— Как «причём тут Бог»? Крыса-то, слава Богу, спаслась, — ядовито проронил виконт.
Все рассмеялись.
— Да ну вас с вашими шутками, Реми, — недовольная смехом гостей, оборвала виконта маркиза. — Речь идёт о каре Господней. Помните Николь де Лавардэн? Когда бешеный порыв ветра во время прошлогодней, бури опрокинул её экипаж в Сену, она сумела открыть дверцу кареты, выбраться и выплыть на берег! И что же? Из дома на набережной какая-то кухарка, разругавшись с мужем, вышвырнула в окно бутылку вина, которую тот собирался распить с дружками. Бутылка свалилась на голову чудом спасшейся Николь и разбила ей череп. А за что? За беззаконное сожительство с тремя чужими мужьями!
Реми пожал плечами.
— Простите, маркиза, но я знавал женщин и пораспутней Николь. Те, восемнадцать евреев, на которых упала башня Силоамская, не были грешнее всех в Израиле. Впрочем, не спорю, иногда Божий Промысел и вправду вторгается в дела человеческие. — Виконт плотоядно улыбнулся. — Достаточно вспомнить егеря моего соседа по имению графа де Шинона, Туана. Подлец увидел на скале в моём имении оленя и нагло подстрелил его, мотивируя это тем, что тот просто перескочил-де ограду. И что же? Возмездье не заставило себя ждать!
Габриэль де Конти недоверчиво покосился на виконта.
— Только не говорите, ваша милость, что егерь промахнулся, он же не мог не попасть в корову в коридоре! Быть того не может!
Виконт улыбнулся, хоть это его и не красило: во рту его милости недоставало клыка, на месте которого торчал лишь почерневший корень.
— Почему промахнулся? Попал. Но в итоге мёртвый олень свалился на него с трёх туазов и зашиб насмерть!
Хоть Реми и несколько своеобразно понимал действие Промысла Божьего, все рассмеялись.
Аббат же почти не слушал де Шатегонтье, но, отвернувшись, задумался, ибо не мог понять, что с ним. Он был сегодня в салоне впервые после двухнедельного отсутствия, ибо выезжал в Лион по делам общества иезуитов. Здесь, у мадам де Граммон, всё было как обычно: те же люди, что и всегда, те же разговоры, споры и сплетни. Но отцу Жоэлю было не по себе, он даже подумал, не прихворнул ли: его била едва заметная дрожь, пульс был чуть учащён, веки отяжелели.
Однако вскоре Жоэль понял, что дело не в нём, ибо почувствовал непонятное колебание воздуха и тяжёлый дух, как в комнате покойника. Откуда-то препротивно тянуло склепом — смрадом разложения и вековой пылью. Аббат глубоко вздохнул, пытаясь отделаться от навязчивой галлюцинации, но последняя и не подумала растаять. Напротив, среди ароматов женских духов и пудры, мускуса и ваниль, придающих любому аромату благородство и легкую бальзамическую горчинку, проступил ещё один запах — тухлятины.
Сен-Северен торопливо поднялся и подошёл к камину. Здесь, у огня, мистика кончилась: на душе отца Жоэля потеплело, дурные запахи исчезли. Аббат устроился в кресле, рассчитывая немного подремать, ибо говорить ему ни с кем не хотелось.
Но подремать не удалось: в гостиной появились новые гости. Аббат вздохнул. Первого из прибывших, сорокалетнего брюнета, известного меломана графа Шарля де Руайана за глаза часто называли выродком, ибо граф происходил из столь древнего рода, что его лицо и вправду носило явные следы вырождения. Уши графа Шарля были заострены на концах, нос излишне короток, глаза под тяжёлой плёнкой век напоминали жабьи. К тому же голубая кровь предков непотребно исказила интимные склонности его сиятельства, окрасив их в столь же необычный цвет. Впрочем, Шарло или Лоло, как звали графа друзья, был человеком обаятельнейшим, а уж лютнистом и скрипачом — так и просто превосходным, и если амурные причуды графа иногда вызывали нарекания, то музыкальные дарования заставляли всех умолкнуть. Маркиза его просто обожала и даже считала красавцем. Не все её гости были с этим согласны, но французы никогда не спорят о вкусах — особенно с женщинами.
