Трое животных, неподвижно стоявших здесь, давно уже поднялись над сумеречным существованием целого ряда морских обитателей. Их душевная жизнь не ограничивалась уже возбуждением при хватании пищи и ощущением теплоты переваривания. Они поднялись выше, так как обладали уже чувством восприятия предметов. Разнообразная жизнь вкруг них была для них чем-то, что можно хватать и проглатывать, и если бы они не были глухи, они, вероятно, сказали бы: «Пища». Так чувствовали они. И это чувство возбуждало в них все живое, только не предметы — длинные, гладкие, плавающие веретена с пастью, полной зубов, — короче сказать, другие акулы. По отношению этим они располагали другим чувством, которое можно было бы выразить словом «Ты». Но то, что эти предметы были такими же существами, как и они сами, акулы не знали, так как им было неведомо и их собственное существование. Другие акулы вызывали в них нечто мирное, что-то вроде доверчивости, если бы это не звучало так смело. Не являлось потребности вырывать у них куски из тела и глотать их. Они охотно плыли вслед за такими плывущими предметами и отдыхали в морской глубине неподалеку от них. Короче, начинало ощущаться то, что можно назвать словом «Ты», не рискуя особенным преувеличением.
Трое стояли неподвижно в темноте уже несколько часов. Наконец, хвостовой плавник самой большой из них, с самой широкой пастью, которая стояла посредине, зашевелился, и животное бесшумно направилось в темноту. Другие две точно почувствовали это. Они также сдвинулись спокойно с места и поплыли, одна повыше, другая пониже, вслед за первой, не видя ее, однако, в непроглядной тьме морской глубины. Они плыли все трое с открытой пастью, наискось вверх. Изредка кое-что попадало им в зубы, — голова угря, щупальцы полипа, маленькая рыба, — они раскусывали это и проглатывали.
Передняя акула — быть может, отец второй, о каковом близком родстве обе не только не знали, но и не могли сознавать — старая акула ударилась теперь носом о коралловый риф. Несколько минут она стояла неподвижно и таращила глаза в темноту. Но вместо того, чтобы изменить направление, как она делала это уже бесчисленное количество раз, она предприняла на этот раз нечто другое, — можно, пожалуй, сказать, нечто неразумное: она опять устремилась вперед и еще раз ощутила сопротивление твердой скалы.
Неприятное чувство распространилось от ее носа по всему телу; нужно было уступить. И в этот момент в проснувшемся животном затеплилось первое движение нового акульего чувства: твердое, мешающее, нечто, что нужно, плывя, обогнуть, противодействие. Теперь она повернула и поплыла прямо вверх, держась немного правой стороны. Но и теперь ничего не выходило. Она опять получила толчок по носу и довольно сильный. И широкая пасть почувствовала, как и раньше, но на этот раз отчетливее — твердое сопротивление.
До этого часа все акулы тупо огибали скалы, рифы и твердые раковины, не обращая на них внимания. Двух чувств — «Пища» и «Ты» — было для них достаточно, чтобы счастливо плыть в своей жизни. Но старая акула приобрела в эту минуту третье чувство, которое, без сомнения, только увеличилось бы с каждым новым толчком по носу, если бы не пришел случай, о котором будет еще рассказало. Следует, однако, считать вполне определившимся, что в этой акуле зародилось и выросло за необходимые пределы то излишнее чувство, которое можно было бы сравнить с эстетическим чувством некоторых людей, еще более ненужным, чем акулье чувство, — сопротивление.
Нельзя, впрочем, оспаривать возможности существования той или другой акулы, которая поднялась до еще более высших степеней сознания, нежели большая, толстая, только что обогнувшая риф. Возможно, что какая-нибудь акула ощущала, лежа на поверхности моря, нечто вроде: «Бурное волнение» или, при раскусывании чернильной рыбы, «Другая пища». Об этом нельзя спорить, но из наших трех — ни одна не дошла до такой высоты.
