— Какой, — отвечала синяя Зойка, — а меня убьют?
— Ну, а твоя мама наследует…
— А ее убьют?
— А у нее что, никого нет?
— Есть две сестры и куча племянников с детьми, — задумчиво говорила Зойка, и вереница гробов всплывала, видимо, в ее бедном мозгу. — Ты что, — поспешно добавляла она, — это и не понадобится, составят акт фиктивной купли-продажи, что он продал и все, вот у Аллы есть свой нотариус.
Затем произошла следующая по времени серьезная катастрофа, свалилась мать Ольги в своем далеком Медведкове, и Ольга на такси перевезла ее к себе и полгода ухаживала за больной, причем мать потеряла память и бродила по дому грязная и мокрая как младенец, пока дочь сидела на работе. Но это был краткий период, потом маму разбил новый микроинсульт, все. Ольга не могла отдать ее в больницу (верная смерть), просто перешла на маленькую зарплату надомного переводчика, безумно страдала, почти не выходила на улицу, пеленала свою мать как санитарка, всему научилась, от аккуратной квартиры остались руины, хорошо что мама на раннем этапе болезни не пыталась себе варить (забыла как), ела то что находила, в основном хлеб. Так что пожара не было, да Ольга и прятала спички.
Ранним утром Ольга нашла свою мать мертвой. Позвонила Зойке, та сказала, что перезвонит, а затем профессионально проконсультировала Ольгу, как заявить о наследстве, и помогла ей продать через полгода мамину квартирку, а затем нашла работяг сделать на вырученные средства евроремонт.
Как ни странно, Матвей молчал, не звонил насчет денег, вообще, видимо, исчез, не было средств на звонки и не было телефона, куда ему могли бы звякнуть. Зоя, видимо, отключилась от Америки, теперь у нее была Алла.
Зойка рассказывала Ольге о цветущих садах и райских кущах своей новой знакомой, и тут вдруг Ольга (была не была) решила купить машину, научиться водить, планировала начать путешествовать, однако ничего из этого не получилось. Проблемы со здоровьем, как всегда в самый торжественный момент (опять что-то вроде радикулита).
Зойка пригласила к больной свою богачку Аллу, та приехала с врачом, ведь именно данный доктор вылечил у самой Аллы онкологию, и этот цветущий пример исцеления встал перед кроватью худой, бледной, страдающей Ольги.
Тут же они на «Мерседесе» вывезли больную на виллу, показали как бы результат новой жизни выздоровевшей Аллы: бассейн на первом этаже рядом с кухней, сауна, просторы на четырех уровнях, и затем целитель начал оздоровительный процесс эта бутылочка на сейчас, эта на потом, все по часам. Алтайские травы не хуже тибетских. Стоили бутылочки страшно дорого, но Ольга быстро почувствовала улучшение.
Затем ночью (все-таки) позвонил тонким голодным голоском Матвей и сообщил, что Зойка хвасталась Татьяне, что Ольга умирает и все отойдет Зойке и еще одной женщине, Алле какой-то. «А ведь я твой законный муж, — пропищал Матвей. — Ничего им не подписывай, слышишь? Жалко я приехать не могу».
— То есть все должно отойти тебе? — спросила его еле живая Ольга.
— Ну не знаю, — ответил Матвей. — Не могу так сразу сказать.
— А ведь я с тобой развелась, уже год как. — Матвей не произнес ни звука и положил трубку.
Все это Ольга утром следующего (страшного) дня рассказала Зойке, а Зойка всему свету, и после похорон Ольги никому, даже Зойке, на дали войти в ее квартиру. Пришли какие-то парни, предъявили акт купли-продажи и лицевой счет на квартиру Ольги, попросили удалиться тех, кто по старинке готовил на кухне кутью, каких-то двух бабушек, выставили их сумки на лестницу, позволили только надеть пальто и обувь, а вереница похоронивших, воротившись с кремации и поднявшись на лифте, встретилась с растерянными старухами. В железную дверь бесполезно было звонить, никто не открывал, те молодцы все заперли и ушли. На похороны собралась оставшаяся родня, кто-то прилетел из Сибири, кто-то из других мест, но Ольга все продала неизвестно кому — хотя никаких денег в квартире не нашлось (те две старушки обсмотрели каждую щель).
Золотая рыбка уплыла, оставив щукам и акулам все что было, оставив память о себе в виде этой бесконечной истории, в виде вереницы вопросов, главный из которых — за что. Так талдычит осиротевшая Зойка, про бесконечную историю и про «за что», она тайный философ, во всем доверяет мифической Алле с ее нотариусом и уже устроила своего непутевого сына охранником в один из домов Аллы в Таиланде, под крыло к бандиту пенсионного возраста, который укрывается там от следствия и (надеется Зойка) будет держать его ежовой рукой и научит чему надо, единоборствам, как надеется Зойка, обороне прежде всего, обороне в этом мире, алименты кончились, начался призыв в армию… Хотя, может быть, этот дед-бандит сам наркоман.
