Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Реквиемы (Рассказы) - Людмила Стефановна Петрушевская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вы считаете, что тут сыграло свою роль то, что они вас очень любили и ласкали?

— Нет, — отвечает Толя, — дело, видимо, не в этом.

Он начинает распространяться долго и нудно о том, насколько тяготеет над человеком тайна его рождения.

— Толя, — говорю я ему после долгих, нудных разговоров о том, что человек предопределен еще до своего рождения, — но почему все-таки вы мне звоните? Звоните и звоните. Я иногда подхожу к телефону, вы чувствуете, как я с вами разговариваю, как стесненно у меня это выходит? Я просто никак не могу истолковать, зачем я вам нужна. Я даже сама, когда звоню вам, тоже не могу никак истолковать, зачем я звоню вам, и каждый раз перед этим останавливаюсь у телефона, но каждый раз, не поняв ничего, насильственно набираю ваш номер и веду какие-то насильственные, не освященные никакой целью разговоры. У вас, наверное, тоже такое чувство, что вы не понимаете, зачем я вам опять позвонила, и долго над этим размышляете, но ничего не понимаете и все-таки через какое-то время опять идете к телефону и звоните мне. Зачем вы мне звоните, ну вот скажите, Толя? Я уверена, что вы не знаете зачем. Только совершенно откровенно, нам с вами друг другу нечего скрывать и не к чему.

— Вы мне нравитесь. А вы зачем мне звоните?

— Я хочу вас понять. Все эти ваши слова — они как-то проходят мимо меня, я никак их не соединяю с вами, с вашим прелестным обликом. Мне иногда кажется, что я протягиваю руку к вам и моя рука проходит сквозь вашу грудь и сквозь вас. Вы понимаете? Вы чем-то бесплотны, или мне это кажется, или я ошибаюсь, но я снова и снова убеждаюсь, что я права.

— Вы ведь сами парадизка.

— В каком смысле, Толя? В каком смысле я парадизка? Парадиз — это рай? Как это я парадизка? Вы можете мне это объяснить? У меня опять такое ощущение, что, если я до вас дотронусь, моя рука пройдет насквозь. Если я до вас дотронусь, то я просто дотронусь до спинки стула.

Толя пожимает плечами и пьет пиво.

— Послушайте, Толя, у меня опять такое чувство, которое охватывает меня, когда я подхожу к телефону, чтобы позвонить вам. Зачем все это нужно? Это как-то неестественно, напряженно, у вас нет такого ощущения? Зачем вы мне звоните, зачем вот вы ко мне пришли и я жарила картошку, причесывалась, зачем? Зачем вы покупали водку и особенно пиво, зачем пиво, запивать? Как это можно, запивать водку пивом? Зачем это нужно? Что вы мне на это скажете? Ну пиво-то зачем?

— Запивать. Это так принято.

— Ну и что дальше?

— Что — дальше?

— Ну, запьем водку пивом, заедим картошкой, а дальше? Я не в том смысле, что нам с вами предпринять и какое у нас может быть будущее, а просто: что дальше? Что же дальше-то? Ладно, Толя, расскажите, как у вас дела на работе. Я же ничего о вас не знаю, как вы там работаете? Не замыкайтесь, пожалуйста, у нас ведь не может быть тайн друг от друга, мы ничем не связаны. У людей, которые ничем не связаны, как мы с вами, как попутчики в поезде, как больные в больнице, не должно быть тайн. Мы не заинтересованы друг в друге, правда, Толя? Вы скажите: да! Если вы будете так сидеть надувшись, я вас отправлю домой. Правда, мы не заинтересованы друг в друге? Ну что же?

— Почему надувшись, я слушаю вас. Я могу сказать еще раз, что вы мне нравитесь. Давайте выпьем: такой стол, такая водка, такие грибки.

— Вы все-таки в чем-то язычник, сознайтесь, Толя! Я вас все-таки разгадала, несмотря на то что вы мне все еще не известны. Вы любите вашу работу? Сколько вы получаете? У вас там хорошо платят?

— У нас там платят маловато.

— А вы? Сколько вы? Я хочу о вас знать!

— Я получаю пока там маловато, но у меня два свободных дня. То есть как свободных: я беру перед тем массу папок с собой домой и предупреждаю начальницу, что я буду работать дома. Через день я приношу все эти папки обратно на работу.

— Боже мой, давайте выпьем, Толя! Налейте мне и пива, все равно.

— Я очень хорошо устроился, практически приходится бывать на службе три дня в неделю.

— За ваше здоровье, Толя, наверно, когда вам было восемнадцать лет, вы были безумно прелестны. У вас еще год назад были волосы другого цвета, сейчас вы потемнели, а тогда у вас были прелестные волосы, какого-то необыкновенного цвета.

— В восемнадцать лет, — отвечает Толя, запрокинув голову и глядя издали на свечу, — в восемнадцать лет я ничего не помню, у меня ничего не отложилось в памяти, так как я был занят половым созреванием.