В темноте морской глубины голод не был удовлетворен. Теперь начались прозрачные слои. Из сумерек, колыхаясь, выплывали фигуры и часто удавалось схватить их быстрым движением и вырвать из них большие куски пищи.
Так подымались они трое, медленно вверх. Полуденный свет зеленью отливал в воде, акулы легко и весело кружились одна возле другой и приятная теплота пищеварения, начинавшая разливаться по телу, усиливалась чувством переваривания другого животного, чувством «Ты». Но маленькие рыбы были очень скудной пищей и акулы начали высматривать что-нибудь более сытное.
Темная тень заколыхалась над ними, и они быстро стрельнули вверх, чтобы впиться в нее зубами. Это был громадный кит, который заблудился в южном направлении и устало плыл. Чувство опасности было совершенно незнакомо акулам, — не вследствие, конечно, естественной храбрости, а просто потому, что ни они, ни их предки никогда не попадали в необходимость бежать перед врагом. Все живущее имело назначение быть пожранным. Они были так хорошо вооружены своими зубами, что ни одно морское животное не отваживалось приступить к ним, не говоря уже о возможности схватки. Ощущение «опасности» оставалось им чуждым.
Они впустили зубы в черный живот, но кит сделал прыжок и так сильно ударил хвостом вокруг себя, что самую меньшую акулу — очень может быть, сына — он отбросил прочь, тогда как другие две, ослепленные белой пеной, суетливо плавали туда и сюда. Когда они опять очутились вместе, кит уже был далеко.
Неожиданно приблизился, шумя, громадный пароход. На его киле сидели бесчисленные ракушки, — вкусная, хотя и скудная пища. Теплая струя вытекала из сточного отверстия, и три подруги купались теперь в изобилии великолепных, никогда не виданных лакомств.
Длинный ряд часов плыли они неустанно за судном, и новая пища была так обольстительна, что рыбы безопасно проплывали мимо раскрытых пастей акул.
Всю ночь напролет плыли они за судном, и казалось, будто они научились мечтать в эту ночь. Все новые и новые невероятные лакомства танцевали перед ними, и наутро их ожидания были вознаграждены. Упал в море шестилетний мальчик, который, опершись грудью о перила, пытался выудить акул из воды.
Он упал в воду и в тот же момент был схвачен всеми тремя сразу и увлечен в глубину. Старая акула проглотила вместе с рукой мальчика кусок сломавшейся удочки, которую пальцы судорожно обхватили и не выпускали. Острая деревяшка причинила ей такие непереносимые боли в животе, что она выпрыгнула на воздух, неестественно широко раскрыла пасть и вела себя так, точно хотела проглотить весь мир. Вокруг нее плыли обе другие, все еще следуя за судном, которое могло бы явиться для них олицетворением чувства «Пища» в его конечном завершении, если бы они обладали философским мышлением.
Мать съеденного мальчика, которая уже наполовину лишилась рассудка, опять разрыдалась, увидя танцы, исполняемые за кормой корабля предполагаемым убийцей ее сына. Ее отвели в каюту. Несколько мужчин принесли ружья, предназначенные для американских медведей, и стали стрелять в чудовище. Действительно, одна пуля попала ему в бок, пронзила тело и оставила две кровавые раны. Содрогаясь, лежала старая акула с порванными мускулами. Она осталась позади, а обе остальные смотрели на нее удивленно, каждая с другой стороны.
И тогда случилось следующее: то, что они в течение своей жизни считали мирным и дружелюбным чувством «Ты», неожиданно превратилось в «Пищу». Они набросились на вожака, куснули его каждая в одну из ран — предполагаемый сын в входное отверстие пули, супруга в выходное — и разорвали бьющееся животное на две части.
Взволнованно глядели пассажиры парохода на это зрелище, частью с любопытством охотника, частью с приятным чувством, что час суда над злом настал. Одна англичанка выразила даже такое предположение, что обе оставшиеся акулы из раскаяния умертвят себя.