Затем Алла исчезает из поля зрения Зойки, ее трехэтажная расквартира продана по кускам.
Теперь Зойка боится Аллиных штучек, терзается и пишет по мифическому адресу письма в Таиланд, на которые никто не отвечает, и был ли этот Таиланд? Утопили в болоте или бросили мальчика на шоссе ночью, и все.
Она плачет перед фотографией сына, хочет менять квартиру, чтобы адреса никто не знал, и уже завещала свое жилище матери. И попутно жалуется, что Ольгу родственники даже не похоронили, не востребовали урну, то есть она улетела в небеса с дымом буквально.
Ведь никому не мешал человек, никому, разве что была красавица каких мало.
И она рассказывает кому попало эту чужую историю как свою, ничего не понятно, западня эта жизнь, западня.
К прекрасному городу
Они потом еще раз приходили к нему, обе живые, мать с дочерью, опять к закрытию буфета, опять дочь ела как в последний раз в жизни, семилетнее пугалко, криво-косо одетое, зовут Вика, Виктория, ни много ни мало. Победа. Мать зовут Анастасия, тоже со значением, русская убитая царевна. Обе с одним отчеством, Гербертовны. Мать опять не ела ничего, выпила крепкого чаю, макароны поковыряла. Мать выглядела бледно, слабо, двадцать три года, дочери семь, внимание. Вахтерша отметила данный факт и потом расспрашивала Алексея Петровича, кто это эти две девочки, мать и дочь, надо же. Алексей Петрович им кем? Знакомые, то есть, Алексей Петрович долго не стал объяснять, дети знакомой, которая умерла. Умерла! Знать, была молодая? Тридцать восемь лет. Молодая! — со вкусом сказала вахтерша и отпустила, а Алексей Петрович возвращался как раз подсадив на троллейбус своих подопечных Гербертовен, Анастасию Гербертовну и Викторию Гербертовну, чучелко семи лет, все криво-косо, пальтишко не на ту пуговку, колготки съехали, сапоги стоптаны не одним поколением плоскостопых деточек, внутрь носками. Светлые лохмы висят. У Алексея Петровича, коменданта, свои заботы, ремонт, начало мая, но вахтерша на стреме: ей кажется (и справедливо), что Алексей Петрович мылится устроить то старшее пугало (Анастасию Гербертовну) на должность ее, вахтерши, ибо вахтерша подала заявление об уходе. Копейки платят, целый день сиди не меняясь. Ничего себе девушка, волосы как у утопленницы отдельно висят, черепушка блестит, глаза ввалились. Молодые все на морду ничего, работать же не могут.
Так, возможно, размышляет вахтерша, Гербертовны же канули в вечность, увозимые троллейбусом бесплатно, ибо денег у Насти-мамы только на электричку, дядя Леша дал. Больше не дал, поскольку знает причину — на эти деньги ничего, кроме билетов, не купишь. Наркоты не купишь, а именно об этом идет речь у Анастасии Гербертовны, дело докатилось до ручки. Она ему звонила месяц назад и сказала примерно так: «Дядя Леша, я села на иглу». Дядя Леша сел на стул. «Дядя Леша, я села на иглу» — таким детским голоском.
Кто им обеим дядя Леша, это еще подумать. Дядя Леша год назад собирал деньги в их пользу у общественности, поскольку Анастасия могла получить в свою собственность большую квартиру. Соседка-старушка наконец умерла, освободилась вторая комната в нищей, разрушенной квартире Анастасии, в данном случае законодательство на стороне жильцов, можно незадорого прикупить эту комнату покойницы, завладеть всею квартирой.
Дядя Леша бегал по взрослым, могучим людям, бывшим друзьям умершей матери этой несчастной семейки Гербертовен. Сам он знал ту мать, ее величали Лариса Сигизмундовна, она была талант, как раз и умерла в тридцать восемь лет, и ее друзья над могилой как-то не то что бы обещали, это само собой разумелось, но готовы были помогать несчастненьким, шестнадцатилетней сироте Насте и ее трехмесячной дочери Викочке.
Дяде Леше, Алексею Петровичу, удалось собрать нужную сумму, могучие богачи скинулись по копеечке, институт помог, где была сотрудницей Лариса Сигизмундовна, квартиру Настя получила, ура. Но ничего хорошего и в этот раз не вышло.
Сам Алексей Петрович когда-то поступал в аспирантуру как раз к Ларисе Сигизмундовне, большие планы роились в его мужественной голове, но тоже не вышло. Однако ученики на всю жизнь остаются преданы любимым учителям, а Алексей Петрович как раз и считал себя учеником Ларисы Сигизмундовны, хотя она очень скоро после его поступления в аспирантуру, через год, померла, мучительно и тревожно, оставляя дочь и внучку без ничего — правда, она успела выменять квартиру в Питере на комнату в Москве, причем комната эта считалась «перспективной», так как соседка была одна и ветхая старуха. Если бы бабушка отдала Богу душу, Лариса оказалась бы с дочерью в отдельной двухкомнатной квартире.