— Безумно интересно, Толя! Это какие-то новые нотки у вас появились, это, наверно, виновато пиво, которым вы так усердно запиваете водку. Ну, ничего. Что же с вами было в восемнадцать лет? Потом, я слышала, вы были женаты и теперь разошлись. Не надо расходиться, это безумно больно.

— Ничего, ничего там не было такого. Это был брак по расчету. Моей жене необходимо было как-то закрепиться здесь, ей нужно было, чтобы у ее дочери была фамилия и так далее.

— Ну а у вас, какой расчет был у вас, Толя? Какую выгоду для себя вы приобрели, какой смысл был вам жениться на женщине с ребенком? Это придало вам солидности? В этом я вас не понимаю. Не таитесь, откройтесь мне как другу. Вы ведь скрываете все от меня, а это нехорошо. Вы ведь были прелестны, если бы не ваши щеки, не надо так пить, Толя! Это вас старит, вы не должны стариться, как бог Эрос!

— Разрешите, я на минуточку прилягу, — ответил мне на все это Толя и лег на тахту и проспал до девяти часов утра. Я все убрала и сидела, как в прошлом веке, со свечой, а потом достала пижамку из-под головы Толи, из-под подушки, и легла спать на раскладушку, благо у меня вся постель была убрана в шкаф.

Ночью Толя один раз вскочил и быстро-быстро забормотал: «В этой комнате раньше был выход, а теперь в этой комнате нет выхода». — «Что вы, Толя, — ответила я ему, — что с вами?» Он сидел на тахте одетый, желтый при свете свечи, а потом сказал: «Одну минуточку», — и опять упал и проснулся как ни в чем не бывало в девять часов утра.

Я уже в это время пила чай на кухне, что-то мне захотелось чаю, и думала, в какое дурацкое положение перед соседями поставил меня этот Толя. Толя же проснулся как ни в чем не бывало, попил со мной чаю и до двенадцати дня сидел и опять долго и нудно говорил о том, насколько у него в сознании распалась связь времен, рассказывал содержание фильма, которого я еще не видела, и в заключение попрощался и вышел.

Теперь у меня от всего этого головная боль.

Я еще не знаю, что через год он покончит с собой, бросившись из окна.

Элегия

Никто бы в мире не взялся за такое дело — говорить, что все это плохо кончится. Скорее бы говорили, что она его окружила своей любовью так, что у него не было никакого выхода: куда бы он ни шел, она бежала туда же, чтобы все на месте проверить, все устроить там так же, как и в предыдущем месте. Доходило даже до смешного: она бегала с дочерьми к нему на работу — одна дочь на руке, другая за руку — они пришли к Павлу в гости, посмотреть, какая у папы работа. Девочки садились за пишущие машинки, а жена Павла с веселым видом беседовала с сослуживицей, сидящей напротив Павла, и говорила ей о трудностях их теперешней жизни в снимаемой ими квартире. Выглядело все необычайно естественно и достойно, если только не принимать во внимание сам чудовищный факт прихода целой семьи, как табора цыган, в солидное учреждение.

Погостив, семья Павла снималась с места и отправлялась восвояси. Девочкам очень нравилось у папы на работе, и всякий раз, когда они гуляли поблизости, а это случалось очень часто, они просили маму повести их к отцу на работу, и они снова появлялись как ни в чем не бывало, и заодно Павел вел их в столовую, и девочки ели казенный обед, а их мать, отдыхая от забот, сидела рядом со своим мужем, и опять-таки все вместе они производили впечатление бродячего табора, такие тесно связанные друг с другом, такие презирающие все формальности, плюющие со своей высоты на распорядок рабочего дня.

В особенности знаменательной была в этом отношении жена: если девочки не могли понимать и не понимали всей неуместности беготни по учрежденческому коридору, то их мать ведь могла разобраться во всем том сложном комплексе чувств, которые должен был испытывать кроткий и легкий по характеру Павел, когда все его гнездо вдруг снималось с места и в полном составе являлось к нему на работу!

К его чести надо сказать, что он никогда не проявлял раздражения или тревоги при виде своей исхудавшей жены и двух беленьких бледных девочек, которые, как бы делая сюрприз, долго прятались в дверях и счастливо смеялись, когда отец их обнаруживал. Павел воспринимал это чрезвычайно легковесно, как бы не задумываясь над тем, к каким последствиям могли привести эти семейные обеды в учрежденческом буфете, эти тихие супружеские разговоры за пластмассовым столиком, в виду продвигающейся очереди.

Сначала это объясняли тем, что у семьи Павла практически нет жилья и нет хозяйства, потому что они только недавно приехали, возвратились из того города, где Павел работал по распределению после окончания института. Там они ничего не нажили, кроме детей, и вернулись в прежнем состоянии, с чемоданами и без мебели, а мать Павла тем временем уже вышла замуж в свои пятьдесят лет, так что Павлу с семьей надо было снимать квартиру и еще и за это платить из тех немногих денег, которые он получал на новом месте работы. Именно этим и объяснялось то, что жена Павла приводила весь выводок к нему на работу, в его дешевую столовую с этими легковесными столиками, куда взрослым-то людям было можно ходить только по необходимости и из-за спешки, а не то что водить туда торжественно детей, словно в какой-то ресторан в праздничный день, чтобы только не обременять себя покупками и стряпней и как следует все отпраздновать.

