— Ну, что, доктор? Безнадежно? — спросил он глухо.
— Случай серьезный, — ответил профессор Варнье, — но не безнадежный. Конечно, вы ошибаетесь, думая, что насекомое заполнило ваш мозг: когда болит зуб, всегда кажется, что он длиннее других… Бестия, несомненно, увеличилась в объеме за эти два дня, но с ней еще можно справиться. Вы хорошо сделали, что обратились ко мне.
Жорж Дюко пил слова профессора, как нектар. Наконец-то нашелся человек, который его понимает! Чувство удовлетворения, вызванное этим сознанием, было так сильно, что на время оно поглотило и страх, и ощущение боли.
— А что же нужно делать, доктор? — спросил он.
— Средство одно: трепанация черепа. О, не пугайтесь, теперь это очень распространенная операция, мне приходится проделывать ее иногда два-три раза в день. Я извлеку из вашей черепной коробки насекомое, и вы сразу выздоровеете.
Жорж растерянно посмотрел на доктора.
Это же растерянное выражение он сохранил и позже, лежа на операционном столе, когда ассистент профессора накладывал на нею анестезирующую маску. Потом перед глазами его пошли синие и желтые круги, в ушах раздался томительно-приятный звон, тысяченогое насекомое прыгнуло ему на нос и замахало усиками, доктор в белом халате, странно выгибаясь, рос в вышину, пока не достиг головой потолка… Синие круги завертелись еще быстрее, насекомое металось взад и вперед, а доктор, нагнувшись с потолка, каркнул: «Мы вас вылечим!». Мотом мягкая, влажная тьма заволокла сознание Жоржа.
Очнулся он на санаторной кровати. Над ним склонилось внимательное лицо профессора. Жорж хотел спросить его, что случилось, почему он лежит на постели, отчего так бессильно вытянулось перед ним его собственное тело — но у него вырвался только стон.
— Тссс… — промолвил профессор, прикладывая палец к губам. — Вам еще нельзя говорить. Если вы будете паинькой, я покажу вам бестию. Все сошло благополучно.
И он поднес к самим глазам Жоржа Дюко блюдечко, на дне которого барахталось насекомое с усиками и множеством маленьких ножек. Жорж блаженно улыбнулся, повернулся лицом к стене и мгновенно заснул.
Никогда еще жизнь не казалась Жоржу Дюко такой прекрасной, как по выходе из клиники профессора Варнье. Только легкое чувство усталости во всем теле да небольшой шрам над виском напоминали ему о прошедшем кошмаре; боли в голове исчезли бесследно. Жорж написал родителям длинное письмо с описанием происшедших событий. Насекомое же он сохранил в спирту, в специально заказанном граненом флакончике, и охотно показывал его знакомым, как вещественное доказательство редкостного случая, стрясшегося над ним.
Месяцев через восемь после описанных событий Жоржу Дюко довелось присутствовать на традиционном обеде бургундского землячества в Париже. Рядом с ним сидели два студента, забавлявшие своих дам рассказами из веселой жизни Латинского квартала. Жорж не вслушивался в их разговор, но произнесенное одним из них имя профессора Варнье привлекло его внимание.
— Один из моих коллег, — рассказывал студент, — состоит ассистентом у знаменитого хирурга Варнье. Он передавал мне однажды о следующем случае, свидетельствующем о силе внушения. К Варнье пришел как-то больной, жаловавшийся на невыносимые боли в голове и рассказывавший, что ему в нос забралось какое то насекомое, доползшее до мозга и разгрызавшее его…
— Ужасно! — разахались дамы.
— Варнье понял, что у пациента сильная нервная мигрень, усугубляемая самовнушением, и что никакие уговоры и убеждения тут не помогут. Он принял рассказ больного всерьез, посоветовал сделать трепанацию черепа, усыпил его на операционном столе, произвел небольшой надрез на коже головы, чтобы оставить шрам, и велел отнести пациента на койку. Когда он очнулся, Варнье показал ему насекомое, которое он с большим трудом отыскал по описанию, данному ему больным: это была небольшая мокрица, которая водится на садовых цветах. Несколько дней спустя пациент выписался из клиники: он был совершенно здоров.
— Изумительно! — восхищались дамы.
Жорж возвратился домой, не досидев до конца обеда. Голова его шумела, как паровой котел. В висках мучительно бились жилки. Он повалился в кровать, как был, в смокинге и, сжав голову обеими руками, застонал от боли, ярости и обиды.
— Значит, доктор обманул меня! Он испугался ответственной операции, не решился сделать последнюю попытку спасти меня! Он предпочел организовать гнусную комедию!
Теперь Жорж понимал, почему у него время от времени появлялось какое-то чувство тяжести в голове, почему иногда ночью так мучительно ныли виски. Насекомое не умерло, оно было только оглушено хлороформом… Оно притаилось, но ждет лишь случая, чтобы с прежним упорством приняться за свою разрушительную работу. Но этому не бывать! Если врач трусливо отказался от выполнения своего долга, то он сам расправится с мерзкой бестией! Вот она снова начала шевелиться… расправляет свои омерзительные кольца… перебирает ножками… скорее!
Жорж встал с постели, ощупью добрался до туалетного стола, вынул бритву, раскрыл ее и, хорошо нацелившись, провел по лбу, нажимая от одного виска к другому, ровную черту, из которой хлынула на лицо кровь…
Консьержка, пришедшая утром убирать комнату, нашла труп Жоржа Дюко в луже застывшей крови.
— И кто бы мог подумать! — докладывала она полицейскому комиссару, производившему первое следствие. — Такой спокойный молодой человек! И отчего это он покончил с собой, да еще таким ужасным способом — ума не приложу!
[Без подписи]
ЖЕНЩИНА-ЗМЕЯ
— Но где же синьора Франциска до Солио? Скажи пожалуйста, Раймонд? Женишься ли ты на этой красавице?
Раймонд и я встретились в Лондоне в доме одного нашего общего приятеля после поездки в Болонью несколько месяцев тому назад. Это было очень приятное путешествие. Раймонд, его мать, три сестры, я, и две американки, с которыми мы познакомились в отеле «Сан-Марко», — все мы сдружились и путешествовали вместе.
Американка-мать была красивая и величавая, как статуя, женщина. Серьезность с оттенком печаля сказывалась в тоне ее мелодичного, низкого голоса и во взгляде больших, дивных глаз. Дочь — красавица, походившая на креолку, юное, светлое, нарядное, заразительное, веселое создание.
Ее прелестное, словно изваянное личико никогда не теряло своего ясного спокойствия; ни жаркая погода, ни различные увеселения не влияли на ее характер, не производили ни малейшей перемены в ее изящной безукоризненной манере держать себя.
Лицо ее… описать его невозможно. Оно было прекрасно, но сказать, широкие ли у нее брови или узкие, короткий или длинный нос, тонкие или полные губы — это значило — не сказать ровно ничего. Главная прелесть этого лица заключалась в особенности его очертаний. Глаза, небольшие коричневатые глаза со странным золотистым отблеском и обаятельным взглядом, казались совсем желтыми в лучах солнца. Поэтому я дал ей название «золотоглазой девицы». Нужно было видеть ее, испытать на себе обаяние ее присутствия, все очарование этого существа, чтобы понять, какое неотразимое впечатление производила она на всех, кто видел ее.
Весьма понятно, что, увидав Раймонда Керра в Лондоне, я сейчас же справился о «золотоглазой красавице».
Ни для кого не было секретом, что Раймонд Керр намеревался предложить руку и сердце прекрасной креолке.
Лицо Раймонда вдруг побледнело и исказилось. Он тяжело вздохнул, а я опустил глаза, проклиная свой болтливый язык.
«Вероятно, она умерла!» — подумал я.
— Старый друг мой, — произнес он дрогнувшим голосом, — я рад, что ты спросил об этом, хотя мне тяжело вспоминать. Мне будет легче, если я скажу тебе все. Пойдем ко мне домой, и я открою тебе всю ужасную истину!
Я молча последовал за ним, и мы шли, не говоря ни слова, до его дома в эту ясную октябрьскую ночь…
Раймонд поставил около меня ящик с сигарами, предложил мне вина, но я заметил, что сам он набил себе трубку черным табаком и залпом выпил стакан вина, словно желая избавиться от неприятного вкуса во рту.
— Ты, конечно, знаешь, что я страстно любил Франциску, — начал он, — и в тот день, когда ты уехал от нас, решил сделать ей предложение. Случай благоприятствовал мне. В Болонье открылась ярмарка, и предполагалось празднество в одной из окрестных деревень. Мы все посетили ярмарку, но остальные спутники намеревались отправиться на праздник. Франциска, к моему удивлению, предпочла остаться дома, и я решил извиниться и ускользнуть к ней. Скоро я нашел удобный случай отделаться от общества, заявив, что солнце и ярмарочная суета причиняют мне сильную головную боль.
Был тихий лунный вечер. Я незаметно пробрался в дом и спрятался за занавесью в одной из ниш, надеясь подкараулить Франциску на лестнице.
Устав ожидать ее, я хотел уже крикнуть: «Есть ли кто- нибудь дома?» — как вдруг какой-то странный шорох в соседнем зале заставил меня молчать. Это был такой звук, точно что-то медленно ползло по полу.
«Вор!» — мелькнуло в моем мозгу, и я сидел тихо в своем углу, раздумывая о том, что борьба с негодяем помешает мне переговорить с любимой женщиной. Серебристый свет месяца слабо освещал комнату, но в тени занавеса меня было трудно заметить. Наконец, дверь тихо открылась, как будто ее дернули снизу, и в комнате появилась Франциска. Но как? В каком виде?
Окутанная с головы до ног волнами своих роскошных полос, она ползла или, скорее, скорее извивалась какими- то змеевидными движениями по полу, высоко подняв голову. Вся ее нежная грациозная фигура ясно вырисовывалась на полу.
Я подумал, что меня поразил солнечный удар и что разгоряченный мозг рисует мне ужасное видение, я хотел крикнуть, но язык мой не шевелился, и я не мог издать ни малейшего звука.
Совсем ошеломленный, в какой-то агонии, сидел я в углу и смотрел, как прелестная девушка ползала по комнате с выражением какого-то исступленного наслаждения на лице, которое напомнило мне старинные легенды о тифонах.
Рассудок мой окончательно помутился, когда она подползла близко ко мне. Я убил бы ее, наверное, или превратился бы в совершенного идиота!
К счастью, припадок ее, вероятно, закончился и, пролежав ничком некоторое время на полу, она устало потащилась назад, и я слышал, как она ползком спускалась по ступеням лестницы.
Я выскочил из угла и, как сумасшедший, выбежал на свежий воздух и бросился по дороге в деревню. Голова моя шла кругом.
Я постарался овладеть собой, когда встретил слуг, торопившихся домой раньше остального общества.
За ужином я увидел Франциску, великолепно одетую, спокойную, и только на мой взгляд она казалась совсем другой. В ней сказывалась некоторая томность, в глазах не было блеска и игры.
Что-то вроде ужаса и отвращения к ней зашевелилось во мне.
Я дурно спал эту ночь, конечно. Мне припомнились все старинные легенды о женщинах-змеях, начиная с первой жены Адама до прекрасной Мелузины, женившей на себе моего тезку, Раймонда Лузиньяна.
Несомненно, в этих старых легендах кроется некоторая доля правды. Я, собственными глазами, видел старинный припадок орфидианизма — этого отвратительного возвращения к праотеческому типу, которое ясно подтверждает теорию эволюции. Я был измучен, поражен, разбит и только наступление утра принесло с собой некоторое успокоение. Я начал мыслить спокойнее и логичнее.
Бедная девушка достойна всякого сожаления. Могла ли моя любовь успокоить ее и окончательно излечить от странных припадков, или это был природный инстинкт, который сказывался в ней время от времени, через правильные промежутки? Все эти мысли мучили меня, пока я одевался. Наконец, я решил поговорить с матерью, самым деликатным образом коснувшись щекотливой темы.
Я нашел ее в саду и предложил ей вопрос: замечала ли она наклонности Франциски к труднейшим гимнастическим упражнениям?
Лицо матери моментально утратило присущую ему важность и серьезность. Ужас и страх исказили ее прекрасные черты.
— Вы что-нибудь видели? Я знаю, что вы видели. Увы! Вы не обманете меня, милостивый государь. Мое бедное, несчастное дитя! Увы!
Она тихо зарыдала.
— Успокойтесь, дорогая леди, — сказал я, — вероятно, эта особенность вашей дочери не поддается медицинскому лечению?
— Не знаю, боюсь, что да. Я страшно боялась, когда вы покинули нас вечером, ссылаясь на головную боль, потому что видела восторженный взгляд дочери, устремленный на клоуна, который кривлялся и извивался там, на ярмарке, днем. Я чувствовала, что это зрелище разбудило в ней дремавший инстинкт и вызовет новый припадок. Хотя, правду сказать, я еще надеялась, что ваше возвращение домой могло остановить и отвлечь ее. Эта ужасная болезнь разбила сердце ее отца и отравляла мою жизнь, когда Франциска была еще ребенком. Доктора уверяли меня, что все это пройдет, когда она сформируется.
Сердце мое теперь окончательно разбито. Кто будет любить и беречь ее, когда меня не станет?
Мистер Керр, во имя Господа, прошу вас, оставьте нас, уезжайте! Я вижу по вашим глазам, что ваше доброе сердце борется со страхом и отвращением к ней. Дочь моя обречена нести родовое проклятие, унаследованное ею не знаю от кого. Забудьте нас, прощайте навсегда!
Все это истинная правда, друг мой, старый приятель! Мать Франциски умерла три месяца тому назад и Франциска…
Да поможет Господь несчастной девушке! Я никогда не видел больше ее!
А. Ганс
МАСКА УЖАСА
Его в насмешку звали «человек маски». В тридцать лет Эрмон был похож на Паганини. Бледное, исхудавшее лицо, безумный взор, вечно подстерегавший выражение страдания на лицах других, мрачное расположение духа, подлинный талант — все это отдалило от него школьных товарищей и профессиональных друзей.
Только жена его Люсиль и маленький сынишка Пьер удерживали его в жизни, когда он, с непонятным упорством, в течение десяти лет пытался осуществить свою мечту: вылепить маску ужаса во всем его страшном величии. Но кучи гипсовых обломков росли и над ним только смеялись. Он по-прежнему оставался бедняком, а разум его мутился с каждым днем все больше и больше.
Насмешки приводили его в бешенство. Благодаря болезненно острой наблюдательности, предшествующей безумию, ему всюду мерещилась модель. Встречал ли он на улице прохожего со складкой страдания в углу рта, он тотчас же бежал к себе и пытался закрепить это выражение в глине. В настоящую минуту он с ожесточением стремился соединить в одной маске все те выражения ужаса и страдания, что отдельными чертами запечатлены были в его слепках.
Наступил канун последнего дня, когда он решил отправить свою скульптуру на выставку. Два месяца тому назад, в припадке своего начинающегося безумия, он предпринял последнюю мучительную попытку: воплотить в глине выражение собственного лица, искаженного страданием. Доктор предписал ему полный отдых и в это то время он, несколько успокоившийся, более твердыми руками сотворил свое чудо.
Накануне отправления маски на выставку, он решил зайти к одному модному скульптору, посредственному таланту, но имевшему у публики большой успех.
— Опять все то же! — воскликнул скульптор, увидев маску Эрмона. — Чтобы заслужить любовь публики, в скульптуре не надо выходить из области голого тела… Что такое маска ужаса? К тому же, она производит вовсе не такое сильное впечатление, чтобы можно было бы не замечать недостатков в работе. Например, взгляните на эту странную, искусственную линию…
Но Эрмон уже ничего не слышал. Глаза его расширились, и он задумался… Перед ним мелькнуло его отражение в зеркале, выражение муки, что он старался воплотить в глине. Десять лет неустанной, упорной борьбы… И никто теперь не поможет ему облегчить тяжесть его мучений… Если бы его поняли, он мог бы отдохнуть, успокоиться, дать передышку своему усталому мозгу… Но нет, все кончено, он потонет в неизвестности и забвении.
Он вернулся домой и, в припадке отчаяния, бросил свой бюст к ногам жены и сына. Маленький Пьер так и подскочил от испуга. Выражение
— Испугайся опять! Испугайся опять! — кричал он сыну. Но глаза безумца напрасно искали теперь ту же трагическую красоту, так поразившую его в лице сына за минуту перед тем. Ни угрозы, ни насилие не могли заставить ребенка восстановить мелькнувшее на один лишь момент выражение лица.
Тем не менее, Эрмон лихорадочно принялся за работу, чтобы быть готовым к утру следующего дня. Люсиль, заметив возрастающую лихорадку мужа, вырвала ребенка из его рук и уложила его в постель. Мальчик был сильно потрясен. Люсиль, вся в слезах, провела большую часть ночи у его постели и, когда он успокоился, перешла в соседнюю комнату, чтобы прилечь.
Муж уснул раньше, но лицо его по-прежнему подергивалось, точно он томился болезненными видениями.
Среди ночи Эрмон вдруг проснулся и почувствовал какую-то необычайную легкость во всем теле. Картины бреда, мелькавшие в больном мозгу, видимо, приводили его в восторг, и он принялся тихо и беззвучно смеяться. Потом он встал и осторожно нащупал дверь в комнату сына; ему показалось, что она отворилась сама собой. Слепки головы его сына, казалось ему, обступили его и сжимали его виски.
— Тише… тише… Я иду… работа меня ждет…
Сумасшедший отдавал себе ясный отчет в своих желаниях. И, с определенным уже планом, тихо вошел в комнату Пьера…
Спокойно и тщательно стал осматривать засохшую глину. Потом вынул ребенка из постели и, стараясь успокоить его поцелуями, перенес в мастерскую и усадил на возвышение для моделей. Затем он начал обкладывать глиной ноги Пьера. Сначала до щиколоток, потом и до колен. Ребенок, смеясь, тщетно старался освободить свои ноги… Но безумный не останавливался и продолжал свою страшную работу; он дошел уже до пояса…
— Папочка, мне тесно… Зачем ты это делаешь?..
Глина дошла до груди, и мальчику стало страшно. Лицо ребенка так ясно выражало это, что сумасшедший удвоил энергию.
— Я задыхаюсь… я не могу больше двинуть рукой… что скажет мама?! Мне тесно… Мама!.. Мама!.. Мама!..
Глина дошла до горла. Лицо маленького мученика посинело и страшно исказилось. Он хотел закричать, но звук замер в сдавленном горле… На губах показалась пена. Мальчик был мертв… Перед этой застывшей маской неподдельного ужаса Эрмон на мгновение остановился в созерцании и потом лихорадочно принялся за работу… Ему показалось, что с улицы его кто-то зовет. Он отворил окно, и среди ночной тишины раздался его безумный смех.
— Ха!.. ха!.. Все страшилища бегут ко мне, чтобы полюбоваться на мое творение!.. Целые толпы чудовищ!.. Милости прошу, смотрите!.. Ха… ха!.. Здравствуй, Квазимодо!.. Полифем!.. Терсит… Калибан… Входите, входите все!.. Видите, я вас победил!..
Вдруг он услышал за спиной какой-то шорох. В порыве непобедимого страха, он спешно стал покрывать глиной все лицо мертвого ребенка. У него не хватило глины, и он побежал, чтобы достать новую…
Бледная, со спутанными волосами, растерянная, стояла на пороге Люсиль и повторила несколько раз:
— Мой сын… Где мое дитя?..
— Тише… он здесь…
И сумасшедший указал на глиняную глыбу.
— Ты болен, у тебя лихорадка. Ты говоришь, что Пьер здесь… Где?..
— Здесь, говорю тебе, здесь, — сказал он опять, с безумным смехом указывая на глину.
Люсиль в смертельной тревоге стала осматривать углы мастерской, разрывая слепки. Он приложил палец к губам и тихо произнес:
— Разве ты не понимаешь? Подожди, я тебе покажу.
И он снял кусок глины с верхушки глыбы. Несчастная мать, едва держась на ногах, увидела лоб, широко открытые, полные мертвого ужаса глаза, судорожно искривленные губы… И, как бы не веря своим глазам, она бессознательно все повторяла:
— Где мое дитя?… Мое дитя?..
Вдруг истина пронзила ее, как молния. Она бросилась к трупу и стала ногтями отрывать глину, воя, как раненый зверь.