Но получилось, что сама Лариса С. оказалась «перспективной» в том смысле, какой имеют в виду люди, ищущие обмена. Получив комнату, она долго не зажилась на свете, денег не было, изворачивалась как могла, дочь свою любила нежно, даже кофе подавала ей в постель, оберегала пока что, имея в виду, что Настечке и так придется хлебнуть в жизни.
Настечка же, оберегаемая матерью, думала, видимо, что ее и все будут так же оберегать, но не тут-то было. То, что предполагала ее несчастливая мать, наступило очень быстро, никто не поберег малую Настю, она забеременела в пятнадцать лет, — как оказалось, от одноклассника, соседа по двору. Мало ли, день рождения, какой-то праздник, мама уехала в командировку, конец. То есть начало новой жизни.
Потому что когда все выяснилось, Лариса не велела делать дочери аборт, туманно сказала «пусть ты будешь не одна».
Ибо тогда же, чуть ли не прямо перед этим, выяснилось и другое, болезнь Ларисы С. Бедная долго скрывала свою болезнь, как другие скрывают беременность, они скрывали друг от друга свои растущие животы. Лариса, наоборот, бодрилась, брала на себя все новую и новую работу, писала докторскую на последнем издыхании, параллельно преподавая в трех местах свою никому не нужную науку культурологию. Настя тоже, уйдя из школы, устроилась курьером и мерила пространства большого города в сыроватых сапогах, пока все не вышло наружу. Начальница Насти была недовольна, выразила свое недовольство Насте, предложила покинуть пост курьера, Настя согласилась и ушла, хотя, прояви она хоть какую-то практичность, ей бы через два месяца оплатили отпуск и кормление ребенка. Но Настя покорно утиля и засела дома, где как раз уже не было мамы, Лариса слегла в больницу под радиолучи, одновременно сбегая после сеансов облучения дочитывать свои лекции: платили именно за лекции, а не за отсутствие работника по болезни. Лариса С. все еще скрывала, где ее лечат.
До Алексея-аспиранта все дошло прямо из первых рук: он пил кофе с любимой руководительницей в буфете института, и Лариса Сигизмундовна сказала ему, что пока не будет ходить на работу, у нее то-то и то-то. Прямо сказала. Алексей Петрович не поверил, у вас хороший вид. «Но температура», — возразила Лариса Сигизмундовна и на следующий же вечер была отвезена в «Скорой помощи» из учебной части института, после лекции, в больницу, где стала яростно бороться за жизнь, поскольку Насте пора было рожать.
Борьба за жизнь на первый случай прошла успешно, Лариса С. вышла из лечебницы с победой, приняла Настю и Вику из роддома, пожила с ними первый месяц, помогая и помогая, таская вешать пеленки, гладя ночами и одновременно читая все те же лекции, на которые она была большой мастер, просто соловей по эрудиции и остроумию.
Затем — так вышло — она сдалась.
Парень Юра, автор ребенка, не приходил и не приходил посмотреть на дочь, какой спрос с пятнадцатилетнего ученика девятого класса Настя куксилась, задумывалась, просилась у матери погулять во двор даже без коляски, приходила после сигареты и стакана вина, молодая мать, дойная коровка, полная молока, дворовая девочка с подружками и ребятами — среди которых должен был быть и Юра.
Но он все не приходил.
Надо было регистрировать ребенка, и Лариса, не менее гордая нежели ее дочь, посоветовала дать ребенку отчество по отцу самой Насти, Гербертовна.
Не то чтобы Алексей Петрович часто звонил Ларисе С, но в институте такой народ, что все все знали вплоть до секретарш, а поскольку Ларису С. очень любили подруги, то от них волны новостей накатывались как прибой.
И Алексей-аспирант узнал, в частности, что все-таки Юра пришел посмотреть на дочь, но когда узнал, какое у нее отчество, то повернулся и ушел, и все. С племенем, родом, наследием, именами и отчествами шутить нельзя, таково было мнение институтских культурологов, здесь Лариса дала маху.
Она дала маху и дальше — вообразила (и рассказала об этом), что, если она уйдет из дома, у Насти освободится комнатка, и Юра сможет приходить к ней на свободе, и как-то молодые столкуются на пустой территории.
С этим она и уехала жить к подруге в Подмосковье, в малый поселок, где имелась, кроме всего, птицеферма, по крайней мере с курами проблем не было, их дешево продавали из-под полы местные работницы.