Но ведь жена Павла могла за эти годы жизни в чужом городе научиться что-то примитивно хотя бы готовить, как-то справляться со своими обязанностями хозяйки и матери! Она могла бы не одеваться вот так во все черное, словно олицетворяя всем своим видом какую-то живую честную бедность, хотя действительно бедность была, поскольку Павел из своей небольшой зарплаты еще и должен был платить алименты на ребенка от первого брака. И первый ошибочный брак у Павла был, и чего только не было у этого Павла, который теперь дошел почти до цыганской невозмутимости, чтобы среди бела дня кормить детей увеличенными порциями в своей столовой, где все раздатчицы знали трогательную историю этой семьи и подкармливали их как могли.

Невозмутимость Павла и его жены и мир и покой в глазах его девочек, которых еще никто не одергивал в их шалостях, видимо, производили свое магическое действие и на руководство, которое знало наперечет все о трудностях финансового и жилищного характера у семьи Павла, так что ни у кого не подымалась рука прекратить эту странную семейную традицию, тем более что Павел был многообещающим, даже талантливым работником, который всего себя отдавал делу.

Правда, раздавались голоса, что это все в какой-то мере смахивает на спекуляцию детьми, что некоторые тоже могли бы приводить своих детей на поглядение, только что детей совестно таскать ради такого дела и кормить так, как их кормит жена Павла.

Между тем ничто не мешало очередным приходам девочек с матерью. Девочки не болели и выглядели все так же, и ничто их не брало, никакие обеды, вредные для многих взрослых людей, но только не для Павловой семьи, которой, очевидно, был свойствен здоровый аппетит, присущий всем бедным людям и скитальцам вообще. Как-то они, эти девочки, выглядели умытыми и чистенькими, как-то мать их обстирывала, хотя как ни посмотреть было на учрежденческий садик, все там играли сначала зимой, а потом и весной две маленькие девочки, и все так же ходила с неизменной сумкой в руке жена Павла в черном пальто и черных туфлях, ибо, очевидно было, черный цвет — это самый дешевый цвет и самый немаркий и экономичный цвет.

Между тем время шло и подошло к лету, и Павлу с его семьей дали при учреждении какую-никакую, а все-таки комнату, которую раньше занимал истопник. Теперь можно было ожидать прекращения семейных визитов, теперь сам муж мог спешить с работы домой в обеденный перерыв, в лоно семьи, где жена на бедной электроплитке, но могла бы все же сварить обед. Однако ничего подобного не было, с той же неуклонностью дети приходили и занимали столик, пока отец и мать стояли в очереди, и так, по-походному, они и обедали. Вообще ничего не менялось в их жизни, ничего не шло к лучшему, хотя от платы за частную квартиру они были теперь освобождены, и, по сравнению с предыдущим периодом, все-таки должно было денег прибавляться. Однако, видимо, любая сумма могла оказаться ничтожной перед той бедностью, которая царила в бывшей каморке истопника.

Павел с разрешения руководства обставил комнату казенной мебелью, какими-то стульями, письменным столом и канцелярским шкафом со многими полками. Жена Павла даже устроила новоселье и, не моргнув глазом, пригласила и сослуживцев, и начальников, и все пришли дружной толпой и провели время как в лучшие студенческие годы в общежитии, когда все казенное и стаканы взяты из столовой, а на газете лежит крупно нарезанный хлеб. Все прекрасно провели время, Павел играл на гитаре, горела свеча, и всем было уютно и хорошо. На новоселье молодым подарили предметы первой необходимости, которые сослуживцы покупали по списку, азартно споря, что в первую очередь купить Павлу. От руководства был преподнесен адаптер с пластинками, с тем чтобы дети слушали музыку, но дети музыку не слушали, а все так же копались во дворе, и жена Павла, видимо, пренебрегала всеми этими подаренными кастрюлями и тарелками и все так же водила девочек в столовую обедать.

Эти студенческие манеры кого угодно могли сбить с толку, внушить мнение, что все еще впереди, что все еще открыто, все дороги в том числе, и все придет само собой и будет как у людей, и дети подрастут и узнают, что такое семейный очаг и покой, а не только походная раскладушка и пластмассовый стол в столовой. А пока что пусть они живут как вольные птицы, пусть пока поживут, побалуются полным отсутствием вещей и забот и даже таких забот, как воспитание детей, которое идет у них само собой, как ращение травы в поле. Многие завидовали умению жены Павла так все поставить, что ничто не обременяло ее, все двигалось само собой, все эти стирки и глажения, и частенько к жене Павла забегали поболтать женщины из его же отдела, потому что зрелище чужого счастья и полной устроенности, полной свободы как нельзя более очистительно действует на душу, тем более зрелище счастья, какое было у Павла и его семьи, когда тихие, в меру шаловливые и незаметные, как все воспитанные дети, девочки Павла рисовали за казенным письменным столом, рисовали талантливо, и жена Павла, и он сам обращали внимание на них не больше, чем на траву в поле. И Павел мог совершенно спокойно, насвистывая, собирать телевизор из каких-то разрозненных деталей, а жена Павла тихо стирала и приветливо приглашала присесть на старый казенный стул — это производило неизгладимое впечатление простоты и свободы, какой не было ни у одной из навещавших жену Павла женщин, обремененных то ли своей неустроенной, то ли своей полностью устроенной и вошедшей в жесткие рамки судьбой.