Это, однако, не пришлось наблюдать, так как теперь акулы были на самом деле сыты. Они спокойно выпустили воздух и медленно и уже полусонно опустились в глубину моря, чтобы там, в виде двух длинных, гладких веретен, стоять неподвижно в продолжение долгих часов.
Ш. Жекио
АКУЛЫ
На скамье подсудимых военного суда — капитан артиллерии де Фонтель. Это белокурый, бледный, застенчивый человек с выхоленными руками, в хорошо сшитой форме. У него вид доброго сына почтенной семьи, воспитанного наставником из духовенства. Обвиняется в убийстве командира судна во время плавания.
Полковник, председатель суда, предложил подсудимому объяснить мотивы своего преступления.
Де Фонтель, опираясь руками на барьер, отделяющий его от судей, согнув спину, заговорил глухим голосом:
— Я служил, как вы знаете, г. полковник, во французских колониях, в Тананариве. Перед отъездом из Тулона я женился, а в Мадагаскаре у меня родился сын. Я был очень счастлив, но мальчик наш тяжело заболел к двухлетнему возрасту, и доктора посоветовали нам оставить колонию и вернуться во Францию.
С умирающим ребенком на руках я и жена выехали оттуда на пароходе «Сен-Дени» и вскоре оставили за собой остров. Мы стояли на мостике, нагнувшись над нашим сыном, голубоватые веки которого, казалось, не хотели открываться навстречу свету.
Когда наступили сумерки, я поднялся и, дойдя до самой кормы, облокотился на нее. Подо мною на расстоянии пятнадцати метров было море. Машинально я схватил в руки древко трехцветного флага. Этот разноцветный кусочек материи извещал встречные суда о том, что мы — французы. Небо имело цвет расплавленного серебра; оно отражалось в стеклах парохода.
Впереди рубки видно было, как жена моя склонилась над умирающим; от ужасной болезни он казался зеленым. Я крепко сжал древко флага и стал в душе молится так:
— Милое, доброе, отзывчивое судно! Ты, которое так часто побеждало и усмиряло морскую стихию, плыви скорее с больным ребенком на родину, и он будет спасен.
На другой день я встал на заре и, нагнувшись над бортом, вдруг увидел, что океан, похожий только что на чашку с тяжелой ртутью, вдруг покрылся пеной от движения какого-то огромного, стального веретена. Матрос бросил в воду доску. Стальной цилиндр повернулся. Показались белый живот и челюсти. Они сжимались и раскрывались со смешной и отвратительной гримасой.
— Акула! — сказал один пассажир.
Доска исчезла в глотке рыбы.
— Вот еще одна! — заметил матрос.
— А там дальше, посмотрите-ка, сколько этих чудовищ! — крикнула одна дама, забавляясь этим зрелищем.
— Наш «Сен-Дени» эскортируется флотилией подводных лодок, — пошутил лейтенант парохода.
В самом деле, эти рыбы конической формы, с кожей, имеющей вид железа или стали, то появлялись на поверхности океана, то опускались на дно, вылавливая отбросы еды, которую выбрасывали с судна, и напоминали подводные лодки.
— У этих морских тигров нюх охотничьих собак, — начал снова лейтенант. — У нас в кладовой лежит издохший баран. Они это почувствовали. Вы увидите сейчас их.
Пассажиры сгрудились у борта.
Баран, с которого не сняли шерсти и рогов, был выброшен в море двумя матросами и тут же разорван двумя акулами пополам.
— Браво! Хорошо поделили! — закричал один пассажир.
— Они не отстают от судна. — заметил лейтенант. — Предчувствуют ли они, что их ждет более тонкое блюдо: человеческий завтрак или, вернее, завтрак из человека?..
Я спросил у него, правда ли утверждение, что акулы особым нюхом предчувствуют смерть человека на пароходе.
— Да право же, эти молодцы обладают чудесной памятью и помнят, что мы бросаем тела умерших в море!..