С графом Лоло пришёл удручающе похожий на женщину племянник графа Ксавье де Прессиньи барон Бриан д'Эпине де Шомон, как говорил граф Лоло, «нежный юноша», хотя чаще по его адресу ронялись куда более резкие эпитеты, наименее оскорбительным из которых было «un jeune couillon de dеpravе», что приличнее было бы перевести, как «юный истаскавшийся подонок».
Но мало ли что наговорят злые языки-то! В гостиной маркизы Брибри, как называли де Шомона, считался поэтом. Справедливости ради стоит упомянуть, что его милость был талантлив и порой в самом деле сочинял нечто утончённое и прелестное, причём, как говаривал Лоло, особенно блистал в ночь полнолуния. «И с коньячного похмелья», — насмешливо добавлял шёпотом граф д'Авранж.
Сегодня барон вошёл с любезным мадригалом, посвящённым хозяйке, который мадам Присиль не могла не признать «просто прелестным»:
В голове аббата Жоэля пронеслась греховная мысль, что талант в эти безбожные времена стал лотереей. Сегодняшний опус Брибри был еще вполне мил, ибо обычно все, что писал де Шомон, несло отпечаток яркого дарования и смущающей двусмысленности. Говорил ли он о «воротах града Иерусалима, принимающих владыку», или о «чёрном бездонном колодце», на дне коего — «упоение гнетущей жажды», или о «скипетре царя, пронзающем мрак пещерный меж валунов округлых», — всем почему-то казалось, что он говорит непристойности. Аббат же Жоэль и вовсе не мог отрешиться от пакостного подозрения, что все эти цветистые образы являют собой мерзейшие аллюзии на богопротивный и противоестественный акт содомский.
Аббат прерасно знал о греховных склонностях Бриана де Шомона и Лоло де Руайана, хотя они тщательно скрывались. Долг священнослужителя вразумлять заблудших сталкивался здесь с острым умом отца Жоэля. Он внимательно наблюдал за Лоло и быстро понял, что имеет дело с нездоровым человеком: в полнолуния его сиятельство проявлял все признаки лунатизма, бывал весел до истеричности. Но одержимым не был, ибо неизменно сохранял разум, тонкий и казуистический. Его же любовник Брибри был просто развращён до мозга костей. «Слово о кресте для погибающих юродство есть, а для спасаемых — сила Божия». Юродствовать же аббат не хотел.
Их прибытие ничего не изменило и не внесло в разговор ничего нового.
— Слыхали, при дворе поставили вольтеровского «Калигулу», пока знаменитый автор оплакивает потерю любовницы, — насмешливо произнёс Реми де Шатегонтье, как и д'Авранж, прекрасно зная, как бесят священника любые упоминания о Вольтере. — Выдающееся произведение, не правда ли, граф? — обратился он к Камилю. — Воистину, если бы Вольтер не низверг всех крепостей глупости, не разбил всех цепей, сковывающих наш ум, мы никогда не могли бы возвыситься до великих идей, которыми обладаем в настоящее время.
Бесстрастие стало изменять де Сен-Северену, на скулах его проступил румянец, веки порозовели. Ему было ясно, что Реми бросил свою реплику только затем, чтобы побесить его, но перчатку поднял.
— Я ничего не понимаю, — отозвался он из угла гостиной. — Порождение ада, безобразный человечишка, фигляр и интеллектуальный хлыщ, жалкий авантюрист, раболепный, завистливый низкий плебей — как может он вот уже тридцать лет быть законодателем мод и вкусов общества? — Аббат нервно поднялся с кресла. — Но не это поразительно. Почему люди, могущие проследить свой род едва ли не от Хлодвига, слушают его и наперебой цитируют? Нет своих мозгов? Разучились думать? Ведь горе миру, если им начнут управлять мыслишки этих вольтеров!
— Этого не избежать, дорогой Джоэле, ведь только куцые мысли правят миром, — презрительно пробормотал банкир ди Гримальди, всё же поддерживая аббата.