Иногда такие встречи происходили и вечерами на службе, когда Павел, к примеру, делал со своими сослуживцами срочную работу, а жена Павла, уложив детей, приходила посидеть вместе со всеми и клеила или перепечатывала что-нибудь на машинке. Женщины из Павлова отдела догадывались, что Павлу не место вечером вне дома, что его добросовестность тут не совсем укладывается в рамки рабочей добросовестности и что скорей тут может идти речь об увиливании от семейного гнезда, от распорядка дома, как бы свободен этот распорядок ни был. Павел еще завел привычку работать вечерами над техническими переводами или уходил в библиотеку, и тут его жена не могла сопровождать его, прикованная к близнецам, которых надо было уложить спать, а младшей, более слабой, сделать массаж ножки.

Поэтому женщины всей душой были на стороне жены Павла и осуждали Павла за легкомыслие, вообще за легкость, с которой он шел на ущемление интересов семьи, с легким сердцем уезжая в командировку, например, чего жена Павла просто не в силах была вынести, хотя денег от этого прибывало; жена Павла в такие дни даже не появлялась с девочками в столовой, а приходила в отдел Павла только с тем, чтобы позвонить по междугородней своему отлетевшему мужу.

С другой стороны, некоторые вдруг стали отмечать, что Павел действительно работает много и для пользы дела, и своей же собственной семьи, для чего же еще; а жена Павла вела себя так, что постепенно перед всеми прояснилась ситуация Павла, при которой он не мог и шагу ступить, словно обложенный со всех сторон, не мог буквально шагу ступить со двора, постоянно вместе с ним выходила и его жена с двумя девочками, иногда, правда, девочки оставались во дворе, и жена одна бегом догоняла Павла и шла рядом с ним, даже если он шел в управление, а чаще всего так оно и было.

Что бы там ни было, она всюду за ним следовала, и Павел вечно должен был чувствовать себя окруженным, что, несомненно, принесло свои плоды: когда жену Павла вызвали телеграммой по поводу болезни ее матери и наконец-то она улетела вместе с девочками, они улетели, а не он — Павел чуть не повредился в разуме, ходил как заведенный все вечера по своей комнатушке, благо этих вечеров было всего четыре, на пятый день жена и дети приехали раньше времени, и неизвестно было, то ли мать так быстро выздоровела, то ли жена Павла не вынесла долгой разлуки и вернулась к мужу, оставив мать в болезни, и еще три дня приходили Павлу письма от его уже возвратившейся жены.

Так что тут речь может идти только о том, что жена Павла опутала его, лишила его собственной его защиты, инстинкта самосохранения, потому что он не мог прожить без нее, просуществовать без нее и погиб при первой же ситуации, которая грозила ему опасностью: он однажды вечером упал с обледенелой крыши, куда полез устанавливать антенну для своего самодельного телевизора, который мог стать первым признаком приближающейся благоустроенности, будущей жизни, теперь уже не кочевой, а иной — и более размеренной, и подобной всем иным жизням. В данном случае телевизор выступил в роли символа, хотя после чьей-либо смерти все, предшествующее ей, выступает в роли символа. В случае же с Павлом символично было и то, что он, споткнувшись на крыше, не смог удержаться и соскользнул вниз. Так, по крайней мере, было объяснено впоследствии это происшествие, но это восстановление истины уже ничего не изменило, и жена Павла, с двумя девочками исчезла вон из города, не отвечая ни на чьи приглашения пожить и остаться, и история этой семьи так и осталась незаконченной, осталось неизвестным, чем на самом деле была эта семья и чем все могло на самом деле закончиться, потому что ведь все в свое время думали, что с ними что-нибудь случится, что он от нее уйдет, не выдержав этой великой любви, и он от нее ушел, но не так.

