные спальни. В ту пору в Ацтлане это и для взрослых-то было почти неслыханно, а уж тем более для детей — нам исполнилось тогда соответственно двенадцать, девять и пять лет. Однако прежде чем мы смогли туда перебраться, множество работников — плотников, ваятелей, художников, женщин-ткачих — украсили каждую комнату статуэтками, настенной росписью, красочными полотнищами и прочими произведениями искусства.
В то же самое время другие мешикатль приводили в порядок и вовсю усовершенствовали существовавшую в Ацтлане оросительную систему. Каналы, с незапамятных времён пересекавшие наш остров, расширили, очистили от мусора и облицевали камнем. Новые каналы, прорытые вокруг озера, позволили отвести прочь старую гнилую воду и подвести свежую, из речушек, протекавших в глубине суши. Поскольку речная вода всё же смешивалась с морской, озеро осталось солоноватым, но теперь оно уже не было стоялым, и окружавшие его болота стали постепенно осушаться. Это со временем привело к исчезновению ночных туманов и уменьшению числа жалящих насекомых, после чего болотные духи почти успокоились и насылали свою зловредную лихорадку на одного-двух жителей Ацтлана в год, не больше. Что, замечу, стало подтверждением правоты наших целителей.
Покончив с дворцом, каменщики перешли к строительству каменного храма покровительницы города богини Койолшауки и возвели строение, посрамившее прежнее святилище. Новый храм получился столь величественным и красивым, что Миксцин проворчал:
— Теперь я жалею о том, что отволок в Теночтитлан камень с изображением богини. Зачем это было делать, коли у нас самих есть храм, достойный её возвышенной красоты и величия.
— Ты говоришь глупости, — возразила моя мать. — Если бы ты в своё время этого не сделал, у нас бы теперь не было прекрасного храма. Ни храма, ни всего остального, чем пожаловал нас Мотекусома в ответ на твоё подношение.
Дядюшка поворчал ещё немного — он не любил, когда ему перечили, — но вынужден был признать, что сестра права.
Потом каменщики, способом, который мы все сочли весьма интересным, хитроумным и практичным, возвели тламанакали. Пока каменотёсы укладывали наружные плиты, создавая из них оболочку пирамиды, простые работники стаскивали отовсюду землю, гальку, глину, древесину, даже всевозможный мусор, загружали всё это внутрь каменной оболочки и плотно утрамбовывали. Итогом этой кропотливой работы стала вознёсшаяся над городом идеальной формы пирамида, казавшаяся высеченной из сплошного массива сияющего известняка. Она была так велика, что на её вершине размещались два маленьких храма — один посвящённый Уицилопочтли, а другой богу дождя Тлалоку, — к которым вдоль одной из граней вела широкая лестница, предназначенная для бесчисленных жрецов, их помощников, сановников и тех, кому в будущем предстояло подняться по этим ступеням, дабы быть принесёнными в жертву богам. Не стану утверждать, будто наша тламанакали была такой же величественной, как прославленная Великая Пирамида в Теночтитлане, — этой, последней, я, разумеется, никогда не видел, — но наша, несомненно, являлась самым великолепным сооружением, возведённым где-либо к северу от земель мешикатль.
Потом каменщики возвели каменные храмы другим богам и богиням мешикатль — всем, я думаю, хотя некоторым из мелких божков пришлось довольствоваться одним храмом на троих-четверых. Среди множества мешикатль, пришедших на север с моим дядей, имелись и жрецы этих богов. В первые годы они работали наряду со строителями, и работали не менее усердно, не покладая рук. Потом, когда у их богов, а стало быть, и у них, появились храмы, жрецы занялись своими прямыми обязанностями, в число коих входило и преподавание в построенных вслед за храмами школах. Но зодчие на этом не успокоились, а перешли к строительству других, не столь заметных, но необходимых для жизни любого цивилизованного города зданий — амбаров, мастерских, складов, арсеналов и тому подобного. Кроме того, они наладили доставку с гор брёвен для себя и всех тех ацтеков, которые захотели сменить тростниковые хижины на удобные, прочные дома. А к этому стремились почти все, не считая очень немногих недовольных, вечно брюзжащих бездельников, предпочитавших прежний, убогий образ жизни.
Когда я говорю, что «мешикатль сделали то или это», то вовсе не имею в виду, будто всё это они сделали исключительно собственными руками, без чьей-либо помощи. Ничего подобного — каждой группе мастеров, будь то добытчики камня, строители или плотники, помогала целая толпа наших мужчин, а в лёгких работах участвовали даже женщины и дети. Мешикатль показывали ацтекам, как правильно делать то, что требовалось, руководили работами, бранили нерадивых, хвалили отличившихся и не ослабляли усилий до тех пор, пока по прошествии времени мои соплеменники не научились делать множество новых вещей самостоятельно. Я сам задолго до получения второго имени таскал лёгкие грузы, приносил инструменты, раздавал работникам еду и воду. Женщины и девочки, учившиеся ткачеству и шитью, осваивали хлопок и перья — новые материалы, значительно более тонкие, чем привычные для них пальмовые волокна.
Когда подходил конец рабочего дня, наставники мешикатль не распускали ацтеков по домам — валяться по циновкам, напившись перебродившего кокосового молока, но передавали их на попечение мастеров воинских искусств. Те, замечу, тоже весь день трудились в поте лица, но казались совершенно неутомимыми. Они обучали наших мужчин становиться в шеренгу, маршировать строем, обучали их мастерству, — а точнее сказать, искусству! — обращения с обсидиановым мечом макуауитль, копьём, луком и стрелами и, наконец, манёврам и тактике ведения боя. Женщины и девушки, разумеется, к этой учёбе не привлекались, но справедливости ради стоит заметить, что, в отличие от мужчин, лишь немногие из них были склонны к пьянству и безделью. Мальчикам, включая меня, не терпелось начать учиться военному делу, однако это разрешалось лишь тем, кто уже получил право носить набедренную повязку.