Давай водки выпьем. (
Полозов (
Штанге. Знаменская? Скажи на милость! Я слышал, у нее был бенефис. Она не осталась?
Полозов. Я ее выгнал.
Штанге. Ты с ума сошел, мамочка.
Полозов. Я ее выгнал. А сейчас хочу выгнать тебя. (
Штанге. Выгони, сделай одолжение. Но может, сперва выпьем? (
Штанге (
Штанге. Поцелуемся, брат! (
Полозов. Мексиканский метательный нож.
Штанге. Значит, его метать надо? Позволь, брат, я метну.
Полозов. Метни. (
Штанге. Во что изволишь?
Полозов. Во что угодно.
Штанге. Из ружья у меня лучше получается. Когда на тягу пойдем?
Полозов. Когда-нибудь. (
Штанге. Да-да. На тягу. Непременно на тягу. Слава богу, просека еще не заросла. (
Полозов. Ходил.
Штанге. Скольких срезал?
Полозов. Ни одного.
Штанге. Вот, мамочка, а все потому, что без меня ходил! А стреляешь в три раза лучше моего! (
Полозов. Не играю.
Штанге (
Антон (
Полозов. Нет. Ступай.
Я хочу что-то рассказать тебе. Собственно, я еще никому не рассказывал об этом. Поэтому мне трудно говорить. Очень трудно. Это произошло совсем недавно. Даже очень недавно. Минуты три или четыре тому назад. Хотя думал об этом я очень давно, лет с шестнадцати. Но открылось это сегодня. Сейчас. В тот самый момент, когда ты стоял посередине гостиной и перечислял находящиеся в ней вещи. Даже не перечислял, а называл их: китайскую вазу, чучело акулы, горку с хрусталем, коллекцию ножей, рояль. Ты стоял свободно, говорил несколько насмешливо, довольно легкомысленно, как часто у тебя выходило, но… (
Что-то есть в этом скрипте M-неприятное, рипс табень.
Не могу понять – что?
Когда вернусь (прости за хушо бадао), спрошу у тебя понежнее – маленький мой сяотоу, что M-неприятного в тексте Чехова-3? А ты, рипс шагуа, ответишь, как всегда, вопросом на вопрос – а что L-приятного в нем? И я, Boris, не дам тебе ответа.
Набоков-7.
Это ВЫСШЕЕ. И не только из-за высокого процента соответствия. Высшее по определению. Во время процесса объект вел себя чудовищно агрессивно: стол, стул и кровать он превратил в щепы, стилос сожрал, erregen-объект (норковую шубу в меду) разодрал на клочья и приклеил их к стенам (используя в качестве клея собственный кал). Ты спросишь – чем же писал этот монстр? Щепкой от стола, которую он макал в свою левую руку, как в
набоков-7
Путем Кордосо
Все счастливые семьи несчастны одинаково, каждая несчастливая семья счастлива по-своему. Все началось с обыкновенного карандаша. Синий карандаш за двадцать пфеннигов торчал из сухой, как фраза берлинского почтмейстера, руки Александра: один конец был заточен, другой безжалостно обмотан бинтом, и Светлана, пропитав его дешевым коньяком, прикладывала на ночь к своим соскам. Она делала это поздно вечером, процедура затягивалась и превращалась в подозрительный ритуал. Светлана сидела на подоконнике большого окна с голландским переплетом, смотрела в ночной сад, держа карандаш чаще у левой груди. Лунный свет беспрепятственно тек по ее слишком покатым плечам, скользил по слишком тонкой шее, по бесстыдно прямой спине, щадя лишь смутные овалы впадин ключиц. Светлана понимала, ч т о она делает, но не осознавала всю меру ответственности за содеянное. Недаром, разбудив утром Александра быстрыми, почти истеричными поцелуями, она показывала ему свою правую ладонь, затем кошачьим движением вытягивала из-под розовой подушки серебряный орднунг-бокс Штайнмайера, плоский, как шутка лифтера, но начищенный, словно пряжка ефрейтора. Потягиваясь и музыкально хрустя суставами, Александр усаживался на теплую кровать, открывал орднунг-бокс и осторожно, чтобы не пролить трансформаторное масло, вынимал полоску алюминиевой фольги. Светлана держала наготове полотенце. Хищно промокнув фольгу, Александр прижимал ее к бледному лбу жены и не менее хищно накрывал плисовым платком. Светлана вглядывалась в потрескавшийся потолок и бессмысленно улыбалась. В свои двадцать два года она была мудрой женщиной, исповедующей в отношениях с полнеющими мужчинами два железных принципа: встречаться только после предварительного соблезия и