Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нормальный ход (Повести, рассказы) - Валерий Георгиевич Попов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Без лишнего шума

Я был рад работать наконец в акустической группе.

Мне непонятны и неприятны люди, которым достаточно лишь устать, чтобы считать день проведенным с пользой.

«Ну и что, что устал? — думал я. — Это ни о чем еще не говорит».

А здесь было все понятно. Мы разрабатывали микрофоны для переговорных устройств. Это было то, о чем я думал давно: «Чтобы люди лучше слышали и лучше понимали друг друга».

Раньше я все думал о том, как себя вести, а теперь начисто об этом забыл, настолько было некогда и неважно.

Утром я входил в комнату и, повесив в шкаф пальто, поздоровавшись, сразу же выходил. В коридоре я поднимал тяжелую щеколду на толстой железной двери, отворял ее и, закрыв за собой, попадал в маленькое помещение — «предбанник». Потом я поднимал щеколду еще с одной такой же чугунной двери и, закрыв ее за собой, входил в особое помещение, в особый объем — сразу же с легкой болью закладывало уши, я с усилием глотал слюну... Это была заглушенная камера — специальное акустическое помещение, стены и потолок которого были покрыты толстым слоем стекловаты, обтянутой сверху белой марлей. Вся комната была белой и мягкой, сюда не проникал ни один внешний звук.

Пружиня, покачиваясь, я шел по мягкому толстому полу к металлической стойке, отвинчивал уже испытанный микрофон и ставил на его место следующий. Иногда я вдруг попадал под влияние этой белизны и тишины, садился в мягкий угол и сидел, поджав ногу. Потом, опомнившись, вставал, выходил в предбанник, закрыв толстую чугунную дверь на щеколду.

В предбаннике я садился на стул, включал звуковой генератор и, поворачивая черные ручки, давал нужную частоту на динамик.

Так, пройдя по всем частотам, от трехсот до десяти тысяч герц, я строил на графике частотную характеристику чувствительности этого микрофона.

Потом, отодвинув стул, я поднимался по ступенькам, отодвигал щеколду, проходил, утопая, по пышному ватному полу, снимал обмеренный микрофон, привинчивал на его место следующий, захватывая его кончики специальными «крокодильчиками», которыми кончались провода, идущие через вату к приборам.

Потом, пружиня на вате, я шел назад, закрывал, тужась, дверь, опускал в тесный паз тяжелую щеколду с ручкой...

Иногда, забыв о всем прочем, звукоизолированный от всех, я забывал про обед и даже пропускал конец рабочего дня.

Проверив все микрофоны, я нес их в комнату к Голынскому, «злодею», как все у нас его называли. Действительно, у него была странная работа: портить, как только сможет, все приборы, которые мы с таким огромным трудом создавали.

Больше того, в его распоряжении была еще могучая техника!

Во-первых, у него был вибростенд, и, закрепив микрофоны на этом стенде, он задавал им такую тряску, после которой я, например, точно бы отдал богу душу.

После тряски он возвращал микрофоны мне, я снова шел в заглушенную камеру и снова снимал характеристики.

И снова нес микрофоны к злодею Голынскому. Тот радостно выхватывал их у меня и запихивал на этот раз в герметичную камеру, где долгую печную жару вдруг резко, подло, без предупреждения менял на адский холод!

Промучив их так, он вынимал микрофоны из камеры, я быстро хватал их, еще хранящих космический холод, и, дрожа от нетерпения, шел с ними в заглушенную камеру, привинчивал на пульт первый из них, закрывал дверь, выходил и, слыша сквозь железо тихий, меняющийся вой в камере, пробегал весь диапазон частот, разглядывая, где и насколько упала чувствительность, а где, наоборот, вдруг поднялась.

Потом Голынский помещал микрофоны в камеру «тропической влажности», потом в камеру «морского тумана» с испарениями солей, щелочей и кислот, которые, по злобному замыслу Голынского, должны были разъесть аппарату самые нежные, чувствительные места.

Стирая крупную росу от «морского тумана», я снова привинчивал микрофон на стойку, торопясь немедленно, сегодня же снова промерить всю серию.

Однажды, забыв про время, я задержался до глубокого вечера, и вахтер, обходящий здание, закрыл коридорную железную дверь на щеколду, проклиная, наверно, растяпу, который забыл это сделать. Я как раз стоял в этот момент абсолютно тихо, затаив дыхание, ловил «крокодильчиком» истрепанный кончик микрофонного вывода. Услышав лязг щеколды, я еще несколько мгновений стоял неподвижно, а потом бросился на железную толстую дверь: кричал, стучал, но это было совершенно бесполезно!