Сережа

Я не могу понять одного: почему он бросил Надю, ведь он знал, что ее это доконает, и она действительно умерла через год после его смерти. Но все-таки он бросил Надю каким-то чудовищным способом, каким-то пошлым способом, который ему, очевидно, доставил наибольшее чувство разбомбления жизни. Между прочим, я знаю нескольких таких мальчиков, которые именно так предпочитают уходить от уже впавших в зависимость женщин: эти мальчики добиваются полного проникновения в душу своих женщин, они буквально допрашивают их обо всем, об их прошлом, об их мыслях, они входят в сознание этих женщин, вытесняя оттуда все, что так или иначе не связано с теперешней дружбой. Эти мальчики самым настоящим образом страдают от того, что женщины все-таки им не доверяют: ведь женщины эти уже тоже кое-что узнали в жизни и не верят в полное совпадение душ. Но потом получается всегда так, что женщины, под влиянием расслабляющего ежеминутного присутствия в их душе этих мальчиков, начинают верить в родство душ и в то, что их жизнь нашла какой-то мирный придел, тихую пристань покоя и обволакивающей любви. И эти женщины открывают свои закрома, свои сокровищницы и под пристальным наблюдением мальчиков выкладывают одно за другим, вплоть до снов и впечатлений детства, вплоть до своих примитивных страхов и надежд. И все это само собой линяет и обесценивается, будучи объяснено, растолковано и упорядочено одно за другим, и все это уходит, уже не имея применения, из дальнейших воспоминаний вслух, но женщина странным образом ликует, восполняя себя другим — теперь его воспоминаниями детства, его страшной, мистической трагедией брошенного в Лондоне мальчика, в то время как отчим, дипломат, и мать, хозяйка дома, уезжали в многочисленные поездки. И теперь женщина будет хранить, вынуждена хранить в себе и его первые впечатления от проститутки, и от виски с содовой, и ненависть к отчиму, когда он приезжал и требовал финансового отчета до последнего пенса, и мучил, добиваясь всех расходов, и вынуждал врать и сам потом ловил его на этом вымученном вранье.

А потом наступает финал этого родства душ, финал очень простой, грубый, с непонятным оттенком злорадства и саморазрушения: например, Надя в один прекрасный день просто услышала от него то, что он женится.

После его смерти я спрашивала всех, в том числе и Надю, которая все возилась со своими почками и вскоре должна была от них умереть, — и Надя мне ничего особенного не рассказала, кроме того, что она была просто потрясена этой фразой и его поведением и, что самое главное, ей было абсолютно непонятно все. И он мелочно, как-то очень по-мальчиковски, хлопнул дверью, он как бы отказался от своей всегдашней корректности, и этого, как мне рассказывала Надя, она не могла вынести. Кроме того, у него в руках была огромная, прекрасная коробка шоколадных конфет, которую он так и не выпустил из рук и ушел с ней, хлопнув дверью, как бы желая подчеркнуть, что именно коробка конфет мешает ему как следует прикрыть дверь.

На Ирине он женился через месяц. Ира была моей подругой, и я была свидетелем на их свадьбе. Я помню, как она до последнего мгновения не верила, я держала ее под руку, когда она подходила к столу поставить свою подпись, и я крепко сжимала ее локоть, потому что она дрожала крупной дрожью. Она боялась его почти весь первый год их совместной жизни. Она не скрывала этого от меня. Она говорила, что никакие попытки наладить с ним контакт не приводят ни к чему, что он почти всегда сидит, вперив взор в одну точку, не отвечая ни на какие призывы, даже на призывы пойти выпить чаю. Она вообще весь первый год все еще была удивлена, что он на ней женился, однако фраза «Она не могла поверить своему счастью» здесь тоже не подходит. Она не любила его, она просто не успела его полюбить за те несколько коротких встреч, которые у них были за все время их знакомства. Раза три-четыре они виделись, она запомнила, что он однажды принес огромную коробку конфет, а затем сделал предложение. Она сразу же согласилась, потому что он ей, во-первых, очень нравился, он был необычен, а потом редко какая женщина не ответит согласием на предложение, исходящее от человека такой силы духа. А может быть, просто ей было уже пора выходить замуж.

Так они прожили вместе год, и к концу этого года Ирина обрела равновесие и все установилось к лучшему в их семье. Никаких попыток проникнуть в ее внутренний мир он не предпринимал, и она тоже, она ведь очень умная женщина. Никакой душевной близости там, понимания с полуслова у них не было. Вместе с тем они прекрасно проводили вместе время, окруженные друзьями. У Ирины оказалось одно великолепное качество, которое было в ней всегда, но теперь расцвело просто пышным цветом: это качество было — вера в себя. Она ни в чем никогда не подвергала сомнению свою ценность, она несла себя как на ладони, соблюдая изящество и соразмерность во всем — в еде, в разговоре. Все она чувствовала в себе знаменательным, но это не утомляло ничьего слуха или зрения, потому что ей бы даже в голову никогда не пришло кому-то доказывать свою значительность или в ком-то искать этому подтверждения. Она никогда не снисходила до того, чтобы краситься, а надо сказать, что по природе своей она была необыкновенно некрасива. Но некрасива хорошо, не нелепо, породисто. Короче говоря, волей случая Сережа нашел себе подругу жизни совершенно идеальную, а может быть, и не волей случая.