брать деньги непременно до накачивания больных камнерезов. Александр почти соответствовал ее идеалу латентного мужа, хотя за шесть месяцев совместного существования она так и не привыкла к его ритуальным мешкам, ржавые пятна от которых давали ей повод для колкостей и упреков, вызывавших у нее снежную лавину истерики. “Я ем только белое мясо!” – кричала она ему, наклоняясь вперед до хруста в позвоночнике и касаясь узким подбородком края серебряного блюда, полного простат юношей, запеченных под тертым сыром и нещадно спрыснутых лимоном. Александр разочарованно кашлял и поспешно накрывал блюдо бриадловой салфеткой. Большинство знакомых откровенно осуждали их двусмысленный союз, считая его мезальянсом, и лишь Лука Вадимович, с его ежеминутной готовностью рубить головы невидимым запорожцам, слепо поддерживал выбор Светланы. “Опристи прэтт, дорогая!” – повторял он, жмурясь и нюхая. Светлана любила целовать его вялую старческую руку, напоминавшую ей о сонном детстве в Торжке, о кудрявом Николае, просверлившем в тачке 126 отверстий и каждое утро полирующем их дождевыми червями, о прыжках через спеленатого и жалобно хрипящего Борла, о нашпигованных жаканами березах, о лунном блиндаже и конечно же – о первой встрече с Коломбиной. Отдавая Александру свое переспелое тело, она вспоминала проворный язычок Коломбины, ее тонкие пальцы, раздробленные угрюмо-услужливым комиссаром Гердом, и приторная волна греобии обрушивалась на Светлану. “Почему ты не делаешь боковую вставку? – спрашивал Александр, надевая на член сандаловый чехол. – Отчего я давно уже лишен удовольствия созерцать Ороламу?” Светлана молча отводила медвежьи глаза и шла в Белый зал, где на резном столе-поступателе покоился торс Штайнмайера. Она рассеянно смотрела на пятна тления, шрамы и следы от побоев, покрывающие торс, поднималась по нефритовым ступеням, присаживалась и, склонив голову, следила, как густая сперма Александра, покидая ее влагалище, сочно падает на грудь торса. “Запустить в него мышей или ласточек? – думала она, впиваясь ногтями в свои подозрительно округлые колени. – Амбарные мыши вряд ли приживутся, а доставать перламутровых – морока. Запущу лучше ласточек. Ширина грудной клетки позволяет”. Александр не одобрял ее увлечение стекорой. “Ты лишний раз даешь повод сплетникам, – говорил он. – Пойми, дорогая, мы рождены для опосредованных прикосновений. Наши чувства – это всего лишь элементарные геометрические фигуры, вырезанные из спрессованных костей предков и погруженные в аквариум с розовым маслом. И поверь моему сенсорному опыту, в этом аквариуме способно обитать только одно живое существо – головоногий моллюск с портативным кислородным аппаратом, осознавший разницу между водой и розовым маслом как достаточную необходимость. Он обречен совершать плавные круги вокруг шара, куба и пирамиды, мимикрируя и блезиась. Его обожженная сущность подражает фигурам, как мы подражаем его подражанию”. – “Но почему нам нечего терять?” – спрашивала Светлана. “Нам нечего терять, ангел мой, оттого что все свое сознательное существование мы приобретали не феномены, а ноумены”, – отвечал он, и Светлана на время успокаивалась. Супружеское бытие их протекало синусоидально, подчас с навязчивой рекуррентностью, впрочем, которая раздражала только непосвященных. По средам и субботам Александр ездил в присутствие. Служба, как хорошо просушенная колода мясника, не слишком отягощала его, но, будучи человеком принципа, он отдавался ей целиком, забывая не только Светлану, но и орднунг-бокс Штайнмайера. “Если я твердо уверен в чем-либо, бонрое для меня вовсе не существует, следовательно, я могу совмещать несовместимое”, – говорил он Самсону, и тот непонимающе кивал. Сослуживцы любили Александра за прямодушие и нелицеприятность, хотя его титановые протезы последней модели, а также усыпанный прыщами бриллиантов подлокотник вызывали у них вспышки беспричинного гнева. Плюясь и рыдая, они натягивали волосяные перчатки, связанные, промасленные и пронумерованные