Когда я подошел к жене, то нашел возле нее доктора на коленях перед моим сыном. Он с нежным вниманием лечил нашего малютку во все время плавания.
— Еще шесть месяцев тому назад это был сильный ребенок, тяжелый для своего возраста и с большим аппетитом, — говорила бедная мать, как будто извиняясь за хрупкость нашего маленького призрака.
…Всю эту ночь мы проплакали. Когда солнце взошло под перламутровым океаном, матрос, чистивший палубу, уронил щетку в воду. Ужасная гримаса на морде акулы была ответом на этот подарок.
Жена и я, раздавленные горем пред постелью умирающего сына, слушали его предсмертный, все слабеющий стон. Это было, как мяуканье маленького, голодного котенка.
Жена обняла меня и, задыхаясь от рыданий, сказала:
— Не нужно, чтобы он умер на пароходе!!..
Ни один из нас не смел себе признаться в чудовищном предположении, мысль о котором вас преследовала.
Сколько дней прошло в муках, которые невозможно передать никакими словами!
Наконец, наш больной спокойно уснул — и безумная надежда зародилась в сердцах наших.
Доктор подошел к нам, нагнулся и сказал:
— Не заметили ли вы, что бедное дитя…
Я и жена, обезумев от горя, защищая малютку от рук доктора вскричали:
— Он отдыхает, тише. Он спит. Пароход везет его во Францию. Там он поправится.
Вечером командир «Сен-Дени» велел позвать меня.
— По нашим правилам, — сказал он мне, — нужно хоронить мертвых на судне в двадцать четыре часа.
Я ответил:
— Что вы хотите этим сказать? Что значат ваши слова?
— До завтрашнего утра, — заметил он с неопределенным жестом.
В эту ночь, качая по очереди нашего маленького сына, мы шептали:
— Ты спишь, дитя! Спи. Когда покажется Марсель, мы разбудим тебя.
Заря востока засияла на небе. Вокруг парохода прыгали акулы.
Ужасная радость заставляла их в восторге подниматься над волнами.
Командир, его помощник, пассажиры, матросы с обнаженными головами окружили нас. Они уверяли нас, что доктор хочет осмотреть нашего ребенка.
Но он одним движением накинул на него простыню и завязал ее концы.
— Командир, — кричал я, — вы не сделаете этого преступления. Заклинаю вас…
Жена в безумии тормошила доктора.
Два матроса схватили нашего сына. С ним обращались, как с пакетом, его передавали с рук на руки. Его отняли у нас.
— Он спит. Мы клянемся!..
Акулы прыгали с такой силой, что все море вокруг кипело белой пеной.
Они почти вставали в воде, опрокидывались на спину, показывая свой живот.
— В последний раз обращаюсь к вам, командир. Подумайте. Еще четыре часа — и мы во Франции. Ваше правило диктует вам подлость, о которой вы пожалеете.
— Еще четыре часа, ради Бога! — молила жена.
— Кончайте! — приказал командир.
Его палец указывал на океан, где прыгали отвратительные акулы, и мой малютка, мой сын, брошенный в воду, был разорван на куски и проглочен ими!..
…Я видел все… Тогда я вынул револьвер — и командир упал…
[Без подписи]
СИРЕНА С МЕРТВЫМИ ГЛАЗАМИ
Мы с женой уже собирались покинуть остров Сен-Пьер и Микелон и возвратиться через Нью-Йорк во Францию, когда случай свел нас с капитаном Дорбеленом. Его шхуна «Жоржетта-Жанна» уходила на другой день, и он предложил нам доставить нас прямо в Сен-Мало.
Хотя такой путь более долог, чем на пароходе, жена моя тотчас соблазнилась этим предложением. Она недавно только оправилась от серьезной болезни; мне велено было ни в чем ей не перечить, и я тем охотнее уступил ее капризу, что он пришелся по душе и мне. И, на другой день, мы поплыли во Францию.
Перед самым отъездом нашим получено было печальнее известие, памятное всем — о пожаре и гибели «Вольтурно»[5].