Но к Насте, наоборот, стали ходить другие ребята со двора, своя компания, десятиклассники из той школы, которую Настя покинула; они ходили к Насте каждый день, пили и курили, по-видимому, а во дворе все все знают, и вокруг уже шумело море взрослых, родители учеников и соседи, которым не нравилось это ежевечернее гульбище и эта малина, в результате чего уроки не сделаны, а некоторых не дождешься домой раньше двенадцати-часу ночи. Соседка-бабушка вызывала даже милицию, имела право, и Настя на день-два выезжала к маме и маминой подруге с ребеночком Викой, на воздух, в тишину, но явно тосковала, не говорила ни с кем, вяло возилась с дочкой, около которой изливали свои восторги взрослые бабы, мама Лариса и ее подруга Валентина, у которой Лариса жила на раскладушке.
Далее Настя уезжала обратно к своим дворовым друзьям, а у Ларисы С. дела шли все хуже и хуже, и Валентина держала ее у себя пока не поняла, что все складывается против, Лара сохнет и умирает на своей раскладушке по-настоящему, это не депрессия, что она не встает, не по депрессии не встает, а потому что умирает. Валентина отдала Лару в больницу поселка, где завотделением тоже была подруга, и там Лара, присмотренная, на всем чистом, с минералкой и обезболиванием, в отдельной палате как королева тихо отдала Богу душу, а Настя, которую вызвали, сидела в углу палаты на корточках и смотрела.
С похоронами помогла внезапно объявившаяся (Валентина позвонила по номеру, оставленному Ларой) младшая сестра Лары, о которой раньше было что-то не слыхать, Лара приберегала ее для последнего случая, и он настал.
Здесь, в Москве, у Лары, оказалось, жил ее настоящий отец, тогда как мать всю жизнь прожила с другим мужем и с другими детьми, так случается, что старший ребенок от первого неудачного брака не нужен ни папе ни маме.
Лара, оказалось, была таким ребенком и уже в институте старалась прибиться хоть к отцу, но и там все кончилось быстро, отец умер.
Остался только этот номер телефона и просьба Ларисы, высказанная ею довольно четко, быть похороненной у отца в ногах. Любовь иногда так выражает себя, в таких просьбах, однако тут, скорее, была финансовая сторона; не покупать участок, не ставить памятника, вообще ничего, только сунуть в ноги папе, прошу.
Валентина вела себя героически, взяв сначала на себя умирающую Ларису, затем ее похороны, а потом неоперившуюся Настю, которая сразу лишилась всего, потеряв мать.
Но Настю взять было не просто. Надо было поселиться рядом с ней, однако тут выяснилась проблема, у Валентины имелся собственный ребенок, все это в однокомнатной квартирке за городом, да и Настя при всем своем разуме подростка оказалась уже сложившимся человеком, то есть ни встать утром, ни постирать-погладить ребенку, ни даже заплатить за квартиру Настю было не заставить.
Только добром, только лаской, только взять что-то на себя, и Валентина первый год все таскала Насте раз в неделю сумку с пресловутыми курами и простыми крупами, даже с хлебом. Вопросов о квартплате, к примеру, задавать не представлялось возможным, так же как и об оформлении пенсии самой Насте, несовершеннолетней, потерявшей кормильца, или хотя бы оформлении Насти как одинокой матери. Ничего этого требовать было нельзя. Настя не отвечала, замыкалась, обижалась.
Когда были поминки, подруги Лары накрыли столик в доме покойницы, а там царила неподдельная нищета, никто даже и не подозревал о том, что такое может быть, ломаная мебелишка, треснувшие обои.
В те поры, когда Лариса поменяла свою питерскую квартиру на комнату поближе к отцу, когда заселилась с ребенком, она тоже строила планы, видимо, то и другое купить, сделать ремонт, ан нет. Уже не было ни денег, ни сил.
Какая-то катастрофа разметала все вокруг двух бедных девочек, и Валентина кинулась как на амбразуру, увещевала, нашла для Насти курсы машинописи, с мыслью о том, что она будет что-то кому-то перепечатывать, но ничего не получилось. Настя бы ходила на курсы, а кто бы сидел с Викочкой, все работают! А в детский сад и оформлять целая катастрофа, надо анализы сдавать, и одежду иметь на каждый день чистую, но ни одежды, ни стирки, и ни на что нет денег. За детсад надо тоже платить уйму. У бедных малые возможности и часто не хватает сил даже встать вовремя, так оказалось, поскольку малолетняя мать Настя ложилась поздно и вставала когда вставалось, у нее образовалась уже естественная среда обитания в компании таких же бедняков, которые не могут лечь всю ночь, бодрствуют, колобродят, курят и пьют, а днем спят по пятеро на диване.
Взрослые подруги матери совались в это безобразное гнездо, привозили продукты, в основном Валентина, — но на такую прорву не напасешься; чтобы поела Викочка, есть должны все, братство, равенство, полная свобода всем находящимся. И сама Настя стеснялась таких наездов, когда Валентина, не осуждая, пряча глаза, где-то мела, что-то мыла, готовила, как-то отдельно пыталась кормить годовалого ребенка, всем своим видом стараясь показать, что не хочет видеть ничего, этих развалившихся паней в трусах и девок в нижнем белье по причине жары.