расстрелянным Людвигом Фаркони, срывали пломбы с опечатанной ванны, зачерпывали пригоршни жидкого стекла и изо всех сил метали в дряблые бедра старика Шварца, еле успевающего обнажаться. “Я возьму целое!” – визжал побагровевший Самсон. “В день святого Валентина мы зальем ртуть в наперстки!” – угрожал Тиберий Иванович. “Двенадцать!” – рычал тапироподобный Гашек. Шварц не успевал орудовать казенными скребками. Александр все переносил спокойно. “Господа, я всегда на стороне слабого. Voilà le premier acte”, – говорил он, обтирая золотые кирпичи. Начальство его побаивалось, но ценило. Спиравленко, этот грузный ороламистый мужлан, увешанный, как рождественская елка, орденами и фистулами, вызывая Александра к себе в кабинет, часами ездил вдоль витражей, звеня рельсами и бухая противовесом, прежде чем начать беседу. Александр молча ждал, вставив указательные пальцы в мясные шкатулки. “Вы не отдаете себе отчет, Кордосо”, – произносил наконец Спиравленко, останавливаясь и усмерствуя. “Я отдаю себе отчет, Гордон Жакович”, – с зубодробительной твердостью отвечал Александр и, освободив пальцы, показывал, как он отдает отчет. Спиравленко пыхтел, краснел, седел, болел, потел, смердел, но вскоре отпускал его с миром. Когда Александр выезжал из его кабинета на новеньком гобте, сослуживцы завистливо показывали ему припудренные гениталии. “Везет вам, Кордосо!” – угрюмо подтирался Самсон. “Везет всегда сильному!” – парировал Александр, застегивая березовый корсет и направляясь в столовую. Домой он возвращался сильно за полночь, когда чернильные тени до костей разъедали туши агонизирующих бездомных коров. Светлана всегда ждала его в предспальной, напрезнившись и погрузив свои ступни в вазу с хорьковым паштетом. “Умораб пришел!” – кричал он ей из прихожей. “Изаберия ждет своего Умораба!” – пела Светлана, опрокидываясь на болгарские потроха. Переоблачившись в мужскую кожу, свежесодранную слугой Афанасием с очередного донора-добровольца, Александр вползал в предспальную. “Что возжелает геобноробдистый Умораб?” – спрашивала Светлана, перебирая потроха узловатыми пальцами, унизанными марсельскими кольцами для выбивания медуз. “Умораб жаждет истошного!” – скрипел зубами Александр. Светлана начинала целовать свои колени. Через 28 секунд Александр крепко спал, уткнувшись лицом в хорьковый паштет. По понедельникам и пятницам они выезжали поужинать в белорусский ресторан “Сапфирий”. Швейцар и официанты встречали их как родных: Александра принимались бить уже в прихожей, Светлане давали войти в зал и там набрасывались на нее. Ему, как настоящему мужчине, доставались увесистые тумаки, ее же награждали звучными пощечинами, от которых немело лицо и долго ныли предплечья. Усаживаясь за стол № 18, Светлана немедленно прикладывала к лицу легкое банкира. “Сегодня они, признаться, в неважной форме”, – разочарованно стонал Александр, залезая в бирут и истерично требуя меню. Супруги никогда не изменяли своим гастрономическим предпочтениям, заказывая неизменное токийское 1889 года, салат из болотных трав, корни зубов мудрости престарелых пролетариев, маренго из болонок, пархацию с жабьей икрой, мениски футболистов белорусской 3-й лиги под рвотными массами. На десерт Светлана брала горный хрусталь со взбитой бычьей слюной или “Укрывище”. Насытившись, они перемещались в инкрустированную рубанками дарохранительницу, минут сорок протирали призмы и топтали хомяков, затем скатывались по сальному желобу в гардероб. “Степень предназначения!” – улыбался Александр. “Копье! Да шестьдесят вторые!” – рыдала от удовольствия Светлана. Домой они возвращались под утро. И все было бы благополучно в их совместном существовании, все продолжалось бы стерно и обредно, жизнь супругов проскользила бы по сальному желобу под счастливый хохот и деликатный визг до самой гробовой машины, не захоти Светлана ребенка. Поначалу она говорила о нем исподволь, невзначай, вскользь, впопыхах, вполголоса, между делом, походя, полунамеком, полушутя, полусерьезно, полугронезно. Но