— Спасибо. — Розалия Абрамовна, чье крупное лицо с черными бровями домиком хранило печальное выражение с того далекого уже дня, когда профессора Виленского свалил паралич, улыбнулась. — Ты правильно сказал, Дима. Между прочим, я и к твоему появлению на свет имела некоторое отношение.
— Тут у тебя получилось гораздо хуже, чем с нами, — заявил Оська и опять залился смехом, похожим на лай.
Перед Машей он выпендривается, подумал Вадим. Парадный костюм нацепил. Может, для него и пригласила Райка свою подругу?
Он искоса посмотрел на Машу. Что тут скажешь, настоящая красотка, почти как Любовь Орлова. Только волосы темнее — два пышных русых крыла ниспадают на щеки, оставляя открытым треугольник белого лба. Маленький нос будто по линейке выточен. А губы!..
— Я в архивах копался, — сказал Вадим, — и нашел старинное стихотворение. Можно, я прочту?
Смех раздался за столом.
— Прямо новый Гомер, — смеялась Маша.
— Вадька, — закричал Оська, — склоняю перед тобой крутую выю! Райка, положи ему еще холодца!
— Слышала? — сказал ей Вадим. — А то ты сама ешь, а другим не даешь.
— Трепись! — сказала Райка, накладывая ему холодец на тарелку. — За тобой не поспеешь. Ты обжора. Жеривол и Курояд.
— Кто я? — не понял Вадим.
А Маша, смеясь, пояснила:
— Раечка курсовую работу писала о Феофане Прокоповиче. У Феофана была комедия «Владимир», — он высмеивал жрецов-язычников, с которыми вел борьбу князь Владимир. Вот этих жрецов, обжор и развратников, Феофан так назвал: Курояд, то есть пожиратель кур, Жеривол…
— Пияр, — добавила Райка, — то есть выпивоха. Дело в том, что Феофан Прокопович был сторонником Петра и в своей комедии отразил борьбу Петра с реакционным духовенством…
Тут из радиоприемника — лакированного ящика, стоявшего на комоде, — раздался неторопливый державный звон кремлевских курантов. После двенадцатого удара грянул «Интернационал».
— Ну вот и сорок первый! — возгласил Оська. — Привет, сорок первый! С Новым годом!
— Как хочется, чтобы год был спокойный, — сказала Розалия Абрамовна. — Будьте здоровы и счастливы, мои дорогие.
Выпили вина за неведомый сорок первый. Оська завел патефон. Вступил чистый голос Шульженко: «Нет, не глаза твои я вспомню в час разлуки… Не голос твой услышу в тишине…»
— Всем танцевать! — объявил Оська и пригласил Машу.
«Я вспомню ласковые, трепетные руки, и о тебе они напомнят мне…»
Они хорошо танцевали. Оська, подобрав толстую нижнюю губу, держался прямо, голову вдохновенно откинул назад. Вот только был он ниже Маши почти на полголовы. А она, крупная, красивая, в облегающем синем платье с белым бантом на груди, кружилась, смеясь, под поднятой Оськиной рукой.
«Руки! Вы словно две большие птицы! Как вы летали, как оживляли все вокруг…»
— Пойдем. — Райка потянула Вадима танцевать. — Оторвись наконец от еды, Курояд.
«Руки! Как вы могли легко обвиться, и все печали снимали вдруг…»
Девочку Раю, капризную и своенравную, Вадим помнил столько же, сколько помнил себя. Вот рядом, под подбородком, покачивается ее каштаново-кудрявая голова. Ее глаза, не то синие, не то темно-серые, то и дело меняют выражение — сердитое, ласковое, возмущенное, а то и вовсе отсутствующее, — странные глаза. Это она. Райка, привычная, как Оськина скрипка. И в то же время — уже не тарахтелка-толстушка, как в детстве. Талия, перетянутая серебристым поясом, уже, можно сказать, женская. На повороте Вадим, как бы невзначай, прижал к себе Райку, ощутив ее упругую грудь. Райка вскинула на него взгляд не то негодующий, не то вопрошающий. Она была
— Ты наступил мне на туфли, — сказала она.