То есть это лежбище живо напоминало или землянку в тайге, где жарко натопили, или последний день Помпеи, только без какой бы то ни было трагедии, без этих масок страдания, без героических попыток кого-то вынести вон и спасти. Наоборот, все старались, чтобы их отсюда не вынесли. Косвенно поглядывали в сторону хлопочущей вокруг ребенка Валентины, ожидая, когда эта тетка исчезнет.
Далее она действительно постепенно стала исчезать с горизонта, пыталась помочь как-то издали, а Настя вяло рассказывала ей по телефону, как пошла работать в магазинчик, и у нее в первый же день украли на большую сумму, и хозяин выгнал, взять с нее было нечего.
Своя же компания и украла, видимо, рассуждала Валентина.
Не погонит же Настя друзей, так называемых друзей, которые входят гурьбой и берут то и се. Так Валентина и рассказывала Леше, который достался ей после похорон любимой учительницы, то есть как достался: звонил, они беседовали.
Алексей Петрович пошел не по научной части, семья требовала средств, и он подался работать в нескольких учреждениях, лелея мысль когда-нибудь защититься и начать преподавание как человек.
Судя по телефонным жалобам Валентины, она начала отставать от этого бешено несущегося в тартарары Настиного поезда, — хотя внешне никто никуда не спешил, медленно двигаясь в пределах одной комнаты.
Очередной гром раздался спустя пять лет, когда Настя позвонила Валентине откуда-то и вяло сказала, что тот знакомый, которого тетя Валя прислала к ней пожить месяц за сто долларов, убежал не заплатив, да еще и наговорил с Петропавловском-Камчатским на миллион!
Это означало (для Алексея Петровича, которому Валентина это сообщила), что все-таки ручеек помощи голодающим как-то протекает, но с большими трудностями, и не орошает, а вообще иногда производит сокрушительные действия.
То есть Валентина не оставляет своих попыток помочь Насте и Викочке Гербертовнам, этого от нее не отнимешь, она творит благо, и не ее вина, что она одна в мире такая.
Идея со ста долларами (Насте нечем было платить за квартиру) возникла потому, что соседка-старушка, перспективный вариант, наконец открыла эту перспективу и освободила комнату за выездом в те края, куда уже ушла бедная Лариса.
В эту-то вторую комнату и направила Валентина случайного командированного с Камчатки, который искал пристанища.
Командированный, как оказалось, скрывался в Москве от возмездия кредиторов, его ждал на родине хороший взрыв.
Несчастный ограбил несчастных, Настю и Вику.
Однако мысли Валентины как раз работали выше и дальше, и она тут же сказала Леше, что надо собрать деньги и купить у райжилотдела эту пустующую комнату для Насти!
Она добавила, кстати, что они с Настей уже пыталась собрать, но собрали мало и Настя купила на эти деньги немного для себя, ботинки и поесть.
Алексей Петрович был рад хоть чем-то помочь в память о любимой руководительнице, он взялся за дело серьезно и (см. начало) собрал нужную сумму и выкупил комнату.
Настя плакала от радости, когда он сообщил ей это по телефону.
Причем в райжилотдел уже ходили жильцы Настиного дома и убеждали инспектора не давать комнату Насте, а дать им, очередникам, поскольку она гулящая и так далее.
На что Валентина возразила, что если бы Настя была, как они выразились, на букву «б», то деньги бы у нее были, да еще какие. Что она взрослый ребенок, который никому не может отказать, добрая душа.
Валентина спела дифирамб, который тем охотнее поется, чем страшнее мысли на этот же самый счет у автора.
Доброе дело было сделано поперек этих мыслей.
Хотя уже сам Алексей Петрович, навещая Настю, строго спрашивал ее друзей: «А кто вы такие и что вы тут днем в трусах делаете?» Там еще была подруга в халате и дырявых тапках. И дядя Леша слал их и слал работать и освобождать помещение.
И у дяди Леши в голове уже сложилась система теперь его помощи Насте, что он сведет ее с одной женщиной, которая расширяется, и она отдаст Насте свою двухкомнатную малогабаритку и еще приплатит, вот так. И он поможет сразу двоим, на душе будет веселей.
Но, пока Алексей Петрович был занят на своих трех работах, все само собой устроилось, помогла, наоборот, Валентина: дяде Леше позвонила сама Настя и торжественно сказала, что теперь она живет около тети Вали в поселке, у них с Викочкой двухкомнатная квартира, и куплена мебель и одежда для Вики, у дочки своя комната, и сама Настя собирается работать («Молодец!» — воскликнул дядя Леша), и Викочка идет в школу (с запозданием на год, подумал Алексей Петрович).