В лице мессира Тибальдо вновь проступил римлянин, массивный подбородок напрягся, губы презрительно вывернулись. Он играл в фараон с Руайаном, сейчас выиграл и был настроен весьма благодушно.
— Однако критерии мышления с годами меняются, — продолжал он, — и ныне, кто знает, может быть, люди подлинно начинают мыслить иначе, и, возможно, грядёт новая мораль.
— Мораль может быть только Божественной, всё иное — от лукавого, мессир Тибальдо, — нервно возразил аббат.
Габриэль де Конти, сидящий рядом с банкиром, блеснув совиными глазами, рассмеялся. Аббат ему нравился. Однажды, в момент неистовых препирательств герцога с банкиром из-за испорченной индейки с грибами, отец Жоэль объяснил несчастье тем, что индейка вымочена не в густом бордо, а в вине из Бессан Сегюра, и оказался прав. С того дня его светлость прекратил всякие антицерковные выпады и даже выказывал аббату, к немалой досаде Реми де Шатегонтье и Камиля д'Авранжа, определённое уважение. Что до банкира, то он тогда же заверил «падре Джоэллино», что любой, необходимый ему заем он получит в итальянском банке в день обращения без всяких залогов и поручителей и — без процентов.
Все, знавшие банкира, тогда просто оторопели.
Теперь же герцог вмешался в разговор просто от скуки. Вольтер был ему глубоко безразличен, на мораль было наплевать, но его забавляла горячность священника.
— Вот вы обвиняете Вольтера в зависти, низости и раболепии, Жоэль. — Габриэль де Конти почесал кончик толстого носа. — Что же, всё это правда. Но этот завистник всю свою жизнь хлещет кнутом тиранов, фанатиков и прочих злодеев. Этот подлец славится своим постоянством в любви к человечеству! Раболепный и льстивый, он проповедует свободу мысли, внушает дух терпимости!
Герцог невольно объединил де Сен-Северена и Камиля д'Авранжа. Оба расхохотались. Даже Реми де Шатегонтье, хоть и разозлённый до этого, не мог не рассмеяться со всеми. Ну и панегирик! Хороша адвокатура, чёрт возьми.
— Воистину, я никогда не постигну тонкостей этой абсурдной логики, — отсмеявшись, сквозь слёзы проговорил отец Жоэль. — Когда священника Жака Ларино обвинили в блудной связи, его извергли из сана, потому что, по мнению общества, блудник не может проповедовать целомудрие. Но когда Вольтер, гребущий деньги с Нантской концессии, занимающейся работорговлей, проповедует свободу, все аплодируют. При этом он, будучи импотентом, поёт в своих стихах хвалы блудным шалостям, ненавидя аристократию, покупает дворянство. Провозглашая терпимость, склонен к самой исступлённой враждебности. Но почему же о несчастном Жаке Ларино вы не говорите, что да, он распутник, но с амвона-то провозглашал добродетель! То-то ваш Вольтер и требует избавиться от пут морали! Пока есть логика нравственности, логика церкви, вольтеровские аргументы всегда будут смердеть ложью.
Во время своей речи обычно невозмутимый и сдержанный де Сен-Северен оживился, его тёмные глаза заискрились. Мужчины внимали молча, девицы же пожирали аббата, донельзя похорошевшего и разрумянившегося, жадными и восторженными взглядами, едва ли понимая, о чём идёт спор.
— Согласитесь всё же, Жоэль, — не сдавался герцог де Конти, — Вольтер умеет дать почувствовать противнику своё интеллектуальное превосходство, иными словами, может дать понять, что тот — эпигон, дутая величина, бездарь и жалкий плевел.
Аббат утвердительно кивнул.