Мы все вились вокруг этой пары, в их открытом доме, мы разговаривали около них двоих обо всем на свете. Сережа знал несколько языков еще с детства, он был очень начитан и эрудирован и обязательно несколько вечеров в неделю проводил в библиотеке. Он изучал народников, просто так, не для своей работы — он работал всего-навсего переводчиком. Он изучал народников и иногда рассказывал нам о них, но я мало что запомнила из его рассказов, потому что это не были исторические анекдоты и курьезы, а просто какие-то серьезные события, внешне очень пресные и имеющие строго хронологический характер.

Но чувствовалось, что он изучает народников просто так, не для того, чтобы затем, в дальнейшем, использовать это в каких-то целях. Во всяком случае, не затем, чтобы обогатить свой внутренний мир, и уж конечно не затем, чтобы писать работу о народниках. Просто это была какая-то привычка, вроде собирания брелоков или кусков мыла.

Мы восхищались Сережей именно за то, что для него, очевидно, не существовало никаких благ, которых бы он хотел добиться. Он не был честолюбив и тщеславен, он был болезненно не тщеславен. Он был в таких размерах не тщеславен, что мы чувствовали в нем великую душу полководца, пребывающего в опале и брезгающего мелкими проявлениями почета и мелкими воспоминаниями и мечтами.

Ему ничего не нужно было, кроме того разве, что он иногда уезжал на дачу и проводил там время с живущими там стариками — родителями Ирины, но отдельно, конечно, от них. Ирина же терпеть не могла этой дачи и никогда вместе с Сережей туда не ездила.

Теперь я еще могу сказать, что он имел на нас, конечно, невероятное влияние. Я не могу сказать больше о себе, потому что я тогда не способна была себя анализировать, я была тогда, в те годы, просто бесформенной подушкой. Конечно, у меня тоже были свои сны и свои воспоминания детства, на которые никто никогда не покушался. Я не придавала им значения. Уже тогда, не ожидая никого, кто мог бы потом пренебречь этими моими ценностями, я отвергла их и больше к ним никогда не возвращалась. Вместо этого я была полна Сережей.

Мы все были люди, что называется, не творческие. Среди нас не было ни единого художника, или поэта, или актера. Мало того, среди нас не было и людей, блещущих какими-то домашними талантами. Мы никогда не приводили в дом к Сереже никого, кто так или иначе мог украсить наше общество хотя бы только присутствием в нем. Мы как-то инстинктивно чувствовали, что человек так называемый «творческий» — это всегда зависимый человек, не могущий жить без внимания. Мы никогда не обсуждали вопрос, может ли существовать искусство без зрительства, без второй стороны, без осматривания, выслушивания и суждения толпы. И никто из нас никогда не сожалел, что огромные силы Сережиной души оставались втуне, не примененными ни в какой сфере творчества. Я даже позволю себе сказать, что огромность Сережиной души поблекла бы и растаяла, если бы он вздумал заняться, скажем, писанием романа. Сережа не мог предстать перед кем-то обнаженным, беззащитным, судимым. Само показывание себя было бы для него нестерпимо.

Я даже могу сказать, что Сережа не жил с Ириной в том, общепринятом смысле этого слова. И в какой-то степени, я не могу точно сказать в какой, это тоже относилось к его взглядам на творчество, как это ни смешно звучит. В браке есть тоже нечто общепринято-бесстыдное, освященное будущим появлением детей.

Однажды мне позвонил на работу сосед Сережи, молодой человек, живший в той же квартире с женой и маленькой дочерью. Он сказал, задыхаясь от плача:

— У нас большое несчастье, вы слушаете?

Я сразу заплакала, потому что поняла, что у них умерла дочка, я всегда с ужасом думала об этом, я ее безумно любила, как-то животно; это был единственный ребенок в нашем кругу, и Сережа любил ее больше жизни и иногда ходил смотреть, как она спит, и просиживал около ее кроватки, когда она болела, целые дни и был готов сидеть и ночью.

— Вы слушаете? — сказал сосед. — Сережа наш повесился. Мы сейчас вернулись из морга, его принесли из лесу пастухи, там, на даче.

И тут я при всех, ясным солнечным утром, на работе, начала кататься по полу меж столов, в полном сознании того, что я не успела, не успела, не успела…

Это уже потом я стала ездить по его бывшим знакомым, нашла Надю и долго говорила с ней, а потом ездила к ней в больницу и хоронила ее через год. Я узнала о Сереже все, что можно только было узнать и чего никогда не знала и не узнала Ирина. И все равно мне этого мало, слишком мало. У меня все остается то чувство, которое я испытала на полу у себя на службе, — не успела, не успела, не успела…

Нюра Прекрасная

Такой красивой как эта Нюра в гробу, во-первых, она никогда не была при жизни — может быть, если представить себе выпускной бал и ее прежние шестнадцать лет, но печать трагедии на лице!

Люди смущенно толпились вокруг гроба, было чему смутиться — лежала совершенная спящая красавица, да еще печальная, юная, безнадежно больная, да что там, мертвая: во что не верилось.

Брови вразлет, нежный припухший (как от слез, ведь она умирала семь дней) рот, Господи!

Но и имелось нечто другое, от чего люди мялись: это все была работа оператора с мертвыми, оператора в том смысле, что он (вроде бы), увидев ее, сказал, присвистнув (мысленно, видимо, присвистнув), оставьте нас одних.