— Извини. Я же плохо танцую… А эта твоя Маша, — спросил он, — всегда смеется, да?
— С чего ты взял? Она очень серьезная. Она у нас групкомсорг.
— Давно с ней дружишь?
— Недавно. Мы с ней прошлой зимой, когда финская война шла, вместе сдавали донорскую кровь. Для раненых.
— Кровная дружба, значит. Она ленинградка или…
— Ой, опять наступил! Медведь косолапый… Маша в Кронштадте живет. А тут — в общежитии на Добролюбова. Оська, поставь «Утомленное солнце».
Оська сменил пластинку. Мужской голос, исполненный неизбывной печали, повел:
— Солнце не может быть утомленным, — сказал Вадим. — Оно просто горит.
— Это у тебя все просто, — сказала Рая.
Оська вдруг спохватился:
— Чуть не забыл! — метнулся к телефону, набрал номер, закричал в трубку: — Зайчик, это ты? С Новым годом! Что? Зайчик, не надо ругаться. Пиф-паф!
В том январе объявили в училище культпоход в театр имени Пушкина (его по-прежнему называли Александринкой) на спектакль «Мать» по пьесе Карела Чапека. И Вадим вот что надумал: пригласить Машу. Он, конечно, понимал странность, даже неловкость такого поступка: с Машей он едва знаком, не его это девушка, и вряд ли она примет приглашение. Да и как до нее добраться? Можно, конечно, дозвониться до университетского общежития на Добролюбова, но студентку к телефону не позовут. Ладно хоть, что он узнал от Райки ее, Маши, фамилию: Редкозубова.
Тут надо пояснить немаловажное обстоятельство: Вадим в эту Машу Редкозубову влюбился. В отца своего, Льва Плещеева, он, что ли, пошел по склонности к прекрасному полу? Трудно сказать. Однако когда преподаватель штурманского дела крикнул: «Курсант Плещеев! Вы что, ворон считаете?» — Вадим спохватился, что не услышал вызова к доске. Надо же, загляделся в окно, в котором рисовалась его воображению женская головка… два крыла русых волос… бело-розовый овал лица… светло-карие глаза широко расставлены, и один, кажется, правый, имеет золотистое пятнышко… и такие губы, такие губы, открытые в улыбке…
Томился Вадим Плещеев, вы понимаете?
И когда день культпохода приблизился, он, движимый томлением, решился на странный поступок. В тот субботний вечер, когда было разрешено увольнение, сильно мело. До угла, до Невы еще ничего, а когда близ памятника Крузенштерну Вадим повернул на Университетскую набережную, на него накинулась, с древним каким-то воем, белая от бешенства метель. Ложась на метель грудью, Вадим, полуослепший, облепленный снегом, ломился, как «Фрам» сквозь льды Арктики (такое сравнение вдруг влетело в голову).
На стрелке Васильевского острова метель бесновалась вовсю. Как бы не снесла ростральные колонны. Мост Строителей Вадим одолел чуть не ползком, давлением тела прорубая проход в сугробах.
Ну вот оно, университетское общежитие на углу проспекта Добролюбова — крепкий утес среди стихий. Вадим, тяжело дыша, вошел, в тамбуре сбил с шапки нарост снега, отряхнул шинель. В вестибюле на него уставилась пожилая дежурная в больших очках:
— Вы к кому, товарищ моряк?
— К Редкозубовой. Она на втором курсе филфака…
— В какой комнате?
— Не знаю, — сказал Вадим.
Дежурная осуждающе покачала головой:
— ПрихСдите к человеку, а не знаете, в какой он комнате.
— Так я пойду поищу.
— Долго искать придется. Пять с половиной этажей.
— Ничего. — Вадим насупился, приготовился преодолевать возникшее препятствие. — Я найду.
— Подожди, — перешла дежурная на «ты». — Света! — окликнула она мелкозавитую коротышку, пересекавшую вестибюль с чайником в руке. — Ты такую студентку знаешь — Редкозадову?