Дядя Леша был приятно удивлен и обзвонил всех участников сбора денег, все были рады, но уже через несколько времени Настя опять позвонила и торжественно, голосом девятилетнего ребенка, сообщила, что села на иглу.
Как будто бы это было для нее знаменательное событие типа получения награды или аттестата зрелости.
То есть решилась стать кем-то, не будучи до сих пор никем.
Дальнейшие события не заставили себя долго ждать. Настенька опять позвонила и сказала, что они с Викочкой голодают, тетя Валя не открывает свою дверь, деньги кончились.
— Приезжайте, я вас хоть покормлю в буфете, — сказал Алексей Петрович первое, что взошло ему в ум, и назавтра к вечеру семья приплелась, сияющая, худая Настя в обрамлении сухих светлых волос, которые подчеркивали костлявость лба, и дикая Маугли Вика, которая тут же стала есть макароны большой ложкой, помогая себе пальчиками.
Маленькая Вика была как две капли воды похожа на свою бабку, умершую Ларису Сигизмундовну, как будто бы это Лариса Сигизмундовна явилась с того света хмуро наблюдать за событиями, не в силах ничего сделать по малости возраста и просто не понимая тут ничего.
Полусонная, еще живая семья напиталась остатками (буфет уже закрывался), причем Настенька почти не ела, а ребенок ел жадно, про запас, и был бледен и как-то прозрачен, особенно одутловатые щечки.
Алексей Петрович видел перед собой как живую Ларису Сигизмундовну, интересную женщину, как она в тот самый первый раз взяла его с собой за город и повезла к Валентине вместе с дочкой Настенькой. И он теперь, столько лет спустя, с отчаянием попавшего в ловушку все допрашивал Настю, все уговаривал ее идти к нему работать вахтером, с восьми утра сутки, трое суток выходной, буду кормить тебя и девочку хотя бы, а Настенька с улыбкой на окостеневшем лице, покачивая невольно головой, ковыряла вилкой холодные макароны и говорила, что сил нет, вообще встать трудно, что тетя Валя с ней не разговаривает даже по телефону.
Алексей Петрович, сорокалетний мужчина с уже седеющими от жизни висками, проводил в результате эту семью на троллейбус, дал малую толику денег на электричку, сам он тоже не сделал большой карьеры, все проваливался как на болоте в этой московской жизни, в которой и сам понимал так же мало, как тогда, когда приехал и поступил в аспирантуру и поехал за город пить чай с прекрасной дамой из Москвы с сияющими глазами и роскошными золотыми волосами. Что он запомнил: она сидела в электричке веселая, с маленькой дочерью Настей, самым большим своим сокровищем, и все было у них впереди, было весело на подступах к прекрасному городу.
Шато
Шато, о шато-шато, ударение на «о», при звуках этого слова сердце раскрывается, в него заползает седой туман утра, открытое ведь стояло окно в шато всю ночь, и к завтраку, когда седая Нина постучала, комната там, за дверью, была полна тумана, так казалось, слесарь вскрыл замок, а в номере царил туман, молчание, сырость, тело находилось на полу, рука вытянулась в сторону тумбочки, на которой лежали спасительные таблетки, и застыла. Не достал рукой, упал, а потом туман заполз и укрыл его с головой, Нина увидела тело как бы в тумане. Шато, такой двухэтажный дом отдыха, пансионат, постояльцы гордо называли его шато, замок по-французски. Нина и Сергей тут были старожилы, они что ни лето нежились в деревянных покоях, у каждого с течением времени образовалось по отдельному номеру, так было удобнее Сереже. Сережа к своим седым годам страстно влюбился, буквально как мальчик, влюбился тут, в шато, несколько лет тому. И поехало-пошло: гулянки по берегу, по улочкам, на лодке на острова, вечером вино в номер и тихо сидят без седой Нины, тихо-тихо. Она не за стенкой, а через лестничную клетку, совсем далеко, даже за поворотом. Так Сергей устроил, якобы не было комнаты рядом. И так она его и нашла, через три номера на четвертый, сквозь вскрытую дверь голым на полу, кровь остановилась в жилах. Не успел надеть пижамку. Холодно, холодно ему было.