Материал был божественный, хотя, повторяю, семь дней пыток после операции, полная неподвижность, слезы, боль, все это Нюра вынесла и умерла, исхудав как ребенок.

Так что гример-оператор со своей гробовой косметикой, видимо, создал произведение искусства, запомнившееся всем на оставшуюся жизнь.

Намерение заказчиков было не смущать публику видом страшного после страданий личика молодой Нюры, а смутили другим: как такое отдавать сырой земле?

Земля была действительно сырая в тот день, но дождик, слава тебе, Господи, не шел, а то бы растаяло творение классика-гримера. Толпа взирала изумленно, смущенно, муж, совершенно потеряв голову, ополоумев, говорил что-то типа «вот лежит моя Нюра» и какую-то даже прощальную речь, что прощай, моя красавица, растерялся.

Мать Нюры выглядела просто раздавленной, никакой, полиняла в толпе, а статная, рослая была красавица тоже в свои пятьдесят лет, но истаяла, слезы растворили ее лицо, месиво было какое-то, а не лицо.

Муж с красным, она с известковым, серым, а Нюра в гробу нежно-загорелая, чтобы он провалился, этот оператор, с его ящиком красок. Толпа была смущена еще и потому, что все хорошо знали, какой темно-обугленной пришла Нюра к своему концу, вроде загорелая после отпуска (только приехали с мужем с юга), однако же именно как головешка, тревожные, горящие сухие глаза, сухой, спекшийся рот, тоска снедала эту молодую красавицу, тоска и печаль, ибо муж давно жил на стороне с подружкой, и уже был ребенок, а Нюра не смогла родить ребеночка и всюду ходила со своей собакой.

Кстати, после автокатастрофы, когда Нюру отвезли с развороченной спиной в больницу (удар пьяного водителя пришелся на заднее сиденье машины, где Нюра сидела с собакой, потом Нюра умерла, а песик, находившийся у нее на коленях под ее защитой, остался жив, и после похорон, во время поминок, его отнесли к соседям, он ничего не мог понять, искал и искал, видимо, сошел с ума. Его защитило бедное Нюрино тело).

Стало быть, Нюра ушла красавицей, которой она, возможно, никогда не видела себя, — спокойные брови вразлет, так называемые «ласточкины крылья», и горящие обидой черные глаза, навеки спрятанные под тяжелыми веками.

Все были еще смущены и потому, что тут явно прослеживался какой-то слишком уж простой, даже примитивный сюжет: ненужное, бросовое и лишнее, скандальное и плачущее погибло в муках, а спокойное, терпеливо ждущее с ребенком на руках, живет и скоро свадьба.

В этом смысле гробовой художник как бы показал миру, какое сокровище ушло, да что толку-то, думали все с досадой.

А некоторые (видимо) мялись оттого, что подозревали нехорошие дела, что судьба способствовала мечтам небрачной пары, хотя именно о таком ужасном развороте событий, о развороченной спине, они никогда не думали даже в самых страшных снах, которые, как известно, (страшные сны), являются именно мечтами, но вот вам пример: мечтали — получили, да еще вдесятеро больше.

Нет, нет, но да, да и еще раз да.

Слишком простой сюжет, слишком простой и ничего никому не давший, ничему не научивший, ибо никто, в мечтах разоряющийся на смерть ненужного человека, никто, повторим, ничему не научится, не содрогнется в ужасе над собой, жизнь идет вперед и вперед, и нет сомнений ни у кого, что мечты напрасны, мечтай сколько угодно.

Но ведь не напрасны эти мечты, в конце концов они так или иначе сбываются, как в случае с несчастной Нюрой, и Нюра не просто так умерла, по-видимому, раз ее печальный образ витает над разбежавшейся толпой, раскрашенное, обиженное лицо.

Смерть поэта

Полина попадалась на глаза многим молодым людям, почти никто из которых не придавал этому никакого значения. Вправду говоря, все это и для нее ничего уже не значило по сравнению с разочарованием совсем юных, еще ученических лет, когда некий школьный премьер, красавец с полным сознанием своего предназначения, бесспорное будущее светило, погибший затем на самой заре жизни, — когда он, после поцелуя в ярко освещенном музее, предательски порвал с Полиной и даже однажды, стремясь к чему-то непонятному, вызвал Полину на свидание в метро, а сам пришел с девушкой и сказал: «Вот моя жена». «И что?» — возразила Полина, тут же кинувшись прочь. Она потом всю жизнь думала над этим страшным поступком своего коварного друга, тем более что сам этот друг вскоре умер и, как говорится, унес эту тайну с собой в могилу. Он вообще склонен был все, не стесняясь, театрализовать, он совершенно серьезно читал свои стихи с бокалом шампанского в руке и, казалось, только и мечтал, как бы добавить ко всем этим аксессуарам еще и розу. Однако в тот момент, когда он имел возможность читать свои стихи с шампанским в руке, роз ему не было.

