Отец — выпускник Сельскохозяйственной академии им. К.А. Тимирязева, в Великую Отечественную войну — лейтенант, ранен при форсировании Днепра, после войны — преподаватель. Мать окончила Ленинградскую консерваторию по классу фортепиано. В эвакуации оказалась на Урале. Первые годы детства Беллы Улановской прошли в старинном уральском городе Ирбит. После войны семья вернулась в Ленинград.
В 1967 году Белла Улановская окончила филологический факультет Ленинградского университета. Работала корреспондентом газеты «Ленинградский метростроитель»; затем участвовала в создании экспозиции Литературно-мемориального музея Ф.М. Достоевского, со дня его основания (1969) работала научным сотрудником.
Герои ее научных изысканий — А. Блок, А. Григорьев, Ч. Валиханов, Ф. Сологуб, Ф. Достоевский. С докладами о них она выступала на региональных и международных научных конференциях в 1967–2004 годах.
Со студенческих лет странствовала в одиночку по отдаленным деревням Северной и Центральной России, тогда же начала писать прозу. Охотник.
Первая существенная публикация в советской печати — повесть «Альбиносы» — оказалась возможной в 1985 году (сборник «Круг»), До этого Белла Улановская печаталась в самиздатских ленинградских журналах «Звенья», «37», «Часы», «Обводный канал», в парижских эмигрантских журналах «Эхо» и «Синтаксис»; в 90-е годы — в журналах «Нева», «Новый мир», «Знамя». Входила в «Клуб-81». Лауреат Царскосельской премии (1994).
Белла Улановская читала свою прозу на IV конгрессе по изучению СССР и Восточной Европы (Харрогейт, Великобритания, 1990) и на международном коллоквиуме «Weibliches Schreiben» («Женское письмо»; Санкт-Петербург, 2002), на симпозиуме «PALTTA-BALLTTO» (Финляндия, 1994) и на фестивале «Women of Russia in Art» (Лондон, 1995). В 1992–1996 годах выступала перед читателями в университетах Брюсселя, Антверпена, в Оксфордском и Люблянском университетах.
Творчество Беллы Улановской высоко ценили Ю. Казаков, А. Синявский, Лидия Гинзбург, В. Кривулин.
Проза Улановской переведена на английский, итальянский, финский, сербский, французский и немецкий языки.
Включенные в сборник произведения Беллы Улановской по разным причинам в свое время не были опубликованы, на одной из них хочется остановиться.
Ранняя вещь — «По тоням» (1967–1968) — была в 1969 году отвергнута молодежным всесоюзным журналом, видимо, не в последнюю очередь потому, что уж слишком в ней была заметна установка автора на бессюжетность повествования.
Это свойство прозы Беллы Улановской станет определяющим в ее творчестве к середине 70-х годов. Даже в «Путешествии в Кашгар» отдано предпочтение причудливому развитию и метаморфозам авторской мысли перед связным описанием событий. Белла Улановская сама отмечала эту особенность построения повести (в письме 1976 года): «Мне удалось очень удачно, я довольна, ввести в повествование фигуру хроникера, вещь не новая, но никого еще не подводила. Получается на широком дыхании и не мешает свободным метафорическим ходам».
Ко времени окончания «Альбиносов» (1979) Белла Улановская отчетливо понимала, что они написаны, как об этом она сообщала своему адресату, в «жанре новом»; что фрагментарная манера письма для нее (как автора) органична и что она существует не в качестве вкраплений в сюжетный текст, а как нечто эстетически значимое само по себе.
Вместе с тем, когда «Альбиносы» были напечатаны (сперва в самиздате, затем в парижском журнале «Эхо» (1984) и в 1985 году в сборнике «Круг»), стало очевидно, что многие читатели и большинство критиков, воспитанные на традиционной сюжетной прозе, с трудом воспринимают непривычный способ повествования (пожалуй, исключением были появившиеся в 1984 году положительные рецензии в «Континенте» и «Русской мысли»).
Возможно, это повлияло на решение Улановской не печатать такие вещи, как «Внимая наставлениям Кэнко» (1991) и «Из книги Обращений» (1998).
«Одинокое письмо» Белла Улановская не успела опубликовать.
I. НЕОПУБЛИКОВАННАЯ ПРОЗА
По тоням
И вот я снова в Колежме.
Только нет уже той привычной легкости первых дней в новой деревне, когда ты еще не прошел из конца в конец, когда все кажутся на одно лицо; ты еще не был на море, не ездил на покос, не жил на рыбацких тонях, не знаешь, откуда привозят эти лиловые водоросли, а только жадно расспрашиваешь.
Как непохожа эта деревня на другие северные деревни, где мне приходилось бывать.
Я вспоминаю свой первый приезд в Колежму. Я иду по скользким от овечьего помета мосткам, и встречные, ответив на приветствие, оглядываются, дети перестают раскачивать старый карбас на реке и застывают.
Высунулась из-за занавесок старуха:
— Куды, Наумко, запохаживал? Марью ищешь?
Горбун страшен, в непомерных резиновых сапогах, раскачиваясь, обходя лужи, стараясь не подпрыгивать и не заноситься, согнувшись, опирается на палку.
Старуха следила за ним давно, сидя у себя в избе у низкого окна, откинув край занавески и отодвинув жестянку с геранью.
— Ить! — приговаривала она, подпрыгивая вместе с очередным заносом горбуна. — Ить!
Пятнадцатилетняя девчонка идет мне навстречу, опустив глаза, поравнявшись со мной, здоровается шепотом и облегченно ускоряет шаги.
Как живется тебе здесь, милая Тося, Нюра или Шурочка, уедешь ли ты отсюда или останешься в деревне, пойдешь рыбачить на тоне, готовить на бригаду, приезжать по субботам домой, мыться в бане, а вечером, подрагивая непривычно голыми ногами без сапог и шаровар, ты пойдешь в клуб, где парни толкутся у бильярда, топочут отогнутыми бахилами, о чем-то договариваются в сенях...
У магазина стоят женщины, сегодня суббота, приезжают домой с моря мужики, разговоры о том, кто сколько зарыбачил, сколько выпито будет, кто уже вернулся, кто остается на Мяг-острове и на следующую неделю.
В магазин привезли помидоры.
— Мы не природны к этому, — смеются бабы и покупают.
Расталкивая женщин, к прилавку протискивается парень, видно, что он уже выпил, глаза его блестят, он счастлив, бабы беззлобно расступаются.
— Теперь мужики зарабатывают. Им и на вино хватает, и семью кормят.
— Этта тура заработок хороший дает.
Парень, запихивая бутылку в карман штанов, привычно бормочет: «Рыбку стране, деньги жене, а сам становися носом к волне».
Я иду дальше по деревне, вытянутой вдоль реки. Уже видно, как река, разлившись, теряется в море, и здесь, в конце деревни у глухих амбаров на сваях покачиваются тяжелые карбаса. Сейчас прилив. По прибылой воде одна за другой к высокому бревенчатому причалу подходят моторки — возвращаются бригады, рыбаки выгружают тюки водорослей, носят из лодок на склад закопченные чайники, корзины, сети, паруса, одеяла, оранжевую спецодежду. В понедельник я поплыву с ними на какую-нибудь тоню. Я еще не знаю куда: на мягостровские тони — Подбелужье, Краснощелье, Оленицу, Островок, Жемчужную — или материковые.
А сейчас возвращаюсь к своей хозяйке.
Анфисья Степановна живет одна. Когда в Колежме умирали — без нее не обходилось. А тонуло, вешалось, упивалось до смерти в деревне много народу.
Она читала над покойниками, служила на кладбище, которое находилось в лесу за рекой.
Некрашеные кресты выше человеческого роста мешались с деревьями, неогороженные могилы сливались с брусничным кочкарником. На свежих могилах оставляли съестное, пустые бутылки. Если женщины возвращались из лесу с ягодами, то отсыпали долю умершему.
По утрам Анфисья Степановна сосредоточенно собиралась: надевала поверх обыденного коричневое сатиновое платье, повязывала темный платок, брала кадило, требник и уходила на весь день.
Приходила домой сытая, веселая. Вынимала из узелка рыбники, шаньги, мелочь. Наставляла самовар в сенях, звала курицу со двора.
— Белушка, Белушка! — пятилась старуха с крыльца в сени, с сеней на кухню, с кухни в горницу и загоняла единственную курицу в холодную боковушку.
— Опять склала под полом! — жалуется она, пододвигая ко мне тарелку с бубликами, белым хлебом, пирогами. — Пей чай, Верушка, да вались на кровать, завтра дорога какая предстоит.
— Тёта Фиса, расскажите, как вы с почтой весь Летний берег исходили.
— А я на ногу легка была. До Заяцкого двадцать восемь верст и обратно — считай, сколько в день выходило. К рыбакам на тони не заходила, напромах ходила, и осенью по ночам — реки черные, воды темные.
В Христоську ночь собралась как-то, а погодушка потянула. Не видно в глазу! Дорогу занесло. А почту матеру дали.
Как сяду на забой — спать тошнехонько. Пошла на берег. А сама мокрехонька и голоднехонька. Видится мне карбас и народ, а ничего нет. Все спиной шла, а как повернусь, меня назад несет. Мне-ка теперь смёрточка!
Вдруг обернулась — вокруг три мужика:
— Бабушка, ты жива еще?
— Ой, жива.
Меня под руки взяли и ведут. А спать-то охота. Так волоком и довели.
Обошлась да пролежалася, а легко бы смерть пришла.
Прокатилися людные годочки! А бывало, по морозу босиком ходила, только пальцы краснели. Ладно, девка, спи, наговорила тебе на сон дремущий.
Заходит соседка, хозяйка ее угощает. Гостья пьет чай, осторожно берет с тарелки пирог с морошкой, надламывает его, половину кладет обратно.