— Может. Но если хотите, Габриэль, я научу этому и вас. В чём трудность-то? Если ваш противник осмотрителен — назовите его трусливым, остроумен — скажите, что он шут и фигляр, расположен к простым и конкретным доводам — объявите посредственностью, обнаружит склонность к абстрактным аргументам — представьте его заумным схоластом. Если он серьёзен, заявите, что ему не хватает тонкого остроумия и непосредственности. Если же он окажется как раз непосредственным человеком с тонкой интуицией, сразите мерзавца утверждением, что ему недостаёт твёрдых принципов. Если он рассудочен, скажите, что он — пустышка и лишён глубоких чувств, а если обладает ими, то он — тряпка, потому что ему не хватает стойких рациональных воззрений. Отрицайте очевидное. Опровергайте мысли, которые противнику никогда и в голову не приходили. Покажите, что он болван, приводя в примеры действительно глупые тезисы, которые, однако, оппонент никогда не высказывал, обвиняйте того, кто умнее, в распутстве, корысти, суеверии, в глупости и бесплодии — клевещите смелее, что-нибудь да останется. Но по-мужски ли это?
Габриэль де Конти невольно усмехнулся тираде аббата, потом брезгливо поморщился.
— Да, тут вы правы. Вольтер вообще не мужчина. Подумать только! Пятнадцать лет довольствоваться уродиной-книжницей, которая к тому же, живя с ним, забеременела от другого да ещё и померла с именем его соперника на устах… Фи…
Реми, блеснув глазами и облизнувшись, сразу забыл о Вольтере и переключился на подлинно обожаемую им тему. Шатегонтье слыл большим любителем женщин. Его чувства были постоянно воспалены от мыслей об интимнейших красотах женского тела, а думал он о них часто — вернее даже сказать, полагал аббат Жоэль, подмечая его жадные взгляды на девиц, ни о чём другом он и не думал. Подпив в мужской компании, Реми неизменно прославлял нежные изгибы бёдер, самый совершенный образчик которых выказывает Венера Каллипига, они, по мнению Реми, являли собой принцип высшей красоты. Но салон не будуар, и Реми пустился в обсуждение последних придворных сплетен о мадам де Помпадур.
— Вольтер прав. Никакой необходимости в морали нет, а самое разумное — вовсе об этом не думать, — напоследок вмешался в разговор барон де Шомон, заглядывая в карты своего дружка Лоло. Он, как и банкир, не питал вражды к аббату, но ему не нравились суждения Писания о содомии.
Заговорил и Шарль де Руайан.
— Я удивляюсь, де Сен-Северен, вы ведь умнейший человек. Но почему самые просвещённые люди продолжают верить предрассудкам? Почему, Жоэль?
— Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму, затемнённому греховностью, — негромко повторил, уточняя, иезуит, но по отрешенному взгляду содомита понял, что его даже не потрудились расслышать.
Глава 3
«Что за запах здесь, Присиль?»
На лестнице забегали лакеи, распахнулись двери: пожаловала старая подруга маркизы, редко посещавшая в последнее время салон, графиня Анриетт де Верней, по словам Реми де Шатегонтье, «живое ископаемое с Гнилого болота».
Старуха и вправду жила в недавно отстроенном на осушённом болоте квартале Маре.
Графине было около восьмидесяти, но она, к удивлению завсегдатаев салона, не утратила многих вещей, коих обычно лишаются с годами. У её сиятельства были свои зубы, она сохранила прекрасное зрение и слух, здравый смысл и доброе имя. Маркиза де Граммон как-то заметила, что Анриетт умудрилась даже не потерять совесть, что было, разумеется, удивительнее всего.
Усевшись на самое удобное кресло, с которого она одним только взглядом согнала Бриана де Шомона, водрузив себе на колени корзинку, откуда тут же высунулась курчавая собачья мордочка, старая графиня пристально оглядела гостей маркизы, потом тихо спросила Присиль.
— Кто этот прелестный юноша?
Маркиза растерялась, но потом, проследив направление её взгляда, поняла, что спрашивает Анриетт об аббате Жоэле. Она тихо ответила, что аббат вообще-то итальянец из знаменитых Сансеверино. Оказалось, старуха не утратила с годами и память.
— Графы ди Марсико, род Анжерио, или Энрико, великого коннетабля Неаполя, или Галеаццо, великого скудьеро Франции? Это герцоги ди Сомма, принцы ди Бисиньяно?
