Пропадать, так с музой
— Здесь дует... из туалета, — робко пролепетал я.
— Сиди и моли бога, чтобы я тебя не выкинул вообще! — рявкнул Леха. Он был уже во всей своей силе и красе, в черной форменной шинели и фуражке, с гербами и позументами. Хозяин! Проводник! Если бы не дикая головная боль, я бы, наверное, был ему страшно благодарен за то, что он не бросил меня в Москве, никому не нужного, “без рубля и без ветрил”, а сжалился, поднял и теперь везет домой — правда, в почти пустом вагоне усадив меня на крайнее, наихудшее место... Но должен ведь он хотя бы покуражиться! Это понятно.
Я, стесняясь сам себя и даже чуть ли не извиняясь, робко пошарил по карманам, надеясь найти хотя бы расческу и слегка причесаться, — ничего! Во всех карманах, включая нагрудные, — лишь залежи песка, не золотого и не сахарного, а самого обыкновенного. Неясно, где я набрал его в таком количестве в зимней Москве. Но во вчерашней моей московской жизни было много загадочного. Песок — не главное!
Народу в вагоне так и не прибавилось, он был так же пуст и темен (раз нет народу, свет можно не зажигать) и — гулок. Было явственно слышно, как Леха брякал и звякал в том конце коридора какими-то дверками и конфорками. Впрочем — теплей пока не становилось.
Ну что ж — это тот ад на колесах, какого я, видимо, и заслуживаю! Была у меня в жизни последняя надежда — Леха, но и тот теперь отвергает меня!
Подружились мы с ним на сценарном факультете Института кинематографии в Москве, где в течение пяти лет оба блистали. Доблистались! Я обхватил в отчаянии башку. Леха-то теперь хоть проводник, с гигантскими связями — а я кто? Отщепенец! Отщепенец от всего!
Уж и не помню, чем я блистал в институте — кажется, какими-то немыми и звуковыми этюдами, но чем блистал Леха — точно помню. Такого и не забудешь! Дружбой со знаменитостями. Это даже было больше, чем дружба! Не подумайте ничего плохого. Пьянство. Он то и дело уходил в запой то с одной знаменитостью, то с другой.
Появляясь в институте — в таком виде, словно его только что выкопали из земли, — он сообщал:
— Тут с Валькой Ежовым, дважды лауреатом Ленинской премии, дико зóпили. Канны обмывали!
Или:
— С Тарковским вчера нажрались — еле его доволок!
Авторитет Лехи был незыблем — даже преподаватели боялись его: как можно поставить двойку или даже тройку тому, кто накануне пил с самим Тарковским?
Правда, этих знаменитостей в пьяном виде — и тем более с Лехой в компании — никто не встречал, но не было и доказательств обратного: трезвыми знаменитостей этих в те дни, когда Леха с ними пил, никто не видел тоже. Так что замечательные его похождения не опровергались. Скорей — подтверждались. Однажды в тесном институтском коридоре мы столкнулись с аккуратным, миниатюрным, грациозным, подтянутым, сосредоточенным Тарковским — и тот, увидев Леху, метнулся в сторону.
— Допился уже! Черти мерещатся! — добродушно заметил Леха.
В общем, не было в те годы гения, которого бы он отечески не опекал: откуда-то вытаскивал, куда-то потом волок, похмелял и наставлял. Учиться ему, ясное дело, было некогда — держался на авторитете.
Был у него и еще один талант, правда, прямого отношения к карьере уже не имеющий. Женщины! Это да. Тут подтверждения, к сожалению, были.
Я жил в Москве у своего брата, Леха был москвич коренной, и это чувствовалось: размах! Хватка! Порой, особенно перед сессией, мы собирались все в общежитии — пораскинуть мозгами. Помню, как я был потрясен, когда впервые увидел Леху еще и в новом качестве. Мы грустно корпели над учебником, и вдруг — радостное оживление!
— Леха!
— Где?
Все кинулись к окнам. На пустыре перед общежитием остановилось такси, и галантный Леха помогал вылезти из машины красивой, холеной даме — такие в Москве не переводились никогда, даже в самые мрачные исторические эпохи.
Дама оживленно озиралась, поправляла прическу, расправляла чуть смявшуюся норку. Леха явно наобещал ей какую-то феерическую кинематографическую жизнь: закрытые просмотры, пьяные знаменитости... Сейчас начнется! Но пока что перед нею простирался пустырь с облупленной трехэтажкой. Разочарование, однако, не успевало поселиться в ее душе — Леха такого не допускал.
— Сейчас в трубу будет запихивать, — произнес кто-то.
В трубу? На пустыре перед институтом давно уже валялись широченные трубы, но в дело пока не шли. Зато у Лехи шли. Он делал легкую подсечку — и вот уже только их ноги торчали из трубы! И вот уже и ноги скрывались!
— Ни одна еще не ушла! — констатировалось с завистью.
— Но хоть сюда-то он ее приведет? — спрашивал я с надеждой.
— Ни разу еще не приводил! Вон, видишь, такси не уезжает!
И эти экскурсии в волшебный мир кино происходили ежедневно!
Естественно — Леха был нашим лидером. Все жадно тянулись к нему и после окончания института, когда вдруг резко выяснилось, что наши, хоть синие, хоть красные, дипломы никому не нужны. В волшебный мир кино даже через трубу не пролезешь.
Правда, к тому времени и Леха разочаровался в кино, называл его “забавой толстых”. Вместо него он так же страстно предался литературе, утверждая, что только в ней — правда!
— Вчера с Юркой Казаковым нажрались в дупель! — горестно сообщал Леха. — Совсем уже Юрка... удара не держит!
Эти сведения я воспринимал с гораздо большим волнением, чем предыдущие. Так как кинематографистом, честно говоря, я стать вовсе и не стремился, просто надо было провести где-то время, вернее — безвременье, наступившее вдруг после бурной радости шестидесятых. Казалось, что все уже в порядке, что мы все вместе и победили — Бродский, Голявкин, Битов, Довлатов, Горбовский, Уфлянд... мы все! Даже официанты любили нас, приветствовали и давали в долг — и ничего вдруг не вышло, все рассосалось. Центр Петербурга, где мы жили и бушевали, вдруг опустел. И я подался в кинематографию, надеясь, что все устроится, жизнь в наш город вернется и радостно вернусь в нее я. Но оказался на пустыре, куда нас переселили из центра, с ненужным никому дипломом Института кинематографии, здесь, на болоте, где и Пушкина вряд ли знали!
Одни были теперь в Америке, другие — в Москве, а я, самый неудачливый, — в дырявом многоэтажном доме за чертой города. Всё? Рассказы складывал в ящик, и единственной звездой, которая мне светила в те годы, был Леха.
Он теперь работал проводником — как, впрочем, и до учебы в институте. Зато у него хотя бы были деньги. И потом — самое главное для меня — он был моей последней надеждой. А что проводник? Как он говорил: “И Лермонтов носил форму!”
Мало кто помнит теперь эти тусклые, тягучие годы. Пустые магазины с пирамидами банок морской капусты, мрачная бедно одетая толпа... Безнадега! Мало кто помнит это теперь — и правильно: не надо это вспоминать, портить настроение!
В моей башне на краю болота Леха появлялся обычно очень рано, когда свет лишь чуть-чуть брезжил в тумане. Звонок дребезжал длинно и требовательно, разбивая долгую тревожную тишину. Ясное дело, я давно уже не спал, ожидая гостя. Леха неторопливо вешал шинель, снимал форменные бутсы, уходил молча в ванную и долго там плескался и харкал. Я, волнуясь и трепеща, заваривал чай, накрывал завтрак. Леха выходил в кухню, вольготно разваливался на диванчике, молча пил чай, кружку за кружкой, без всякого выражения жевал бутерброды с драгоценной “докторской”.
Где-нибудь после пятой-шестой кружки Леха блаженно откидывался, позволял себе расстегнуть форменный китель. Он знал, чего я жду, но вместо этого садистски долго рассказывал о хаосе на железной дороге. Умел Леха вынуть душу — этого у него не отнять! Наконец он вскользь задевал струну:
— На той неделе с Аксеновым нажрались — еле доволок его!
Кого он только не волок за последние годы! На него вся надежда! Знаменитый Аксенов — одного его слова достаточно, чтобы мне...
— А чего нажрались-то? — равнодушно зевая, спрашивал я.
Может быть, обсуждали мой рассказик и увлеклись?! Уж сколько моих рассказов я переправил с благожелательным Лехой в Москву... “Ну... этот у тебя чуть покрепче. Но жизни не знаешь! Ладно уж — Ваське покажу... Он тоже жизни не знает. Может, понравится?”
— Ну?!
— Да так, — лениво говорил Леха. — Калькутту зарубили ему — вот он и зóпил!
Я вздыхал. Мне бы “зарубили Калькутту” — я был бы, наверное, счастлив, прыгал до потолка!
Да, Леха был большим мастером творческого садизма!
В следующий раз я принимал его почти равнодушно, зная, что никакому гению он меня не покажет. И вдруг Леха лениво сообщал:
— Аксенову твой рассказик понравился — носится с ним по всей Москве!
Но по всей-то, наверное, и не надо? Одной редакции достаточно!
— Твардовскому отдал... Тот наверняка зарубит.
Зачем же тогда ему?
— Мрачен сейчас Трифоныч — в ЦК трепали его!
— Ну что же... спасибо.
Я снова сникал.
— Извини! — Я в отчаянии уходил в туалет и долго сидел там, закрывшись. Нет, жизнь безжалостна и никогда не полюбит меня, тем более в этом халтурном доме на болоте, где даже унитаз раскачивается!
Когда я возвращался на кухню, Леха уже гордо спал на кухонном диванчике; я накрывал его пледом и уходил. В ту пору мне еще не приходило в голову, что я еду на поезде, несущем меня совсем не туда, и мой друг Леха на самом деле... Нет!
Я уходил в мой маленький кабинетик и, закрывшись там, предавался уже отчаянию на полную катушку, во всяком случае, на то время, пока не проснутся жена и дочка и надо будет выглядеть бодрым.
Я снова перечитывал мои рассказы, начиная с первого.
На одной железнодорожной станции жил человек по фамилии Лейкин. Работал грузчиком. Привозили железо — он грузил железо, увозили муку — он грузил муку. Однажды он даже грузил бешеных собак, нужных для каких-то опытов.
Как-то в выходной он шел по улице. На первом этаже дома окно было распахнуто, и он увидел там черную доску с написанными на ней формулами. Он понял вдруг, что знает, как писать дальше. Он вошел, взял мел и стал писать. В аудиторию вернулся профессор, который как раз не знал, что писать дальше.
— Кто вы? — закричал профессор.
— Я Лейкин, — отвечал тот. — Грузчик на железнодорожной станции.
— Но ведь до конца эта формула не известна никому! — вскричал профессор.
— Извините, я этого не знал, — сказал Лейкин и остановился.
Профессор побежал на кафедру за коллегами, и когда они вошли, Лейкина уже не было, а малограмотная уборщица стирала с доски мокрой тряпкой.
— Что вы наделали!
— А чаво?..
Через неделю профессор нашел Лейкина на железнодорожной станции, где тот грузил уголь.
— ...Но это же очень просто! — сказал Лейкин, взял уголь, подошел к вагону и стал писать.
— Зачем вы пишете на вагоне? Он же скоро уедет! — сказал профессор.
— А я так всегда, — сказал Лейкин. — Упала доска с дома — пишу на доске. Колесо прикатилось — пишу на колесе. А недавно — смотрю, села галка. Я подкрался к ней с мелом и быстро, пока она не улетела, доказал на ней теорему Дуду.
— Дуду! — застонал профессор. — Человечество над ней бьется уже двести лет!
Лейкин развел руками.
— Знаете, — сказал профессор. — Лучше вам нигде не показываться. Вы опередили свой век!
— Да, — сказал Лейкин. — Пожалуй, я его опередил.
И они расстались. Лейкин пошел к себе грузить уголь, а профессор — к себе домой. Он вошел в кухню.
— Эх! — воскликнул профессор, потирая руки, пытаясь взбодриться. — Хорошо холодным вечером чайку с лимончиком!
Но лимона не оказалось. И чаю — тоже. И вечер был теплый.
Пока все спали, я перелистывал странички. Ну и что? Кому, трезвому или пьяному, понравится это? Разве что самому Лейкину, которого не существует. Может, Леха, при его могучих связях, куда-то втолкнет?
Я шел на кухню, накрывал его еще и одеялом.
Леха приезжал ко мне раз в неделю. Я работал тогда инженером-электриком в одной скучной конторе, и чтоб от службы той осталась хоть какая память, замечу на том языке: амплитуда событий нарастала. Литературная моя карьера в Москве совершала, со слов Лехи, безумные скачки вверх и вниз.
— Твардовскому твой рассказ понравился. Он — за!
Ура!
— Но Солженицын — резко против! Говорит, правды мало.
— При чем здесь Солженицын-то? — стонал я. — Кто дал ему?
— Я, — говорил неумолимый Леха.
Лучше бы он свой рассказ дал Солженицыну, а не меня мучил!
Трудные это были годы...
— Все! Я еду с тобой!
— Пожалуйста... только хуже будет, — проговорил Леха, уязвленно усмехнувшись. И оказался прав.
Ненастным утром в Москве мы долго добирались до лехиной бедняцкой квартирки, странным образом расположенной в треугольнике между тремя железнодорожными насыпями. Потому, наверное, он и железнодорожник?
Хоть отчасти я отомстил ему — выпил целый заварочный чайник его чая, сожрал полколбасы. Вот так вот. Наш ответ Чемберлену! Теперь мы гостим!
Он вышел в коммунальный коридор позвонить и вернулся на удивление быстро, зловеще усмехаясь.
— Будут все!
— Все? Неужели?! — Я не то чтобы был рад...
— Мое слово кое-что значит для них! — веско проговорил Леха.