И главное: и завтра утром все могут решить, не увидя меня, что просто я ушел уже в свою камеру, и это будет отчасти правдой.

Так я смогу тут сидеть до посинения, никто про меня и не вспомнит, разве что добрым словом: «Надо же, как увлекся работой!» Или, увидев дверь камеры закрытой на щеколду, помянут словом недобрым: «Надо же, на работу не вышел».

Но мне оба эти варианта не нравились.

Часов у меня не было, и я представить себе не мог, сколько же прошло времени. Пружиня, я бегал из угла в угол, отталкивался от сходящихся ватных стен, падал на спину, катался, но, что характерно, совершенно молча: тишина заглушенной комнаты как-то подействовала и на меня. Сначала я чувствовал себя полностью отрезанным, вернее, изолированным от мира, но потом понял, что одна связь все же есть: электрические провода.

«Ну и что толку-то? — подумал я. — Подстанция спокойно посылает свой ток, и ей безразлично и неизвестно, что одна из ее лампочек освещает в данный момент столь завальную ситуацию!»

Если выйдет из строя подстанция, я сразу узнаю об этом, потому что лампочка моя погаснет, но никто не узнает о том, если вдруг погаснет одна моя лампочка!

Я вдруг понял, что есть один-единственный способ дать о себе знать: активно выйти в систему, так, чтобы все почувствовали твое присутствие. КЗ! Короткое замыкание — вот единственное, что я могу сейчас сделать, единственное, чем я могу дать знать о своем горемычном существовании.

Но что-то удерживало меня: боязнь резких движений, новых, неожиданных, непривычных поступков...

И все-таки, поняв, что другого выхода нет, я решился!

Я оборвал хвостик у одного микрофона, зубами и ногтями заголил концы побольше.

Потом я вывинтил лампочку... и сразу же погрузился во тьму. Да-а-а. Об этом я как-то не подумал! Надо хоть вспомнить, посмотреть, как устроен патрон, куда надо совать провод, чтобы устроить простейшее КЗ. В темноте ничего не увидишь, пришлось завинчивать лампочку назад, и только когда лампочка лучисто засветилась, я понял, что теперь, хоть и светло, но внутренности патрона не увидишь и проволоку туда не сунешь. Непонятно, как я мог надеяться на все сразу: и на то, что будет светло, и на то, что патрон будет при этом открыт. Наверно, от пребывания среди этих сплошных подушек я начинал сходить с ума.

Я вывинтил лампочку и сунул провод в патрон.

Удар, сноп искр! Попал! Я и забыл, что это так сильно и так страшно.

Теперь только не дай бог, если дежурного электрика не окажется в этот момент на месте и он не услышит, как хлопнула пробка на одном из многочисленных щитов, окружающих его. Если он этого не слышал, то все — последний мой контакт с миром потерян. Так сказать, никто не увидел единственной моей сигнальной ракеты...

Я подождал с бьющимся сердцем минуты две, в темноте почему-то особенно было слышно, как бьется сердце, и быстро, торопливо стал ввинчивать лампочку.

Лампочка загорелась тихим, лучистым светом.

Теперь вроде бы электрик мог понять: если короткое замыкание то есть, то его нет, очевидно, оно устроено какой-то разумной силой, значит, где-то в здании присутствует человек.

Я ждал скрипа отодвигаемой щеколды, но его все не было. Понятно. Просто заменил пробку — и все.

«А если, — мелькнула испуганная мысль, — он вместо пробки поставит вдруг медный жучок? Я же не знаю — сую свою проволоку. Пожар!»

Долгое время, испугавшись, я сидел по-турецки под тихо горевшей лампочкой, говоря себе: «Ну вот же... Все тихо... Спокойно... Светло!»

Но потом снова вскочил, снова вывинтил лампочку, снова сунул туда проводок...

Не помню, после какого раза ввинченная обратно лампочка не загорелась.

То ли дежурный вообще решил не ввинчивать больше пробку, то ли решил все же посмотреть, что ж такое на этих контактах — то коротит, а то нет! — непонятно.

Я не знал этого электрика, не видел его ни разу и не знал — для него «непонятно» является стимулом к действию или нет?