Клара особенно взволновалась этим. По натуре суеверная и притом нервная после болезни, она увидела в этом дурное предзнаменование для нашего пути. Долго мы с капитаном убеждали, уговаривали ее и, наконец, она успокоилась. Все на шхуне наперерыв старались сделать ей путешествие приятным, в особенности капитан. У него был неистощимый запас анекдотов и рассказов, правдивых и вымышленных, подобранных во всех четырех концах света, и рассказывал он их изумительно. Тут были и собственные приключения, сильно драматизированные, и легенды, который так любят моряки, в том числе и о морском змее.
— А вы-то сами, капитан, верите в этого морского змея?
— Ну, разумеется. Не в колоссального боа, конечно, о котором говорит легенда, но в чудовище, которое видели в разных местах люди, достойные веры, и в которое один французский лейтенант даже стрелял из пушки — безуспешно. Знаем же мы доисторических бронтозавров, ихтиозавров, птеродактилей — почему не допустить, что такое же чудовище, без сомнения, уже доживающее свой век, еще сохранилось где-нибудь на дне океана?
— А сирены, капитан? В них вы тоже верите?
У капитана стало серьезное лицо.
— Сирены, сударыня?.. Как вам сказать… Да вот, я расскажу вам один фактик из личных воспоминаний — вообще я об этом не рассказываю, так как мне не верят и смеются надо мной.
Это было несколько лет тому назад, в китайских водах, на борту вот этой же самой «Жоржетты-Жанны», совершавшей тогда свой первый рейс. Опасаясь бури, я вглядывался в горизонт, и вдруг вижу, у кормы, саженях в тридцати, выдвигается из воды этак до пояса фигура, очень смахивающая на человеческую, женскую.
Признаюсь, я подумал, что то мне мерещится… Протираю глава, снимаю очки… Сирена исчезла. Говорите, что хотите, ваша воля — но, по-моему, это была сирена. Она скрылась слишком быстро для того, чтобы я мог хорошенько разглядеть ее, но мне не забыть ее длинных, черных волос, рассыпавшихся по спине, с которых струилась вода. Разумеется, никто мне не поверил, что я видел сирену, так как я один ее видел.
Я не мог удержаться от улыбки. Но жена моя поспешила заверить:
— Нет, милый капитан, я вам верю. Зачем отрицать то, чего мы не знаем? Мало ли какие тайны хранят на дне своем моря…
Потом Клара часто вспоминала, в разговоре со мной, — про эту сирену. Даже во сне бредила ею, так что я жалел о болтливости капитана. Чувствовала себя Клара неважно, температура нет-нет да и повысится, так что я ждал не дождался, когда мы, наконец, приедем домой.
Однажды мы засиделись поздно на корме. Ночь была чудная. Рулевой с коротенькой трубкой в зубах молча курил, глядя вверх, на звезды. Жена, закутавшись в плат, сидела, прижавшись к моему плечу. Она так долго молчала, что я и не заметил, как задремал. И был разбужен ее отчаянным криком.
Вскакиваю и вижу — жена, бледная, перегнулась через борт и на что-то указывает пальцем.
— Сирена!.. Сирена!.. О, какой ужас, ужас!
Я схватил ее за руки, думая, что это внезапный приступ безумия, и был, пожалуй, не меньше испуган, убедившись, что она сравнительно спокойна. Неужто же она и вправду что-нибудь увидела?
Я не мог поверить этому, и капитан убежден был, что у Клары начинается рецидива болезни.
— Какой ужас, — повторяла она. — У нее было такое страшное, перепуганное лицо и мертвые глаза, выкатившиеся из орбит… Никогда-никогда не забыть мне этого взгляда.
Я уложил жену и сидел над ней до рассвета. Утром она встала, как будто спокойная, но я все-таки тревожился за нее и всячески старался развлечь ее, сам волнуемый нелепым, как мне казалось, и жутким предчувствием, которого не мог отогнать.