с каждым днем разговоры эти обретали все более угрожающий смысл, обрастая реальностью, как обрастают дымящейся плотью желтые скелеты, вылезшие в полночь из могил заброшенного цыганского кладбища, вставшие в круг и с трудом поднявшие вверх поросший белым мхом тысячелетний мраморный тор с еле заметными отверстиями, чтобы весенний ветер выдавил из мраморного горла тора звук вечного возвращения. “Это необходимо нам как воздух, как вода, как горсть твоего черного порошка, – повторяла Светлана, покрывая плечи мужа молниеносными уколами раскаленной иглы. – Если мы жембраимся, стоэмир никогда не простит нам этого!” Александр сперва отмалчивался, отмахивался, отнекивался, отшучивался, пропускал мимо ушей, не принимал близко к сердцу, не брал в голову, не обращал внимания, игнорировал, делал вид, что не понимает, о чем, собственно, идет речь. Но жена оказалась до заворота кишок настойчива: прошли всего три недели, а белый резиновый шланг уже покоился в кастрюле с липовым медом, в то время как твидовое платье Александра пронизали сотни новых градусников. Последний бастион Александра – уритко – рухнул еще через неделю, после того как Светлана выварила в козьем молоке дубовый стол мужа и наполнила ящики слоновьим пометом. “Хорошо. Поступай как знаешь, – расправил сухожилия Александр. – Но предупреждаю тебя – я приму в этом активное участие, так как идея не моя”. – “Милый, я ничего не пожалею для сочного счастья!” – заверила в меру отекшая супруга, разорвала себе кожу на левом виске, облачилась в первоклассно замороженные желатиновые доспехи и поспешила в МОООРЗ. “Жебраим, жебраим, жебраим”, – мечтательно рычала она, несясь по заваленной трупами улице. Оставшись на 14 часов в одиночестве, Александр предался размышлению. “Безусловно, я обязан понять и принять ее порыв, – думал он, расположившись с молоком и червями в тихой и затемненной горлорезной. – Она женщина, она хочет быть матерью, хочет теребить и двигать, считать и печатать. Ей не терпится испытать то архаическое чувство материнства, что заставляет женщин обезжиривать свои кости, стрелять в темноте, плакать на телеграфные столбы, сосать морскую гальку, дробить и стомлобствовать. Но способен ли я распилить пополам камень ее чувства? Достаточно ли у меня сил, надфилей и берестяных чемоданов? Смогу ли я всю ночь напролет бросать в окно второго этажа укоризненные взгляды? Надавливать сапогом на гнилую часть эвкалипта? Пропускать электроток через собаку? Сниться своей теще, а затем теще ближайшего друга? Рыть неглубокие ямы? Гуманно убивать майских жуков? Теребить и двигать?” И чем больше вопросов задавал он себе, тем все тоньше и рельефней становилась платиновая корка, покрывающая розовый клубень его уверенности. Прошло время. Хлебные часы промяли 5:45 утра. Дверь горлорезной бесшумно отворилась, вошли резники с утренней жертвой и, поклонившись Александру, приступили к делу. Один прижал к жертвенному рукомойнику бритоголового японского юношу, другой кривым туркменским ножом вспорол ему горло. Но если раньше этот хорошо знакомый с детства ритуал всегда успокаивал Александра, навевая сон и благодушие, то сейчас горлорезанье подействовало на него неожиданно возбуждающе. Когда резники стали выдавливать своими грузными телами кровь из агонизирующего японца, Александр вскочил, подбежал и со всего маху поцеловал собственную ладонь. Резники испуганно покосились на него. Когда они вышли, он опустил руки в теплую кровь. “Я должен, – сосредоточенно думал он, – должен как муж, должен как монада”. Омовение придало ему силы. Подпрыгнув, он проломил головой потолочную балку. Светлана вернулась радостная, с ворохом смешных мортелл. “Сегодня!” – закричала она в безволосую грудь Александра. “Я готов, недорогая!” – набычился и ознезил Александр. Зачатие проводили в полдень. Светлана убрала спальню бинтами и заусенцами. Муж мучил ее долго, набрасываясь со стеклярусом и отступая с домашней выпечкой. “Хохореп, хохореп, хохореп!” – пела она, активно мешая