Если он человек активный, любопытный, то сейчас, я представлял, в своей каморке под лестницей он вынимает из стола папку, разворачивает на столе розовую схему энергоснабжения нашего предприятия, долго ищет на ней этот щит, потом на щите восемьдесят вторую позицию, потом долго ведет по линиям тупым карандашом, смотрит, куда же ведут провода с этой восемьдесят второй позиции...

Не знаю, сколько я просидел в темноте, прежде чем услышал скрип туго отодвигаемой, заклиненной щеколды...

Много я потом занимался техникой, электричеством, но это уж точно был самый электрический день в моей жизни!

После этого я долго боялся входить в заглушенную камеру. К счастью, замеры микрофонов были уже закончены и началась следующая фаза испытаний.

Приехал приемщик.

Вместе с электронщиками из другой группы был собран весь тракт переговорного устройства: микрофон — усилитель — репродуктор, и начались испытания на разборчивость.

Проходили они так.

Кто-нибудь говорил в микрофон, а кто-нибудь слушал репродуктор.

В микрофон при этом полагалось говорить не что попало: были специальные таблицы, которые следовало читать. С другой стороны, эти таблицы были лишены всякого смысла, всякой связи между словами, потому что в логической фразе нерасслышанное слово можно угадать и один, более догадливый, оценит этот микрофон выше, чем недогадливый... А требовалась объективная оценка.

В репродукторе слышался Сенькин голос, с легким звоном:


Полагалось читать строку за строкой сверху вниз в микрофон, а на другом конце системы у репродуктора слушать и записывать. Таблиц таких было сорок, их читали в произвольном порядке, выучить их было невозможно, и каждое слово приходилось действительно слышать.

Но так было до меня.

На мне эта стройная (а вернее, как раз нестройная) система пошатнулсь.

В каком-то, не знаю уж, порядке я прослушал все эти таблицы по разу, а когда их, в другой, разумеется, разбивке, стали читать во второй раз, я вдруг понял, что знаю их все наизусть.

Причем не просто знаю — с каждой строкой у меня была уже связана картина, в которую входили все необходимые слова.

Казалось бы, какая связь: лодочка, японец, теплота, генерал, черника... А у меня сразу же появлялась картина. Я не только ее видел, я ее чувствовал, ощущал: какая-то темная река, на ней лодочка, и японец-генерал поплыл в теплоте за черникой.

Я не только это представлял, я в этом участвовал: черная теплая ночь, светлая лодочка, темная вода, пружинящий болотистый мох, на котором растет мягкая черника.

Брошенный змея засушила век вы.

Тут тоже была у меня картина, хотя и не столь ощутимая физически, как с теплотой и черникой. Зато почему-то она накрепко была связана с каким-то чувством обиды. Я брошенный, потому что какая-то змея своим дыханием засушила наш век, и теперь все друг с другом на вы!

Волк забыть навзничь арбуз лед.

Эта картина, наоборот, была связана с ощущением какого-то счастья, какой-то сочной, удачливой, лихой жизни: застрелить волка и забыть его — мало ли в жизни мы охотились на волков! Пусть он лежит себе навзничь, а мы пойдем к себе, в двухэтажный деревянный дом, где лежит на льду арбуз, разрежем его и с каким наслаждением съедим!

Коллектив кастрюля изгиб куриный шмель.

И тут была картина, в которой я вроде бы когда-то участвовал: какие-то люди, коллектив, связанные неясными для меня узами, приплыли на какой-то пикник, вот вынимают из рюкзака кастрюлю, разжигают костер возле изгиба реки, варят куриный суп из синеватой в пупырышках курицы. Потом в пустой, но жирной кастрюле долго бубнит свое жадный шмель. Ощущение тишины, молчания, большого неуютного простора, сложных непонятных для меня отношений между этими тихими, молчаливыми людьми.

Выплывающий фляга матросский солома неизбежный.

Только для этой строчки, мне кажется, ассоциация была искусственной: что-то такое я читал или слышал такую песню. Выплывающий матрос, промокший. Фляга — единственный способ согреться, и скорее забиться в солому, чтобы спрятаться и чтобы согреться. Что делать, такой ход событий был единственным, неизбежным!

Тюль сомнение полька бить краснобай.