Этого мадам де Граммон не знала и просветить подругу не могла. Ей рекомендовал аббата герцог Люксембургский, чего же боле-то, помилуйте? Меж тем старуха властно подманила к себе отца Жоэля, подошедшего и склонившегося перед ней со спокойной улыбкой. Она повторила свой вопрос, интересуясь его родословной. Аббат застенчиво улыбнулся, недоумевая, откуда старуха знает итальянские генеалогии, но удовлетворил любопытство графини.
— Младшая ветвь рода ди Сомма, я — младший из младших, мадам.
— Кем вам приходится Луиджи, принц ди Бисиньяно, герцог ди Сан-Марко?
— Я младший сын его двоюродной сестры, его сын Пьетро Антонио — мне троюродный брат, — рассмеялся Сен-Северен.
Старуха внимательно разглядывала его через лорнет, словно изучала в лавке антиквара дорогую безделушку, и наконец спокойно и веско проронила, точно вынесла вердикт:
— Вы просто красавец.
Жоэль смутился. Румянец проступил на его щеках сквозь тонкий слой пудры, он опустил глаза и совсем стушевался. Аббат не любил упоминаний о своей внешности: это словно приравнивало его к женщинам. К тому же он заметил, как болезненно исказились лица Камиля д'Авранжа и Реми де Шатегонтье.
— О, да вы ещё и застенчивы, — насмешливо проронила старуха. — Ну да ничего, краска стыда — ливрея добродетели.
— Застенчивость — просто проявление его целомудрия, — издевательски бросил д'Авранж.
— Скромность — лучшая приманка похвалы, — в тот ему проронил де Шатегонтье.
— Совершенство не нуждается в похвалах, дорогой виконт, — высокомерно ответила графиня, насмешливо окинув пренебрежительным взглядом самого Реми, словно говоря, что уж в нём-то похвалить нечего.
Сен-Северен вообще-то застенчив не был. В обществе мужчин он чувствовал себя как равный с равными, в женском же окружении его приводили в смятение только откровенно похотливые взгляды. Но похвалы всегда смущали его, не доставляя ни малейшего удовольствия, и сейчас он торопливо перевёл разговор, поинтересовавшись мнением мадам Анриетт о недавно построенной резиденции принца Субиза.
— Я мало интересуюсь творениями рук человеческих, юноша, — отрезала графиня, — но мне всё ещё интересны творения Божьи. Вы здесь — самое прекрасное из всех тех, что мне довелось видеть за последние четверть века. Многие женщины отдали бы свои лучшие бриллианты за такие ресницы.
Жоэль смутился ещё больше, а старуха лениво продолжала:
— В последние десятилетия люди стали уродливее, красота… подлинная красота встречается всё реже. Лица опустели, совсем опустели. Раньше в глазах иногда проступало небо, а ныне — всё больше — лужи. Впрочем, это, наверное, старческое. То же было и с госпожой де Вантадур, когда ей перевалило за девяносто. Она погрузилась в воспоминания о том, что было сто лет назад, а может быть, чего и вовсе не было, но не помнила, что ела вчера на обед. Впрочем, я пока не люблю вспоминать о былом, оно странно расползается для меня. Вы — иезуит?
Жоэль молча кивнул.
— Времена нынче искусительные… особенно для монахов.
Аббат под нос себе пробурчал, что для монахов неискусительных времён не бывает, чем рассмешил старуху. Но, оставив смех, она тихо пробормотала:
— Ныне лишь сугубая горесть влечёт человека к Господу, — и, заметив, как болезненно исказилось его лицо, сменила тему. — Здесь всё ничто и вертится вокруг ничего, все занимаются ничем и лепечут ни о чём, и вот я который год развлекаюсь ничем. — Глаза старухи мерцали. — Но странно, однако. Зима на носу, а грозой пахнет. Вы чувствуете? — голос её стал ниже.
Аббат вздрогнул и внимательно посмотрел на старуху, встретив очень твёрдый и осмысленный взгляд. Удивительно, но Сен-Северен подлинно почувствовал что-то неладное, точнее, ощущал неестественное сгущение воздуха и пульсацию каких-то неуловимых токов, колеблющих пол. Снова тянуло чем-то смрадным, вроде погребной сырости, но аббат внушил себе, что это нервное и просто мерещится ему. Однако сейчас странное ощущение было слишком отчётливо.