Седая Нина вообще была резкой, гордой, вечно равнодушной к мужу женщиной, это он ее любил и за нее цеплялся, не она. Все знали. Это именно Сережа, никто его не звал, ушел от мамы в жуткую квартирку Нины, где она гордо коротала жизнь с дочкой и своей мамой, и он туда вселился, буквально ушел из дома после одного семейного разговора. Он тогда привел к маме в свою огромную, барскую, композиторскую квартиру эту нищую Нину, редкостную красавицу с косой, очи как звезды, зубы белой скобочкой когда улыбается, улыбалась редко. Матери Сережи, певице меццо, Нина ошибочно улыбнулась, ослепительно блеснула белыми зубами, а мама Сережи была сама красавица, оперный театр, малые роли, и она не приняла Нину. Нина все как бедняк сразу поняла и вышла вон из богатого дома, не пролив своих слез, а Сережа, минута прошла, выскочил вон и, о удача, именно в ту сторону, где уже брела Нина, неизвестно о чем размышляя. Он ее обнял, прижался щекой к плечу как сыночек, и так и ушел с ней туда, в полуподвал, к новообретенной теще и малолетней новой дочери. Сережа пылал любовью много лет, пылинки сдувал, отчитывался во всем по телефону, при полном равнодушии Нины, которая иногда говорила посторонним: «Я не люблю Сережку». Так точно она и сказала, когда с Сережиной работы позвонили (он состоял в музыкальней организации как певец без голоса на должности редактора афиш и программок, а также был на подхвате, когда надо было встречать гастролеров и т. д.) — то есть Нине позвонили и сказали, что Сережа лежит в городе Симферополе без памяти в больнице, диагноз такой-то. Женщины с Сережиной работы привезли ей деньги на билеты в Симферополь и обратно, в первый раз посетили дом и обнаружили дверь в квартиру настежь (в композиторскую как раз квартиру, куда Сережа все-таки привел Нину, так как мать свалилась и нужен был женский уход, а потом случились и похороны). Дверь в эту квартиру стояла настежь, красавица Нина была пьяна в дым и сказала ту самую фразу растерявшимся и затем обозленным бабам. То есть «я Сережку не люблю». В силу этого высказывания и общего состояния дел бабы не передали Нине деньги, побежали сами купили билет в ту сторону и буквально сунули в симферопольский поезд бледную, протрезвевшую Нину с небольшой посылкой и деньгами на обратную дорожку. Риск был, конечно, большой, что Нина исчезнет на первой попавшейся станции, но все обошлось, т. е. жена посетила мужа. Правда, просидев у постели тяжелобольного один день, следующей же ночью она, как выяснилось, отправилась назад, неизвестно почему. Все были в шоке.
А то, чего не знали музыкальные дамы, было известно довольно широко, то есть что Нина да, была пьющая, даже в свое время побывала чуть ли не в зоне и пить научилась там же. То есть на самом деле все было не так просто, мама Сережи в свое время разъясняла желающим: эта Нина, сам Сереженька рассказал дома подробно, выпала хорошая минутка, как телефон доверия, — эта Ниночка якобы попала в молодости на одного красавца-антиквара и буквально пошла за ним и в Сибирь, как жены декабристов, то есть прямо поселилась недалеко от его зоны, по эту сторону колючей проволоки. Такая фантастическая была как будто история. Был подвиг. А антиквар, выйдя на волю, немедленно с треском прогнал Нину, после чего ее и подобрал Сережа, хотя между ним и антикваром был промежуточный тенор, у которого все они пили, второй подъезд, царствие небесное. Так что Сереженька подобрал близлежащую даму, так выражалась в шутку престарелая мамаша, близкая к алкогольно-оперным кругам. Уф. И мало того, Сереженька ведь был сам сильно пьющий мальчик, в молодости пропал голос, когда от него ушла жена, няня из «Евгения Онегина», контральто, погодите, и Кончаковна из «Князя Игоря». Жена не прославилась уйдя, прославился ее новый муж, баритон, затем родилась дочь колоратурное сопрано, но это уже было за границей. Это другое. А Сереженька, сраженный своим недугом, потерял голосок, и так небольшой, но поставленный, пригодился бы для неаполитанских песенок и оперетты «Сильва», возможно, партия Бони. Но учился он (это уже посторонние голоса говорили) не по силам. Ему надо было на отделение музкомедии, а его сунули в консерваторию, и из-за известных родителей его там презирали все эти валенки-провинциалы, студенческая среда, малограмотные самородки, тенора, вчера слезшие с трактора, люди из-под армейской песни и пляски. Природа слепа, голоса распределяются не по заслугам родителей, а по случайности, Сибирь-Пенза, деревня-горы, а на столицу приходится ничтожный процент, тем более на музыкальные семьи. Еще пианистов-скрипачей можно воспитать с яслей, метод известный, запирают с инструментом или смычок ломают о спину. А голос поди воспитай. Сереженьку тем более его слепо верящая мать растила вокалистом, берегла, даже не пускала петь в хоре в музыкалке, пусть пройдет ломку голоса не напрягаясь. Его пока что учили на пианиста. И что? Только Сереженька охрип, огрубел, начал подавать признаки тенора, как началось это пьянство. Связался с компанией сынков. Мать из милиции не вылезала. В четырнадцать лет вообще привел домой женщину лет под двадцать, провел в свою комнату. Был инцидент. Мать кричала на весь подъезд, задавала вопросы. Выяснилось, что женщина ждет ребенка от ребенка же. Мать, тоже умная, дала ей денег отдельно от Сережи и нашла врача, женщина удалилась, у Сереженьки был кризис, он ушел за ней следом, а отец хорошо решил, тоже ушел из семьи к балерине из соседнего подъезда. Взял только машину и сберкнижки. Но быстро умер там. Даже не разошедшись. Нате вам! Сереженька без денег был девкам не нужен и вернулся, но не отец же, отец ушел как раз с деньгами, так что Сереженька застал мать в вое. Так что вот такая была древнейшая история. И Сережа знал что делал, когда ушел из дома навеки и вернулся только когда мать не могла шевельнуть языком в знак протеста.
В родную музыкальную организацию Сережа возвратился из Симферополя через месяц как ни в чем не бывало, веселый, добряк, красавец, поддатенький, несмотря на больную печень, жизнь потекла дальше, он регулярно звонил с работы «Нинуле», отчитывался, а дамы понимали, что там за Нинуля отвечает и в каком виде. Однако, когда Сережа позвал их на свой день рождения, дом оказался в идеальном содержании, единственно что, полотенце на кухне было сильно захватанное, а так вся композиторская квартира, все сущее — полы, мебель, рояль и фисгармония, а также люстры, даже стекла и подоконники — сияло не сиюминутной чистотой. Здесь не делали «Потемкина», решили дамы, не убирались наспех, заталкивая под диван носки б/у. Стол ломился. Пила хозяйка, однако, умеренно. Счастье глядело из глазок хозяина, невинных голубых гляделок на розовом фоне.
Так оно и было. Жизнь у Сережи пошла великолепная, как только преставилась его мать-мученица, последний год бессловесно подвергавшаяся уходу старательной невестки. Проводил он маму трагически, рыдал не скрываясь, прощался со своим прошедшим, со всей неудачной жизнью, а новое будущее присутствовало тут же, в виде красавицы, уже заматеревшей, крутобокой, которая все организовала идеально, и свою ту дочь содержала в дисциплине, выдала ее замуж за кого она себе недотепа нашла, за офицера, которого вскоре услали оборонять границу.
Нина не работала, стирала, гладила, кормила мужа, вылизывала квартиру до пылинки, а бутылку прятала вообще идеально, с утра ничего незаметно, а к ночи валится на кровать бревном. Сереженька бивал Нину по щекам, стремясь согнать с кровати, где она находилась поперек, допустим, но нет. Частенько она в том спала в чем ходила, но и ходила в халате и ночной рубашке. Утром он просыпался под запах кофе, завтрак подан, ваша светлость. Вечером приходил — мы лежим бревном, обед на плите. Бутылки нету.
Денег почти не оставалось уже, но тут получилась вереница умерших родственников, сначала отошел немолодой двоюродный Сережин брат, который, бросив свою совершенно разоренную квартиру, ухаживал за их общей теткой, свежепарализованной. После его безвременного ухода эта сестра матери Сережи недели две продержалась в живых, противоречила вежливо и не позволяла себя переодеть, держалась со стыдливостью новобрачной, т. е. отвергала позорное судно и все подтыкала под себя какие-то тряпочки, пока работали руки. Нина безотказно выполняла всю санитарскую работу, кормила чужую тетушку с ложечки, ловко всовывая в полумертвый ротик кашу и, затем, поильник с компотом, меняла белье, стирала в тазике, яростно боролась с возами старья, заполонившими теткину квартиру при полной, видимо, безучастности немолодого покойника алкоголика-племянника. Его доля имущества тут выражалась в батарее несданных бутылок на полу. Бутылки Нина вымыла до блеска, утром Сережа их видел, прозрачный батальон на подоконнике, дембеля в строю без бескозырок, а уже к вечеру был кошмар: полумертвая Нина на диванчике бревном, мертвая тетка как мраморное изваяние на подушках. Ни одной бутылки в доме, Нинуля сдала и напилась.
Таким образом, освободились и были проданы две двухкомнатные квартиры. Недорого, ибо в ужасном состоянии.
И тут-то и появилось шато, знакомые очень хвалили этот пансионат, бывший дом отдыха оперного театра, не хвалили, а прямо хвастались, и Сереженька и Нина в первый же отпуск сгоряча въехали в люкс, а вокруг роились певцы-танцоры, пошли умные разговоры, все знали знаменитую фамилию Сереженьки, так что: и беседы за ужином, и после, и прогулки, и дорогой коньяк, хрустальные рюмки, ночные поездки на такси в ресторан за бутылкой, денежки полились рекой из щедрой руки Сереженьки, Нина гордо присутствовала и пила не отказываясь.
Затем проявился — сначала незаметно, невольно, потом все ясней — артист балета на ранней пенсии, яркое дарование с тремя ролями в анамнезе, трудная дорога. Зажимали, не давали танцевать «Видение розы». Сын, оказалось, соседей по дому. Бегал под ногами, рос и вырос до пенсионера.