Иногда среди быстрого разговора они задумываются и застывают, засмотревшись в окно на глухие стены домов, на сороку у изгороди, на потемневшие зароды в каждом дворе, на почтовую дорогу со свежими следами конских копыт — проехали верхом за почтой.
— Ишь, — бормочет соседка, глядя в окно, — наскопилось на небеси.
— Андели! Как припало! Сегодня Маковей, до Успенья две недели, экая дождина да мокреть, — вздыхает Анфисья Степановна.
Темнело. Я тоже глядела в окно, я почему-то вдруг подумала, как ей спится осенними ночами, как же одиноко ей иногда бывает, особенно поздней осенью, когда она просыпается — в окна видно, как бегут тучи, а рассвет все не наступает, и не дают заснуть старушечьи думы не о повседневном, и не отпускает смертная тоска.
Как-то, еще в прошлый свой приезд в Колежму, я проснулась от грозы. Ночи тогда стояли светлые, вспыхивало ярко и часто. Как шумит море — слышно не было, деревня стоит по реке километрах в двух от устья, но накат, должно быть, был большой: пала моряна.
Гроза усиливалась, но дождя не было.
Хозяйка тоже не спала, слышно было, как она ворочалась беспокойно, потом встала, что-то тихо бормоча, пришла ко мне в комнату, крестясь при каждом ударе грома, задернула занавески на окнах, завесила передником зеркало, закрыла тряпками никелированные части кровати. Увидев, что я не сплю, она заговорила громче, и я поняла, что она молится.
Мне показалось, что она рада, что не одна сегодня. Мы долго ждали, когда пронесет, пугались, когда было совсем над домом.
Стало стихать.
Она успокоилась, начала рассказывать, что случалось от грозы в их деревне, но ее продолжало пугать отсутствие дождя.
Потом она ушла к себе, легла. Я уже засыпала, когда она вдруг сказала:
— Я тебе сказку скажу, такой ты не знаешь, и по радио ее не говорят. Это наша поморская сказка.
Она снова пришла, села на кровать и начала:
Жили были старик со старухой
У самого синего моря,
Старик ловил нёводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу...
Рассказывала она в том же ритме, да только многое изменила, и получалось, что все это про них.
А надо сказать, что бабы у них зимой пряли не какое-нибудь полотно, а сетку-«дель», из которой любую снасть сошьешь: невода, «тайники» на семгу, мережи под лед спускать за навагой, на селедку переметы-«жаберки».
Она рассказала всю сказку, и я подумала, что с этого исконного русского поселения дошла она до Пушкина.
Не с Черного же и не с Балтийского, а именно отсюда, с Белого моря.
В понедельник ни одна моторка в море не вышла. Во вторник везти меня по всем тоням на Мяг-острове взялся Гринька.
Его приятель, у которого была моторка, уехал в Беломорск, и мы поехали в карбасе. Взяли запасов на неделю, на складе он отыскал парус, я села на весла, которые оказались неожиданно легкими, он за кормовое весло, и вышли в губу, образованную рекой, впадающей в море.
Берега раздвинулись. Мы шли открытым морем.
Мне хотелось побывать во всех рыбацких станах, и нам, таким образом, предстояло обогнуть Мяг-остров.
Глубина в Онежской губе небольшая, низкие берега изрезаны, в тихие дни многочисленные острова «подводит», то есть края их отделяются от воды и как бы висят в воздухе, иногда и весь остров парит над горизонтом, а под ним шевелится что-то белое — по-видимому, прибой.
Так было и теперь. Только сегодня все было по-особенному размыто и нежно, хотя подул крепкий ветер.
— С горы задышало, — обрадовался Гринька и поставил парус.
Парус натянуло, и нас понесло.
Я бросила весла, перебралась в нос, здесь заметно качало.
Иногда Гринька привставал, напряженно вглядывался вперед, что-то кричал мне, снова успокаивался.
Он показал мне на Мяг-остров; самый большой здесь остров, около 20 км в длину, пока ничем не выделялся среди других, прозрачно парящих над морем, и материковых носов, края которых отрывались и выглядели издали как большой камень рядом с длинной полосой суши.
На пустынном берегу показалось несколько строений, тесно стоящих друг к другу.
Пока мы шли мимо них, они перестраивались, группировались по-новому: то открывался небольшой амбар, то какой-то дом, потом стало видно все становище, расположенное на плоской скале, причал, склады и большой камень между десятком строений, похожий на свинью, правда, выше домов.
Мне говорили, что летом, когда море «цветет», рыбу в Онежской губе не ловят. Сейчас на этом становище, ближнем к деревне, добывают и сушат водоросли, здесь их принимают и отвозят на заводы в Соловки и на остров Жижмуй.
Весной сюда на склад привозят сельдь и треску, которую ловят по всем тоням, зимой — добытую из-подо льда навагу.
Избы снова перестроились, различалось только их беспорядочное нагромождение.