Мадам Анриетт, снова внимательно оглядев гостиную, помрачнела, окликнув подругу.
— Что за запах здесь, Присиль?
Маркиза пожала плечами. На её нос ничем не пахло.
Камиль д'Авранж, отделившись от толпы мужчин, подошёл к девицам, и одна из них, мадемуазель Стефани де Кантильен, немного вымученно улыбнулась ему и поднялась навстречу. Девица не могла похвастать яркой красотой, была всего лишь «недурна», однако отличалась остроумием, живостью ума и какой-то словесно неопределимой, но сразу понятной взгляду прелестью, причём не прелестью юности, но тем, что с годами обычно составляло «шарм» женщины. Камиль, рано лишившийся родителей, до поступления в колледж нянчился с малышкой Стефани, которая была на семь лет моложе, и привык считать её кузиной, хоть степень их родства была более отдалённой и запутанной. Приобретя лоск человека светского, д'Авранж ненавязчиво, скрывая родство, всячески протежировал девицу, а порой предостерегал от ненужных знакомств.
На сей раз мадемуазель явно была в дурном настроении. Ещё бы, подумать только! Уже на третьем балу эта несносная Розалин де Монфор-Ламори производит фурор своими роскошными платьями! На что же это похоже?
Кузен насмешливо заметил сестрице, что помимо платьев, указанная особа весьма красива. Услышь мадемуазель де Кантильен подобное в другом обществе, она немедленно скорчила бы презрительную гримаску или удивлённо подняла тонкие пушистые бровки: «Она красавица? Бог мой, что вы говорите?» Но с братцем такое не проходило.
Стефани вздохнула и помрачнела.
— Теофиль в прошлый раз глаз с неё не сводил, — грустно пробормотала она.
Д'Авранж улыбнулся и, приподняв пальцем опущенный подбородок Стефани, нежно щёлкнул её по чуть вздёрнутому носику.
— Не вешай нос, сестрёнка, — усмехнулся он и вынул из кармана камзола коробочку от ювелиров Ла Фрэнэ с золотой заколкой, инкрустированной крупным рубином. — Надеюсь, теперь ты затмишь эту красотку-Розалин, и твой ветреный д'Арленкур никуда не денется.
Он снова улыбнулся, заметив, с каким восторгом Стефани поглядела на украшение. Она же, повернувшись к своей подруге Аньес де Шерубен, пришедшей с тёткой и братом, поспешила похвастать подарком д'Авранжа. Аньес восхитилась украшением, и снова подруги начали оживлённо костерить красавицу Розалин, поведение которой, горделивое и высокомерное, не лезло, по их мнению, ни в какие ворота.
Брат Аньес, Робер, был, однако, категорически не согласен с сестрой и её подругой. По мнению Робера де Шерубена, мадемуазель де Монфор-Ламори была прелестнейшей особой, необычайно разумной, безупречно воспитанной и в высшей степени добродетельной. Все эти комплименты, которые вполуха слушал сидевший рядом де Сен-Северен, свидетельствовали о серьёзном увлечении молодого человека.
Тётка Робера, Матильда де Шерубен, тоже нахмурилась. Брак между Розалин и Робером обсуждался в семье. Он был благоприятен со всех точек зрения. Состояние Робера прекрасно. Розалин — единственная наследница богатейшего поместья в Анжу. Они были созданы друг для друга. Поэтому мадам Матильда тихо, но весомо заметила Аньес и Стефани, что они вздорные болтушки.
Аньес пожала плечиками. Что ей до того?
Между тем спор гостей с Вольтера перешёл на сплетни, мужчины были в восторге от мадемуазель Тити, любовницы герцога Шовеля, а дамы презрительно морщили носики. У Шовеля дурной вкус! Выбрать эту замарашку… Маркиза поморщилась: беседа гостей оскорбляла правила хорошего тона, особенно когда о попке мадемуазель Тити высказался Реми де Шатегонтье. Мадам де Граммон сочла, что беседа выходит за рамки хорошего тона, и любезно попросила графа Лоло де Руайана сыграть гостям «что-нибудь прелестное».