Сцену со свиданием можно было бы отнести к разряду тех театрализованных событий, которыми он обставлял свою жизнь, а вовсе не относить за счет желания увидеть Полину и что-то доказать ей или просто увидеть ее и унизить самым дьявольским образом. Полина все это вынесла и только затем, много лет искала черты своего уже погибшего друга в окружающих — там бледный лоб, там тонкие, надменные губы и все эти движения, чрезвычайно актерские, но именно такие, какие должны были быть у презирающей всех души. Полина знала, что ее школьный друг так и не смог совместить свою натуральную, неподдельную артистическую возвышенность с теми условиями, в которые ставила его жизнь. Здесь надо оговориться, что друг Полины самым подлинным образом был возвышен над другими, что он настолько презирал окружение, что не стеснялся громогласно говорить о себе, о своих успехах, причем часто выдавал желаемое за действительное. В особенности большое хождение среди всех имело его сообщение о сценарии, который он написал, и о десяти тысячах. Он-то по реальному положению вещей был тварью дрожащей, мелким студентиком в те времена, когда картинно читал стихи с шампанским или своим высоким голосом толковал о десяти тысячах за сценарий, не обращая внимания на скопление народа вокруг. Была видна в нем неземная жажда славы, святое упоение, экстаз, когда он, где-то в студенческой аудитории, на вечере доморощенных поэтов, читал свои стихи чеканным тенором, возвышаясь чуть ли не под самый потолок. Он позволял себе скупые жесты, был бледен и все читал какие-то жалкие сонеты, которые производили дикое, смешное впечатление, так как казались живьем списанными откуда-то, хотя знатоки потом говорили, что таких именно стихов не было и что впечатление плагиата обманчиво.

Он, как это было видно, совершенно не старался быть на кого-либо непохожим, он словно заново начинал собою всю литературу и начинал, по странному стечению обстоятельств, именно с периода сонетов о розах и неизвестных дамах.

На этом студенческом вечере поэзии в крошечной аудитории этого друга Полины слушали с неловкостью и награждали его аплодисментами, как стараются утешить, поддакивая, легкоранимое или больное создание — но ведь именно этот Андрей, друг Полины, выглядел отнюдь не жалким и больным, он выглядел титаном и провозвестником в этой нищенски одетой аудитории первого курса.

Вместе с тем многие считали, что Андрей лгун, что он все врет и представляет в ложном свете, в том числе и историю со сценарием и баснословными десятью тысячами. И тому вскоре сыскалось подтверждение, правда, с необычной стороны. Андрея затеяли судить за то, что он мошеннически получал стипендию, даваемую обычно бедным студентам, в то время как у отца Андрея был хороший заработок. Отец, со своей стороны, представил сведения, что снабжал Андрея карманными деньгами; а лица, ответственные за распределение стипендий, сообщили, что Андрей расписал своего отца как не живущего с семьей и не дающего денег на пропитание, не говоря уже ни о чем другом. Отец Андрея решил не оставлять так этой лжи, задевавшей его честь как отца семьи, а Андрея за ложь в целях получения денег, за клевету на родного отца исключили с того же первого курса, и перед исключением на собрании Андрея вызвали на трибуну, и сам он, артистически бледный и спокойный, признался во лжи. На этом собрании еще не говорили о другом грехе Андрея, о девушке Лиде, которую он громогласно и предательски стал называть своей женой раньше времени, а затем оставил ее в полном небрежении в самом начале беременности. Никаких явных последствий в этой истории не было, однако все всё знали, и Андрея исключили и за это второе предательство.

Андрей был извергнут из той среды, которая должна была его поднять на руки и нести как воплощение поэзии. Трудно сказать, что пережил этот юный лжец, в семнадцать лет предавший родного отца и в семнадцать же лет разоблаченный и выкинутый за порог. Говорят, что он несколько раз что-то бессильно грозился доказать всем, однако через несколько лет ему пришлось умереть.

Полина же благополучно живет, почти не старясь, и только все ищет разрозненные черты Андрея в разных лицах и все вспоминает тот ярко освещенный музей, в котором Андрей в первый раз дерзко поцеловал ее на самой середине зала, на глазах у всех, именно на глазах у всех.

Мильгром

Молодая девушка в первый раз в жизни сама шьет себе платье, куплено три метра дешевого, по рублю с чем-то метр, но удивительно красивого штапеля, черного с пестрыми кружочками, как какой-то ночной карнавал.

Девушка эта бедная студентка, это раз. Второе, что она только что вылупилась из школьной скорлупы в прямом смысле слова: на развалинах старого коричневого форменного платья сделана юбка, получилось коряво, криво и косо, но платью конец.

И не для весны такая юбка, на дворе стоит май тысяча девятьсот лохматого года, жаркая весна и нечего надеть.

Третье, что студенточка, пыхтя над страницей «Шьем сами» из женского журнала (объем груди, какая-то половина переда и т. д.), попыталась скроить себе платье и потерпела полный крах.



Поделиться книгой:

На главную
Назад