— Редкозубову, — сердито поправил Вадим.
— А кто ее не знает, — пропищала Света, любопытным взглядом окинув Вадима.
— В какой она комнате?
— В сто тридцать второй.
— Ну, это пятый с половиной этаж, — уточнила дежурная. — Иди, моряк. Посещение до двадцати трех часов. Позже нельзя.
Вадим поднимался по лестнице, по которой шмыгали вверх-вниз парни и девушки, смеясь и перекликаясь. Говорили они, само собой, по-русски, но смысл их перекличек Вадим не улавливал — словно были они из какой-то другой жизни. Последние пол-этажа он одолел, здорово запыхавшись. Пошел по темноватому коридору, глядя на номера комнат, и тут из 132-й вышла Маша Редкозубова, а за ней — ушастый очкарик в желто-синей ковбойке и штанах, видимо, никогда не знавших утюга.
— Здравствуйте, Маша, — сказал Вадим, бурно дыша.
Она всмотрелась в него, слегка прищурясь.
— А-а, Раечкин сосед! Как ты сюда попал?
Она, одетая в простенькую серую кофту и черную юбку, показалась Вадиму ниже ростом, чем в новогодний вечер.
— Я к тебе пришел.
— Военно-морской флот перешел в наступление. — Она коротко рассмеялась. — Юрик, — обратилась к очкарику, — ты иди к Семену, а я подойду попозже.
— Ладно, — сказал тот ломким голосом. — Только не задерживайся.
— Как тебя правильно зовут — Дима или Вадя? — спросила Маша.
— Как хочешь, так и зови.
— Хорошо, пусть будет Вадя. Ну, зайди.
Она ввела Вадима в комнату. Тут были четыре кровати, на одной лежала и читала книгу смуглая брюнетка в лиловом халате. При появлении Вадима она села, запахнув халат и сунув босые ноги в остроносые тапки.
— Лежи, Тамила, лежи, — сказала Маша.
— Чего я буду лежать, когда мужчина пришел. — Брюнетка взяла со стола чайник. — Схожу за чаем.
Она вышла, шлепая тапками.
— Сними шинель, Вадя. Почему у тебя такая красная физиономия?
— Так метель же. Здорово метёт.
— Я по субботам домой уезжаю, в Кронштадт, а сегодня из-за метели осталась. Садись, Вадя. Зачем ты пришел?
— У нас двадцать четвертого культпоход в Александринку. На «Мать» Чапека. Вот я хочу тебя пригласить.
— Спасибо. — Маша обеими руками расправила волны своих волос. — Только я не смогу.
— Почему?
— Двадцать четвертого у нас заседание эс-эн-о.
— Что это?
— Студенческое научное общество.
— Ну, пропусти. Это же не обязательно?
— Не обязательно, но… — Маша запнулась.
— Понятно, — кивнул Вадим. — Юрик не велит.
— Причем тут Юрик?
— При том, что у него уши торчком.
— Ну знаешь! У него уши, а у тебя… у тебя прическа как гречневая каша!
Несколько секунд они сердито смотрели друг на друга. И — враз рассмеялись.
— Юрик — будущий ученый, — сказала Маша. — Его реферат о маленьком человеке в русской классике — просто сенсация. Юрика хвалил сам профессор Эйхенбаум.
— Я сразу заметил, что он молодец. А почему ты послала его к Семену?
— Вот еще! Ты какой-то настырный, Вадя. Семен и Юрик — члены комсомольского комитета на филфаке. Мы составляем план культмассовой работы на полугодие…
— Маша, культпоход в Александринку просто украсит ваш план.
— Серьезно? — засмеялась она. А потом, разом согнав улыбку с лица: — А что это за пьеса Чапека — «Мать»?
Курсантов привез училищный автобус. Вадим остался у входа в театр, ожидая Машу. Сыпался с темного неба несильный снег. Вадим ходил между колонн, курил, а стрелки на его «Павле Буре» приближались к семи. Неужели не придет? — думал он с нарастающим беспокойством.