Тот с готовностью отозвался и достал инструмент. Брибри подвинулся поближе к исполнителю. В этом не было ничего, бросающего вызов приличиям: все знали, что де Шомон музыкален и к тому же, как признавался сам, черпает в музыке графа вдохновение. Вот и сейчас, пробормотав строчку из Ронсара: «Аполлонова лютня звучаньем чарует погруженный в мечтанья Аид…», барон весь ушёл с созерцание дружка и его лютни.
Лоло, надо сказать, играл божественно. Эфемерные нежно-идиллические образы завораживали изяществом, роились под потолочной лепниной, просачивались, казалось, в щели окон, осыпались у замшелых стен охристой позолотой. Лицо де Руайана преобразилось, приобрело выражение почти возвышенное, и аббат Жоэль подумал, что инструмент этот воистину мистичен, недаром же на полотнах Беллини, Микеланджело, Караваджо, Сальвиати — везде, где люди и ангелы играют на лютнях, лица их невозмутимо задумчивы и отрешённо спокойны. Ведь даже дегенеративное лицо Руайана напоминало теперь лик ангельский.
Тибальдо ди Гримальди, прикрыв глаза, гусиным пером дирижировал исполняемой Лоло увертюрой. Сидевшая рядом с ним у камина его воспитанница Люсиль де Валье, юная, недавно вступившая в общество и уже просватанная особа, не слушала, но с тоской смотрела на аббата Жоэля. Боже, какой мужчина! Какие бездонные глаза, какая улыбка! Ей же предстояло идти под венец с Анри де Кастаньяком, ничтожным и уродливым. Дела семьи расстроены, приходилось соглашаться.
Впрочем, Люсиль полагала, что после свадьбы отыграется. Что стоит сделать этого красавца-аббата своим любовником? Но ведь нужно будет ложиться в одну постель с Кастаньяком! Она вспомнила его кривые ноги, неприятные зубы и косящие глаза и почувствовала лёгкую дурноту, подступившую к горлу.
А тут ещё эти унылые пассажи! Люсиль не любила музыку, особенно в исполнении таких уродов, как Шарло де Руайан. Она придвинулась ближе к камину, протянув к нему руки, словно желая согреться, и вскоре ей удалось оказаться возле аббата, рядом с которым пустовало кресло. Ресницы отца Жоэля были опущены, их тень ложилась на провалы скул. Девица в упоении разглядывала красавца и боялась вздохнуть, представляя его в своей постели.
Иезуит неожиданно поднял глаза на мадемуазель, встретившись с ней взглядом, покраснел, и тем внимательнее стал прислушиваться к игре музыканта. Старуха де Верней усмехнулась, тоже смутив Жоэля, а виконт де Шатегонтье смерил Люсиль взглядом, исполненным какой-то брезгливой скуки.
— Я обожаю лютню, — тихо и томно заметила, чуть наклоняясь к аббату, мадемуазель Люсиль. — А вы, мсье де Сен-Северен?
Аббат вздохнул. Девица так же любила музыку, как он — навоз и топкую грязь на улицах, но во лжи мадемуазель уличать было бессмысленно. Признайся он, что ему нравится музыка — надоедливая особа сразу утомит расхожими фразами о музыкальной гармонии, а если сказать, что он не любит лютню, выйдет и того хуже: Люсиль может предложить ему пораньше уйти, чтобы не слушать эти заунывные мелодии и прогуляться в Люксембургском саду.
Аббат не любил выбирать из двух зол, предпочитая варианты пусть более сложные, зато беспроигрышные в перспективе. Он ответил, что не является меломаном, но прекрасное исполнение его сиятельства доставляет ему большое удовольствие и позволяет скоротать время до прихода мсье де Машо, с которым ему необходимо встретиться.
Так, проскользнув юрким угрём между угрожавшими ему опасностями, де Сен-Северен приободрился, правда, ни на минуту не теряя бдительности.
Старуха усмехнулась.