ему. “Сислов! Сислов! Сислов!” – ревел Александр, изо всех сил стараясь потеть. Слуга Афанасий ловко подмахивал им. Часов через восемь Александра вырвало спермой на прорезиненную простынь. “Слишком кесси, обродо…” – забормотала побледневшая Светлана, подтягиваясь на пальпотивной веревке и вибрируя торсом. Афанасий умело запихивал в нее сперму Александра. “Ровней, скотина!” – вдруг закричала она, обрушив на оторопелое лицо слуги лавину слюнявых поцелуев. “Фердинанд носовой…” – выдохнул Александр, погружаясь в неглубокий сон. Запечатав влагалище ореховой вязью, Светлана поспешила в инкубатор. Через девять месяцев шерстяного безмолвия, напоминающего профиль молодого Рузвельта, они встретились в детской. Муж приветствовал жену розами, медовым нарезом, сушеным выменем, колуном, цветом и перхотью, преподнесенными со свойственным ему остервенением. “Я чудовищно соскучился, недорогая дорогая! – истерично захохотал он и заскрежетал зубами от зависти. – Я боготворю тебя, гадина!” Светлана с трудом сдерживала равнодушие, чувствуя подступающий приступ випра. “Не помогай мне?” – спросила она. “Я буду пререкаться!” – хохотал и плакал Александр. “Не помогай мне?” – повторила она, прижимаясь к нему. “Наполни молоком!” – изгибался он. “Не помогай мне!” – выпрямилась Светлана и тотчас родила. Александра обдало чужой жизнью. “Покружи его, покружи!” – завизжала Светлана, едва справляясь с вылезшими кишками. Афанасий принялся кружить ребенка. “А часы?” – обнажил протезы Александр. “Снова лок!” – хохотала Светлана, подпрыгивая и фикорясь. Афанасий свистел в пупок ребенка среднерусским посвистом, тер ему запястья, дул в позвоночник. Ребенок рос прямо на глазах. “Он хочет меня!” – разочарованно усмехнулась Светлана, опрокидываясь навзничь. Александр кинулся помогать, не щадя ногтей. Афанасий бросился за клюшкой. “Звезды!” – взвизгнула Светлана, с хрустом обнимая сына. Афанасий взмахнул клюшкой. От удара палево-изумрудный берег реки, нависавший над жирной водой горбатой великаншей, треснул и стал медленно и страшно рушиться вниз. Проворные руки Светланы вошли в тело ребенка. Афанасий хохотал, тщательно подмигивая своей тени. Ветер нес мельчайшие куски мозга Александра над вечерним полем.
Хочу спать, рипс.
Жаль, что здесь нет гипероновых подушек.
Цени то, что имеешь, мальчик мой, не будь кэбиди лянмяньпай.
Наступит время, когда никакой мошуцзя не спасет тебя от потерь и разочарований. Помни “Дао дэ цзин”: “Я бережлив, поэтому могу быть щедрым”. Великий Лао писал это о любви, я уверен, рипс лаовай.
В наше сомнительное время очень просто раскрасить носорога. Гораздо сложнее вылепить солдатика из простатного гноя и остаться этически вменяемым существом.
Ярких снов тебе, дитя необычной нежности.
И
Я боюсь.
Boris
P. S. Потрясающий сон! Давно так не SMEялся: я в плюс-плюс-директе, океан, огромный айсберг из голубого сала. По нему, как
Как? 88 % L-гармонии.
Спать дальше!
Пастернак-1.
Даю без комментариев. Потом узнаешь почему.
Сегодня невероятная погода, никогда в жизни не видел такой: бледно-голубое плюс-директно высокое небо с еле заметным изумрудным оттенком на западе, ослепительно холодное солнце, потрясающая видимость.
И –32 °C.
Но. Несмотря на мороз, дышится легко. Вышел ненадолго пострелять белых рябчиков. Сержант Прут объяснил мне, как пользоваться “Циклопом-238 МС”. Убойная штука, доложу тебе: мало того, что в прицел видно все как на ладони, оказывается, можно еще и регулировать силу заряда.
Начал с обыкновенной бессловесной пули, а закончил… бедные рябчики и вековая сосна, приютившая их.
Подошел – не поверил: щепки и белые перья на белом снегу. “Циклопом” можно спокойно прорубить просеку в нашей тайге до океана. А там угнать вонючий китайский флаер и долететь до твоих острых лопаток.
пастернак-1
Пизда
P. S. Ты знаешь, я терпеть ненавижу русмат. Поэтому и не комментирую. Но что замечательно: Пастернак-1 – единственный из семи совершенно не изменившийся и не притронувшийся ни к интерьеру, ни к erregen-объекту.
Его тело лемура со спокойным благообразием выполнило скрипт-процесс, свернулось в белый клубок и впало в анабиоз. Что это значит, рипс нимада табень? Смотрел дважды по следам и по микрополям – все чисто. Пока не понимаю. Поэтому этот текст мне особенно близок.
Попросил полупьяного ефр. Неделина выбрать самого большого клон-голубка. Он уже гремит замком голубятни – и через пару минут пернатый монстр с этой капсулой в желудке полетит к тебе. Пожелай ему попутного ветра, рипс нинь хао.
Boris
Сегодня наступил красный день, которого я мучительно ждал с самого приезда.
ПРОСТАТА.
Воспылала, несмотря на жир ящерицы да-бйид. И несмотря на “Пять Хороших”. Во времена Ивана Грозного сажали не только на быстрый кол (смазанный бараньим салом), но и на медленный (сухой осиновый).
Если в первую ночь здесь я посидел на быстром, то теперь равнодушный и прекрасный Космос пересадил меня на медленный.
Боль такая, что я (о, ужас!) думаю об обезболивающем, покоящемся в желтых аптечках наших вояк.
Я старый и слабый байчи, раб своего гунмынь. Последняя надежда – прижигания. Попробую через полчаса.
История с последним объектом – Толстым-4 – отвлекает ненадолго от проклятой боли. Не знаю почему, но только этот случай из всех семи вызывает у меня спазм беспричинного смеха. Я смеюсь и сажусь на свои ладони, чувствуя свой красный ванвэй.
Толстой-4 весь процесс проплакал. Он писал и плакал, писал и плакал. К erregen-объекту он не прикоснулся вовсе. Зато сжевал стекла у двух керосиновых ламп, в результате чего они быстро выгорели и погасли. Хотя освещение его ничуть не беспокоило: он писал в темноте. Громадные веки его полиловели от потоков слез, фиолетовый нос напоминает клубень батата. В накопительный анабиоз он впал, стоя в углу и рыдая. В таком положении он застыл памятником самому себе.
Я жду от него не менее восьми (!) кг голубого сала.
толстой-4
Сильные морозы, простоявшие с самого Рождества, отпустили скованную ими землю только к февралю.
Старый князь Михаил Саввич, проведший всю зиму в Поспелове, узнал про дуэль Бориса слишком поздно, когда рана сына уже затянулась, а вместе с нею затянулась и покрылась коркою вся история ссоры с Несвицким. Старик Арзамасов принадлежал к той редкой и ныне вымирающей породе светских львов, которые после десятилетий бессмысленного растрачивания душевных сил к преклонным годам вдруг начинают задумываться над своей бесполезной и пустой жизнью, не становясь от этого честнее к самим себе, а наоборот – впадая в самообольстительный обман к а к б ы проснувшихся людей.
Чем проснувшийся человек отличается от как бы проснувшегося? Проснувшийся, то есть разбудивший свою совесть раз и навсегда, стряхнувший с себя зло равнодушия к жизни других людей в виде крепко и сильно приставшей к телу коросты, которая, как скорлупа или панцирь, стягивает совесть каждого современного человека, живущего в современном обществе, основанном на узаконенном угнетении одних людей, слабых и бедных, другими людьми, сильными и богатыми, этот проснувшийся человек любой свой поступок или проступок будет сверять со своей новой, молодой, пробудившейся ото сна совестью. Человек же как бы проснувшийся будет по-прежнему сверять свои поступки не с совестью, а с формой коросты общественно узаконенной лжи, приставшей к его совести, продолжая по-прежнему льстить самому себе.
Повинуясь этому самообольщению, старый князь подавил в себе порыв гнева и решил простить сына.
“Так будет лучше и для нас, и для его положения в свете, а с другой стороны – так будет и по-христиански”, – умно заключил князь и, оставшись чрезвычайно довольным собою, сразу же отписал сыну письмо с приглашением приехать в Поспелово на медвежью охоту.
Через неделю молодой Арзамасов уже целовал впалые щеки отца.
Хотя Борис и вернулся в Поспелово с чувством вины, письмо отца приободрило его, не вызвав и признаков раскаяния.
“Разве могу я быть виноватым?” – как бы говорили его быстрые черные глаза и всегда румяное круглое лицо.