Все это представлялось мне какой-то неясной картиной из будущего, почему-то связанной с любовью, причем с любовью неудачливой, грустной, хотя слов «любовь», «девушка» в этой строчке и не было. Но уже при слове «тюль» я чувствовал какое-то страдание, я видел себя в какой-то темной комнате, охваченным сомнением, и белый тюль вдруг вдувался в темное пространство комнаты, пугая меня, еще больше увеличивая волнение, потому что вторая часть строчки была мне чужой, враждебной. Полька, бить, краснобай... Я чувствовал, что никогда не смогу танцевать польку, не буду никого бить, не буду никогда краснобаем. И многое в жизни потеряю на этом — особенно в любви,

...Так я потихоньку сходил с ума, — это было мое личное дело, но главное, я не мог уже участвовать в испытаниях! Услышав одно слово, я знал все остальные, и несколько микрофонов подряд получили у меня нереально прекрасные оценки.

Наверно, я во время испытаний бормотал свои сказки, потому что однажды вдруг заметил, как шеф и Сенька вместе посмотрели на меня и лихо перемигнулись.

Потом меня стал расспрашивать приемщик: как это я так здорово запоминаю весь текст? И я понял, что меня, как сдвинутого, хотят отстранить от этой работы.

Ничего, мне к этому не привыкать! Еще десять лет назад в Пушкине соседка считала меня идиотом и передразнивала!..

Вечером я ехал в зыбком трамвае домой, и мне вроде бы полагалось быть расстроенным, но я расстройства почему-то не чувствовал, а вместо этого твердил: «Лодочка, японец, теплота, генерал», с наслаждением ощущая, как я, старый японец, плыву в темноте, в теплоте за черникой... Я участвовал в какой-то тайной, неизвестной всем жизни!

Подумав один лишь вечер, я нашел и практический выход из ситуации: ведь кроме словесных существуют и другие, более строгие, труднее запоминаемые, слоговые таблицы. И так как испытания только что начались, я перевел все на слоговые измерения и был оставлен ответственным.


Иногда какой-нибудь «пыфь» и оборачивался каким-нибудь напыжившимся, взъерошенным зверьком, но, не найдя поддержки со стороны, снова превращался в слог, какого нет во всей русской речи...

В общем, испытания закончились успешно, мою фотографию даже повесили на доску Почета.

И тут, когда напряжение, непрерывный нервный подъем остались позади, я вдруг почувствовал, что устал и плохо чувствую себя физически. При этом я понимал, что устал не от работы, а от чего-то совсем другого. Постепенно разбираясь, отводя один за другим лепестки необоснованных обвинений, предположений, я понял, с некоторым даже разочарованием, что причина моего упадка проста. Еще в первые дни, когда я только попал сюда, меня раздражал непрестанный шум под лестницей, где на первом этаже находился механический цех. Непонятным путем, неотступно шум, как запах керосина, проникал абсолютно во все комнаты. Но тогда по своей робости я посчитал, что это так и должно быть, что это и есть те неизбежные и даже желанные трудности, с которыми встречается молодой специалист на производстве. Я думал, что привыкну к шуму, что, выросши в таком шуме, я буду более крепким и закаленным. Но вот минул год, я стал более крепким и закаленным, а шум по-прежнему раздражал меня!

И вот однажды, не вытерпев, я взял из шкафа шумомер и спектрометр и спустился по лестнице в цех. Я прошел через теплое, давно знакомое мне пространство. Тускловатый блеск лампочки под потолком, неровно покрашенные серой «шаровой» краской станки, масляный, сизый блеск крутящихся, трущихся частей...

Я остановился посреди цеха и, положив на повернутую кверху ладонь приятный, гладкий, обтекаемый, светло-зеленый шумомер голландской фирмы, стал внимательно смотреть на шкалу.

Стрелка ходила, шум, понятно, не был всегда одним и тем же. Но даже в самых максимальных отклонениях стрелка лишь едва касалась красного сектора на шкале, то есть шум не превышал допустимых норм, лишь иногда...

Я взял со стола элегантный спектрометр и, переключая со шкалы на шкалу, искал шумовые пики, их частоту.

В общем-то, как я установил, спектр нашего шума не был особенно неприятным.

Я говорил с самыми разными людьми, и никто из них, к моему удивлению, не понял моих жалоб на шум.

— Какой шум? Нормально! — отвечали они.

Постепенно я пришел к выводу, что люди за годы работы в шуме немножечко тут оглохли. Либо у меня вообще повышенная возбудимость.

«Ну что ж, — думал я, — и я привыкну, то есть слегка оглохну, и тоже буду спокойно переносить шум, почти не слыша его. Но я ведь не буду слышать не только шума, а и многого еще, что слышу, чувствую сейчас!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад