Заметив, что у него остановились часы, я автоматически их завела и поправила руки, лежавшие на объемистом животе. Неужели я всерьез думала, что ему захочется узнать время, когда он окажется в могиле на кладбище Томнахурч, чтобы прикинуть, сколько он пролежал в ожидании похорон? Или еще зачем-нибудь? В любом случае, даже если бы он очнулся, то все равно не рассмотрел бы циферблат без фонарика, а фонарик я в гроб не клала. Я поправила прядь волос, упавшую ему на лоб, и легонько похлопала дядю Вилли по плечу. Молча поблагодарила его за то, кем он был для меня, а потом, вновь обретя здравый ум, вернулась к отцу и сообщила, что у дяди Вилли все в порядке. Можно хоронить.
В тот день я перешла много границ и без всяких логических оправданий. Хотя сейчас мне не верится, что я правда все это сделала, я понимаю, насколько смерть и горе сильно влияют на наш рассудок. Я впервые столкнулась с подобным опытом и справилась с ним единственным возможным для себя способом. Тот момент оказался очень важным: он подтвердил, что я умею отделять эмоции от разума. Я могла проявлять сочувствие, работая с трупами незнакомцев, но тут я сдержала переживания и воспоминания, нахлынувшие на меня при виде тела близкого и любимого человека, и такая отстраненность позволила мне с профессиональной и беспристрастной точки зрения провести полный осмотр.
Это нисколько не утишило моего горя, но показало, что подобная отстраненность не только возможна, но и желательна. За этот урок я благодарю и дядю Вилли, и моего отца, который просто решил, что я вполне готова к подобной задаче, и ни на мгновение не усомнился в моей способности справиться с ней. И я рада, что действительно справилась.
Единственной наградой от отца стал короткий кивок, который показал, что он верит мне на слово. С этого момента я больше никогда не боялась смерти.
Страх смерти – это обычно вполне оправданный страх перед неизвестным; перед обстоятельствами, которые мы не контролируем, которых не знаем и к которым не можем подготовиться. «
Чтобы понять корни страха перед смертью, попробуем разделить ее на три стадии: умирание, смерть и пребывание мертвым. Пребывание мертвым, пожалуй, вызывает меньше всего опасений, поскольку оправиться от смерти все равно нельзя, и не стоит, соответственно, беспокоиться о неизбежном.
Страх перед пребыванием мертвым определяется в основном нашими представлениями о том, что происходит после смерти: у тех, кто верит в рай и ад, ну или в любую форму дальнейшей жизни души, взгляды будут отличаться от тех, кто ждет лишь забвения. Смерть – неизученная территория, куда билет бывает только в один конец. Никто пока еще не вернулся оттуда с достоверным научным подтверждением своего пребывания за смертным порогом. Конечно, иногда случается, что некто, кого уже считали мертвым, вдруг опять начинает дышать, но с учетом того, что ежедневно на планете умирает более 153 000 человек, подозреваю, что количество «воскресших» не достигает статистически значимого числа, и настоящий научный опыт из подобных случаев извлечь невозможно.
Все мы слышали о людях, переживших клиническую смерть, которые описывают, как они куда-то плыли, выходили за пределы своего тела, видели яркий свет в конце туннеля, заново проживали свою жизнь и погружались в полный покой. Эти видения дразнят нас, якобы давая возможность представить, что ждет человека после смерти, а порой и вообще ее отрицая. Но у науки имеется собственное объяснение. Все эти феномены возникают естественным порядком в результате определенного биохимического и электрического воздействия на мозговую активность. Стимуляция височно-теменного узла с правой стороны мозга создает ощущение «плавания» и «вылетания» за пределы собственного тела. Яркие видения, ложные воспоминания и проигрывание реальных сцен из прошлого возникает из-за перепадов уровня нейротрансмиттера дофамина, которые влияют на гипоталамус, мозжечковую миндалину и гиппокамп. Недостаток кислорода и повышенный уровень углекислоты приводят к зрительным галлюцинациям с ярким светом и туннельному зрению, а также к возникновению эйфории и чувства умиротворения.
Стимуляция лобно-височно-теменной зоны коры головного мозга убеждает нас, что мы уже умерли – мы можем даже чувствовать, что лишились крови, всех внутренних органов и начали разлагаться, в случае довольно редко встречающегося психического расстройства, так называемого синдрома Котара.
Человеку свойственно отдавать предпочтение мистическим и сверхъестественным толкованиям событий, а не простой логике биологии и химии. Именно на этом основана деятельность доморощенных мистиков и гадалок с их туманными зеркалами, внушающими трепет неискушенному клиенту.
Самый большой страх связан со способом смерти – собственно процессом умирания. Страшный и болезненный период, который может длиться несколько мгновений или месяцев, с момента, когда мы узнаем, что смерть уже здесь, и до того, как она действительно приходит. Будем ли мы в свои последние дни мучиться от болезни, погибнем ли внезапно в аварии или станем жертвой преступления, а может, просто тихо угаснем? Иными словами, придется ли нам страдать? Как говорил писатель и ученый Айзек Азимов, «Жизнь прекрасна, смерть – это покой. Только переход немного неприятный».
Вот бы нам всем, как дяде Вилли, повезло прожить долгую, счастливую и здоровую жизнь и закончить ее в результате внезапного безболезненного падения в тарелку с теплым томатным супом, в окружении любимой семьи! Он не боялся смерти, потому что не знал, что она за ним уже идет. Для меня это лучший вариант кончины, которого я бы желала всем, кого люблю. Конечно, для остальных его смерть стала шоком. У моей мамы не было времени подготовиться к расставанию с человеком, которого она считала практически своим отцом, или свыкнуться со скорбью. Ритуал умирания, которого она ждала, так и не состоялся, дядя в одночасье перешел от жизни к смерти. Тем не менее в долгой перспективе родные и друзья находят утешение в том, что человек, по которому они горюют, умер максимально безболезненно, физически и морально.
Веселый дядюшка, обожавший поесть, умирает за обедом; садовник, застигнутый инфарктом, валится лицом в навозную кучу… смерть и черный юмор нередко идут рука об руку. И пускай капризы и причуды смерти в самый ее момент обычно не кажутся забавными, в дальнейшем они помогают близким легче пережить ее факт. Холодная ирония куда более жестока: гордый, независимый мужчина, всегда боявшийся инвалидности, проводит последние годы жизни, запертый внутри собственного тела, в безликой больничной палате; врач, лечивший гепатиты, умирает от рака печени; женщину, боявшуюся скончаться в одиночестве, смерть настигает в госпитальном боксе, когда рядом никого нет… Все это реальные случаи, произошедшие с моими друзьями и родственниками.
Моя любимая бабушка,
Одна из таких историй касалась «Кэти с Глена», дальней родственницы моей бабушки, кончину которой старуха предсказала, увидев в одном из снов похоронный кортеж, возглавляемый мужем Кэти Алеком. Для всех ее пророчество стало шоком, поскольку Кэти была еще молодой и очень здоровой и крепкой. Но когда весна сменилась летом, моя прапрабабка опять напомнила о нем, сказав, что конец Кэти близок: во сне она видела, как резали торф, а это означало что лето подходит к концу. День за днем бедняжку Кэти преследовали пристальные взгляды, но она продолжала себе заниматься своими делами и ни на что не жаловалась. Когда пришло время резать торф, Кэти вместе со всеми отправилась на выработки, где кидала бруски вверх из ямы, а потом раскладывала на просушку, прежде чем везти в сарай на телеге, запряженной быком. Ее, как и остальных, донимали мухи, и от работы постоянно болела спина.
Никто не мог потом сказать, почему бык в тот день вдруг разбушевался, но бедная «Кэти с Глена» оказалась у него на пути, и бык расплющил ее о каменную изгородь. Как в предсказании, Алек в то лето действительно прошел перед ее гробом до самого кладбища. Моя бабушка, конечно, могла выдумать эту историю – с нее бы сталось, – но если это было правдой, то в нашей семье кое-кого определенно могли сжечь на костре за ведьмовство, особенно с учетом рыжей шевелюры. Подобные суеверия лежат в корне многих ошибочных представлений о смерти, а заодно служат отличным сюжетом для страшных сказок, которыми пугают детей в холодные зимние ночи, у камина, в котором жарко горит торф.
Моя бабушка – мать моего отца – принадлежала к поколению, в котором умирали гораздо раньше, чем мы теперь, и из всех моих бабок и дедов я знала ее одну, так что она являлась очень важным человеком в моей жизни. Она была мне одновременно учителем, другом и конфидентом. Она верила в меня и понимала, как никто другой, и если только мне требовался совет, дружеский разговор или утешение от кого-то, кроме родителей, я неизменно шла к ней. Даже когда я была еще ребенком, она откровенно беседовала со мной о жизни и смерти. Смерти бабушка совсем не боялась. Я часто думала, уж не предвидела ли она, когда та за ней придет. Помню, в один из наших памятных ночных разговоров, я вдруг совершенно ясно осознала, что она не всегда будет рядом, отчего сильно опечалилась и испугалась. Я не хотела ее терять.
Бабушка посмотрела мне прямо в глаза своими глубокими черными глазами и сказала, что я обычная
Тогда же она взяла с меня слово позаботиться о моем отце, ее единственном ребенке, когда придет его час. Никто, сказала она, не должен переступать порог смерти в одиночку. Она будет ждать с другой стороны, но я должна проводить его до дверей. Я не стала расспрашивать, откуда взялась эта странная просьба – в конце концов, мне было всего десять. Не спрашивала я и о том, почему там не будет моей мамы. В действительности так и оказалось – мамы не было с ним. Могла ли моя бабушка, которая к тому времени давно лежала в могиле, каким-то образом предвидеть, что мой отец останется последним из старшего поколения нашей семьи, и проводить его сможем только мы, дети?
Умирание – это дорога, по которой не хочется идти в одиночку, но через порог мы перешагиваем сами. Мифы и сказки внушают нам разные представления о том, что такое смерть, и чего от нее ожидать, но кто знает, какой она окажется для меня или для вас? Это очень личный, интимный момент – конец всего, что мы знали, чем являлись, что понимали, к которому нельзя подготовиться по учебникам и руководствам. Мы никак не можем на него повлиять, поэтому нет смысла растрачивать наше драгоценное время, беспокоясь о нем. Когда момент придет, мы просто испытаем его.
Моя бабушка умерла в безликой больничной палате. Страстная курильщица, она легла на обследование по поводу болей в груди; когда хирурги приступили к диагностической операции, то обнаружили рак легких в последней стадии и просто зашили ее обратно. Я знала, что это не та смерть, которой она бы хотела, но в те времена, с подобными заболеваниями, практически не существовало альтернатив обычной смерти в больнице, под воздействием обезболивающих. Ей не дали возможности умереть дома, в тишине и покое. Мы были еще детьми, и в больницу нас не пускали, поэтому я так ее больше и не увидела. Об этом я жалею всю свою жизнь. Мне очень хотелось бы поговорить с ней еще хотя бы один последний раз, услышать, что она скажет об умирании и о смерти, исполниться ее спокойной мудрости.
Итак, мое первое соприкосновение со смертью произошло в возрасте пятнадцати лет, когда умерла женщина, которую я любила больше всех на свете. Мой отец, понимая, насколько тесные отношения связывали нас с ней, спросил, хочу ли я увидеть бабушку, лежащую в гробу. Страдая от разлуки с ней и боясь увидеть ее мертвое тело, я отказалась – к великому облегчению матери, которая активно выступала против. Об этом я тоже горько сожалею. Я не пережила того последнего момента наедине с бабушкой, ни когда она умирала, ни после ее смерти. Возможно, именно поэтому я так остро отреагировала на ситуацию с дядей Вилли.
Все, что мы могли сделать – это достойно проститься с ней, и уж поверьте, мы не ударили в грязь лицом. Моя мать готовила до тех пор, пока не опустели все кладовые, виски и шерри текли рекой, а окна нашего дома стояли распахнутыми, чтобы ее душа свободно летала туда и обратно. Последнее, что я помню о том дне – это как наш приходской священник выписывает восьмерки знаменитого шотландского танца, рила, у нас в палисаднике под музыку, льющуюся из колонок. Да, мы устроили праздник, и он ей наверняка бы понравился. Я гадала, встретилась ли она на небе со своим создателем. Наша семья не была чересчур религиозной, хотя мы регулярно посещали церковь и строго блюли христианские обычаи. Помню, как моя бабушка вела яростные философские споры со священником за карточной партией. Пока он размышлял над ответом, она потихоньку подменивала карты прямо у него под носом.
Бабушка так сильно верила в жизнь после смерти, что я почти хотела, чтобы она вернулась и рассказала, как там все устроено. К сожалению, возвращения не состоялось.
Глава 4
Смерть подходит ближе
«Важность некоторых моментов не можешь оценить до тех пор, пока они не превратятся в воспоминания»
Практически каждый из нас встречается со смертью лицом к лицу еще задолго до того, как она придет за ним лично, и эти моменты оказывают заметное влияние на наши страхи, предположения и представления о том, что мы считаем «легкой» смертью. Для большинства первое столкновение со смертью происходит, когда умирают родители.
Став взрослыми, мы осознаем, что на нас ложится ответственность за тех, кто привел нас в этот мир, за их последние дни и за их похороны, как это было испокон веков. Таков естественный порядок вещей – дети хоронят родителей, а не наоборот. Правда, в наше время, когда люди стали жить дольше, в семье могут одновременно сосуществовать сразу несколько поколений. Если «детям» перевалило за семьдесят, ответственность и за родителей, и за родителей родителей, падает на третье поколение. Но утрата родителей – при любых обстоятельствах – не только сталкивает нас с реальностью смерти, заставляя обычно знакомить с ней и своих детей, но также напоминает, что мы не молодеем и что наступит и наш черед.
Поскольку все мы – дети современной культуры, в которой принято избегать разговоров о смерти, словно опасаясь напомнить ей о себе, нам бывает трудно разобраться, чего хотели бы для себя наши близкие, когда приблизится их конец, и, соответственно, трудно подготовиться к нему. Мы с моим мужем Томом частенько рассуждали о том, кто из наших родителей умрет первым, а кто переживет всех остальных, пошучивая, что «скрипучая дверь сто лет провисит». И это была не игра, а искренняя попытка спланировать жизнь наших стариков так, чтобы они как можно дольше сохраняли свое достоинство и независимость. Кстати, наши предсказания не оправдались: тот, кому, по нашему мнению, предстояло уйти первым, мой отец например, намного пережил остальных.
Боялась ли я смерти родителей? Признаться, я и сама не знаю. Думаю, я больше волновалась о том, как они будут умирать, а не собственно об их смерти и ее последствиях. Я сознавала неизбежность их ухода и поэтому считала, что должна непременно все прагматически спланировать. Дело тут не в равнодушии – я обожала их обоих и была бы счастлива, если бы они жили еще долго-долго, – но, раз уж смерти было не избежать, к ней следовало подготовиться.
Моя мать заболела довольно неожиданно. Я вела недельный выездной семинар для полицейских, когда мне позвонил отец и сообщил, что ее увезли в госпиталь. Как я и ожидала, он не мог внятно объяснить, что с ней произошло. Я прервала занятия, села в машину и выехала из Данди в Инвернесс. Шоссе А9, вечно забитое грузовиками, домами на колесах и неугомонными туристами, кажется очень длинным и муторным, особенно когда тебе спешно надо добраться из конца в конец, не рискуя лишиться прав или жизни.
Когда я добралась до госпиталя, первым, что сказала мама, было «ты приехала». Она всегда боялась, что когда ее здоровье начнет сдавать, некому будет о ней позаботиться и она останется одна. Всю жизнь она ухаживала за другими людьми: в детстве за дядями и тетями, потом за мужем и детьми, – и потому привыкла считать себя не стоящей внимания, даже не сознавая, насколько высоко мы ее ценили. Теперь мне предстояло позаботиться о ней. В молодости мама перенесла гепатит, и теперь ее печень постепенно отказывала. То же самое касалось и других органов: асцит, скопление жидкости в брюшной полости, заметно усилился, а повышение уровня билирубина привело к желтухе. С учетом возраста, поправиться она уже не могла.
Мама так и не сумела переключиться с отношений между дочерью и матерью на отношения двух взрослых людей, поэтому у нас редко случались откровенные разговоры. В результате она очень мало знала обо мне, считала меня слишком закрытой и потому не делилась со мной своими надеждами и страхами. У нас в семье вообще мало говорили и делились между собой, и маме всегда было неловко с кем-то обсуждать личные проблемы. Тина и Вилли так берегли и защищали ее в детстве, когда она осталась без родителей, что она выросла крайне зависимой. Я же, наоборот, унаследовала отцовский и бабушкин прямолинейный подход к жизни и сознавала, что матери сложно такой меня принять. Тем не менее она всегда знала, что может рассчитывать на меня в трудных ситуациях – что я, с моей логикой и практичностью, непременно справлюсь.
Теперь, когда ее состояние стремительно ухудшалось, я чувствовала, что ей бы не хотелось отвечать на мои расспросы о том, что, по ее мнению, мне бы стоило или не стоило для нее сделать. Сама она не проявляла никакого желания прибегать к медицинским процедурам, которые могли бы оттянуть ее конец, и не просила меня попытаться продлить ей жизнь. Похоже, мама решила, что пришел ее час, и смирилась с этим, не испытывая ни надежд, ни сожалений. Чутье подсказывало мне, что, как уже случалось в прошлом, она переложила ответственность на меня, предоставив мне решать, как она проведет последние дни своей жизни. Мой отец и сестра определенно испытали облегчение, поскольку оба стремились снять с себя ответственность. Я занималась всем, что касалось ее последних дней, смерти и похорон. Мне это не было в тягость, и я, хоть и страдала, с гордостью исполнила долг благодарной дочери по отношению к матери, которая с искренней любовью растила ее.
Помню, как врач облегченно вздохнул, когда я однозначно сообщила ему, что отказываюсь от реанимационных мероприятий и кормления через зонд. Я отказывалась также от пересадки печени. Все эти варианты врач был обязан предложить, как последнюю надежду, но мы оба знали, что на самом деле никакой надежды не было. Мы только продлили бы процесс умирания. Пересадку органа, который мог бы много лет служить кому-то молодому, мы с ней обе даже не рассматривали. В этом я была совершенно уверена: в прошлом мама не раз говорила, что, когда органов и так не хватает, не имеет смысла пересаживать их старикам.
Я успела на одну ночь перевезти ее домой, прямо перед смертью, но это сильно ее потрясло и напугало. В больнице ей поставили катетер, и сама она не могла с ним управляться, что повергало ее в шок. Помню, я тогда спросила, что бы было, поменяйся мы местами – если бы я нуждалась в помощи, она бы стала ухаживать за мной? От вопроса она раздраженно отмахнулась – ну конечно да! Маме пришлось согласиться, пусть и неохотно, с тем фактом, что иногда родители и дети меняются ролями. Когда на следующий день я отвозила ее назад в госпиталь, было уже ясно, что домой она не вернется. Она нуждалась в паллиативном лечении, которое ей могли оказать только там – по крайней мере, так нам внушила здравоохранительная система. В любом случае, я согласилась на то, чтобы она умерла под воздействием медикаментов, и чтобы врачи и медсестры исполняли все те интимные действия, к которым она ни за что не подпустила бы членов семьи.
В целом я отвечала за план действий, на который ориентировалась врачебная команда, но медики сами решали, когда какие лекарства вводить и как контролировать степень ее взаимодействия с миром. В моменты мрачных раздумий я корю себя за те долгие часы, которые она провела в одиночестве в больнице. Друзья поначалу навещали ее, но постепенно, по мере того как она реагировала все слабее, перестали заходить. Думаю, ей приятней бы было находиться дома, окруженной любовью и заботой в свои последние дни, но мой отец никогда не справился бы один, а медицинские услуги на дому в те времена практиковались совсем не так широко, как теперь.
В своей занятой жизни мы пытаемся найти баланс между тем, что, как нам кажется, мы должны делать, тем, что делать вынуждены, и тем, что хотели бы. Под конец, думаю, большинство людей ощущает, что не добилось поставленной цели и многое поменяло бы в своем прошлом. Да, у меня был муж, дети и работа в 200 милях от родительского дома, но и мать у меня была только одна – притом ей всегда не хватало уверенности в себе, и, несмотря на доброе сердце и открытую душу, она всю жизнь ощущала себя одинокой и ненужной. Поэтому я жалею, что восприняла как должное тот факт, что о ней позаботятся в больнице и что, в мое отсутствие, к ней будут приходить другие люди. Поступила бы я сегодня иначе? Скорее всего, да, но к этому обычно приходишь задним числом, с опытом. По мере того как представители старшего поколения нашей семьи один за другим уходили от нас, я справлялась с этим процессом все лучше и лучше. Как говорится, мастерство приходит с опытом.
С момента первого поступления моей матери в больницу и до ее смерти прошло всего пять выходных, и все субботы и воскресенья я с дочками сидела у нее, чтобы дать ей ощутить себя в тесном семейном кругу. В наш предпоследний визит она уже начала впадать в кому. Я сказала, что мы приедем в следующую субботу и попросила продержаться, хотя и слабо верила, что это ей удастся. Как жестоко было просить, чтобы она повременила со смертью, пока мы не освободимся! Но в тот момент это казалось мне вполне уместным: дать ей нечто, чего она бы ждала (просто безумие, ведь она умирала!). Боюсь, на самом деле я лишь усилила ее страдания и ощущение одиночества. Сейчас я содрогаюсь при мысли о своей бесчувственности. Мне стыдно, что я, в своем максимализме, считала, что ей остается только мне подчиниться, что я была уверена, будто делаю ей добро, хотя на самом деле только вредила. Возможно, я к себе слишком жестока, но никто меня не убедит, что она не пыталась нас дождаться, хотя уже могла упокоиться с миром.
Госпитальная палата, лишенная тепла, души и воспоминаний, с ее стерильной обстановкой, чаще всего становится главной декорацией для смерти, и именно в ней родные готовятся к этому, самому личному, интимному и необратимому событию. В следующую субботу, в последний раз, когда мы видели маму живой, мы с дочками почти весь вечер просидели с ней наедине. Я была уверена, что это их последний шанс с ней проститься, и не хотела, чтобы они росли как я, сожалея, что не провели последние драгоценные часы в обществе бабушки.
Моя мать лежала в отдельном боксе, в коме – под воздействием морфина, – и больше не была с нами. Или все-таки была? Сестра, ухаживавшая за ней, просто формально проделывала необходимые процедуры. Она не была злой или равнодушной, но не демонстрировала также ни симпатии, ни понимания по отношению к своей пациентке или к нам. Она делала свою работу – и не собиралась тратить на нас время.
Наша средняя дочь, Грейс, которой тогда было двенадцать, страшно разозлилась на нее за бесчувствие. Именно та злость и гнев заставили впоследствии эту сообразительную обезьянку самой выучиться на медсестру. Опыт взаимодействия со смертью зачастую меняет жизни людей. Грейс выросла понимающей и сердечной – именно такая медсестра должна была находиться при ее бабушке в последние часы на земле, и именно на такую вправе рассчитывать любая семья. Она не боится сидеть рядом с пациентом и держать его за руку в последние мгновения, утешая и успокаивая без всякой фальши. Разве не этого мы хотим, когда больны, страдаем и умираем? Доброта и искренность – вот что нам всем нужно. Я не удивлена, что в последнее время она задумывается о работе в паллиативной помощи. Конечно, это нелегкий путь, но, если она его выберет, то, я уверена, будет до конца бороться за достоинство каждого пациента, за которым ей выпадет ухаживать. Наверняка ее бабушка ею бы гордилась, как гордимся мы все. Грейс – наш ангел-утешитель, хоть она покрасила недавно волосы в голубой цвет, чем наверняка напугала некоторых своих бедных пациентов.
Исследования с помощью энцефалографа показывают, что, из всех наших чувств, слух отказывает последним, когда мы теряем сознание или умираем. Вот почему специалисты по паллиативному уходу всегда следят за тем, что говорится у постели пациента, и напоминают родственникам разговаривать с ним, даже если он в коме. В последние выходные мы решили, что бабушка не должна покинуть этот мир, слыша лишь напряженное молчание, прерываемое вздохами и слезами. Мы собрались взорвать старые традиции, стать семьей фон Траппов: мы решили петь.
Хотя мысли о ее смерти все равно болезненны и печальны, вспоминая тот необыкновенный последний день, мои девочки всегда смеются. Мы перепели весь репертуар из мультфильмов Диснея, рождественские гимны (хотя дело было в разгар лета), все любимые песни моей матери и даже старые шотландские куплеты. Каждый раз, заходя в палату, врачи и сестры улыбались и качали головами при виде нашей троицы, нестройно распевавшей знакомые мелодии. Выражение на их лицах вызывало у нас новый приступ истерического веселья, и палата наполнялась радостью, смехом, светом и теплом, а кошачий концерт продолжался. Больница – очень нездоровое место для души, и капелька веселья там никогда не помешает. Рядом с мамой не было ни священников, ни скорбящей родни – только «ее девочки», которые веселились, составляли ей компанию и просто вели себя как обычно.
Смерть, в конце концов, это лишь составляющая жизни, и хотя зачастую, под воздействием западной культуры, мы отстраняемся от нее, возможно, нам следовало бы ее принять и поблагодарить. Иногда, из лучших побуждений, мы стараемся оградить своих детей от суровой реальности, но на самом деле, нам стоит готовить их к тому, с чем им неизбежно предстоит в будущем столкнуться. Я знаю, что не все согласятся с подобной философией, но для меня было важно, чтобы мои дети находились там, чтобы они попрощались со своей бабушкой и чтобы потом, когда настанет моя очередь или очередь их отца, они знали, что могут держаться, как обычно, смеяться и шутить, и что мы предпочитаем слушать их смех и песни, а не рыдания. Возможно, некоторым покажется крайне неуважительным распевать «Белые скалы над Дувром» или «Кенни сбросил тетку вниз» у смертного одра собственной матери, но я уверена, что ей это понравилось.
Пропев весь мыслимый репертуар, мы совсем выбились из сил. За все это время мама ни разу не шевельнулась, но мы все равно держали ее за руку, смачивали губы и расчесывали волосы. Когда наступило время расставаться, мы не смогли удержаться от слез. Девочки с ней попрощались, и я попросила дать мне минутку с мамой наедине. Но поняла, что не могу произнести ни слова. Я не могла сказать, что люблю ее, что буду по ней скучать, не знала даже, как мне ее поблагодарить. Ни мама, ни отец никогда не говорили, что любят меня, хотя я всегда знала, что это так. Подобная сентиментальность была у нас в семье не в чести, и теперь произнести подобное было все равно что пойти наперекор всем семейным традициям, разрушить декорум, который всегда между нами царил. Кроме того, я боялась, что если это скажу, то начну рыдать и не смогу остановиться, а мне не хотелось, чтобы дочери видели меня такой. Ради них я должна была оставаться сильной.
Поэтому я просто сказала «прощай» и закрыла за собой дверь, оставив ее в одиночестве совершать последний путь. Об этом решении я сожалею больше всего. Будь моя воля, я вернулась бы назад и попрощалась бы с ней совсем по-другому. С другой стороны, возможно, останься я тогда в палате, она продолжала бы цепляться за жизнь – ради нас. Мне надо было ее отпустить, и я решила, что для этого должна уйти.
Я только-только добралась до дома, когда, через два часа, мне позвонили из госпиталя и сообщили, что мама умерла. Когда это произошло? Что если она только и ждала, пока мы уедем, чтобы, наконец, уйти из жизни? Или еще некоторое время лежала в одиночестве, слушая тишину, воцарившуюся в палате? Может, она даже радовалась ей и тому, что прекратилось наше кошмарное пение? Правда, в этом я сомневаюсь. Находилась она в палате одна или с ней посидела какая-нибудь из сердобольных медсестер? Наверное, под воздействием морфина она просто тихо скончалась, ничего не заметив.
Точных ответов на мои вопросы нет и не может быть. Единственное, в чем я уверена, это что хоть ей и не выпало умереть у себя дома, в кругу семьи, как она наверняка бы хотела, мы постарались сделать для нее все, что могли. Я искренне надеюсь, что она это понимала. Какие бы планы мы не строили и каких бы обещаний не давали, болезнь и смерть порой решают за нас.
Находиться рядом с умирающим гораздо тяжелее, чем порой кажется. Вы можете дежурить возле его постели круглые сутки, но он испустит последний вздох, когда вы случайно задремлете или на минутку выйдете за кофе. Смерть следует собственному расписанию – не нашему.
Мы с Томом позволили девочкам самим решать, хотят ли они в последний раз увидеть бабушку перед похоронами. Мы не хотели, чтобы они шли дальше по жизни, сознавая, что у них не было возможности с ней проститься и принять ее смерть. Все трое решили, что хотят. Бет была уже взрослой – ей исполнилось двадцать три, – но Грейс и Энни было только двенадцать и десять. В зале похоронной конторы стояла тишина, гроб был открыт, и на меня тут же нахлынули воспоминания о дяде Вилли, но на этот раз я держала себя в руках.
В тот день я еще раз убедилась в стойкости, достоинстве и сдержанности наших дочерей. Когда я отошла, позволив им впервые взглянуть в лицо смерти, все они сразу отметили, какой удивительно маленькой выглядит их бабушка. Первой – что весьма примечательно – к ней приблизилась Анна. Та самая бесстрашная малышка, которая пугала мою маму до смерти, когда забиралась на самый верх игрового комплекса в детском парке и радостно махала оттуда, держась за лесенку только одной рукой.
Анна склонилась над гробом, взяла бабушкину руку в свои и ласково ее погладила. Больше ничего не требовалось. В этом жесте была только любовь – никакого страха перед смертью. Бабушка умирала, умерла и теперь была мертвой – мои дочери это прекрасно понимали. Они приняли ее конец. Девочки знали, что лучший памятник для нее – воспоминания, которые они сохранят, и знали, как выглядит достойная смерть.
Мой отец воспринял ее кончину довольно отстраненно. Он не принял участия в организации похорон, не взял на себя никакой ответственности – по сути, он просто пассивно плыл по течению, и все вокруг происходило словно помимо него. Они с матерью прожили вместе пятьдесят лет, но он, казалось, совсем по ней не скорбел. В то время я восприняла его реакцию как смесь врожденного стоицизма с глубоким потрясением.
Оглядываясь назад, я понимаю, что деменция, которая вскоре у него развилась, уже начинала проявляться, и что моя мать скрывала от нас ее симптомы, списывая все на его забывчивость и странности. У нее на похоронах, традиционных и пышных, он держался так, будто не совсем осознавал, что происходит. Все основные признаки были уже налицо, но, озабоченные бюрократическими формальностями и погруженные в собственные переживания, мы их не замечали или предпочитали не замечать. Он не делился воспоминаниями о ней, не пролил ни слезинки и в целом вел себя, как обычно. После службы он беседовал с друзьями и семьей так, словно находился на свадьбе, а не на похоронах женщины, с которой прожил всю жизнь.
Если последние дни моей матери пролетели достаточно быстро, то отец умирал долго и, будь у него выбор, наверняка предпочел бы другой исход. Думаю, знай он, что его ожидает, этот суровый шотландец, лишенный всякой сентиментальности, просто ушел бы в лес у нас за домом с винтовкой и сам свел бы счеты с жизнью. Помню, раньше я нередко думала, что лучшим способом умереть для него было бы свалиться с крыши, когда он в очередной раз туда забирался поправить отстающую черепицу. Сложно сказать, кому в те годы пришлось тяжелее, нам или ему. Насколько сложней наблюдать за тем, как болезнь Альцгеймера отбирает память и, собственно, личность у любимого человека, чем быть ее непосредственной жертвой?
Оставшись в одиночестве, лишенный присмотра жены, которая все оправдывала его привычными странностями, отец постепенно погружался в пучину кошмаров. Он проклинал мальчишек – которых сам выдумал, – за то, что они забрались в дом и украли у него ключи; говорил нашим дочкам сидеть тихо, чтобы не разбудить бабушку, которая к тому времени уже год как умерла. Симптомы болезни постепенно усиливались, так что нам приходилось к ним как-то приспосабливаться.
Мы редко предвидим приход деменции заранее, поэтому просто смиряемся, если она начинается. Мы с Томом решали проблемы по мере их поступления. Мои родители жили в своем семейном доме с 1955 года, и хотя мы не раз предлагали им переехать в более компактное жилье, мой отец всегда отвечал, подмигивая нам, что уже мы будем разбираться со старым домом, когда их не станет. Теперь о переезде не шло и речи. Мы договорились с сиделкой, которая должна была заглядывать к нему три раза в день и проверять, чтобы отец нормально питался – еду для него закупали мы, уже готовую, и ее требовалось только разогреть, – и чтобы он находился в безопасности и в тепле. Практически каждые выходные мы ехали за 230 миль в Инвернесс, чтобы сделать в доме уборку, сменить ему постель, выстирать одежду и привезти продукты.
Понадобился настоящий кризис, чтобы мы, наконец, взглянули в лицо реальности и приняли по-настоящему серьезное, и довольно неприятное, решение. В одно холодное утро мне позвонили из отделения полиции. Обычно, когда ко мне обращаются полицейские, речь идет о каком-нибудь преступлении, но этот звонок был личным: моего отца обнаружили возле дома престарелых в футболке и спортивных брюках на десятиградусном морозе. Полицейские отвели его в дом престарелых, решив, что он там живет, но им сказали, что он «не отсюда». Они забрали его к себе, напоили кофе с печеньем, чтобы отогреть, и постарались разговорить и выяснить, кто он такой и где живет. Отец понял, что они хотят, и показал дорогу домой, где они обнаружили дверь, открытую нараспашку, а на кухне список телефонных номеров, составленный когда-то моей практичной мамой. Шоссе А9, известное под названием «дорога в ад», показалась мне в тот день еще длиннее, а камер на ней как будто стало еще больше за то время, что мы мотались из одного его конца в другой.
Было очевидно, что дальше жить один отец не может. Суровый, упрямый мужчина, каким я его помнила с детских лет, теперь нуждался в уходе.
Когда я была совсем маленькой, тетка моей матери, Лина, «съехала с катушек» по выражению моего отца. Из-за старческого слабоумия Лину поместили в госпиталь Крейг Данен, где он ее еженедельно навещал. Она никак не реагировала и не узнавала его, однако этот, не склонный к сентиментальности, человек мог часами сидеть с ней рядом и что-то рассказывать, пока она раскачивалась взад-вперед, непрерывно потирая большой и указательный пальцы. Однажды я спросила, зачем он это делает, и его ответ, в котором явственно читалось влияние моей матери, потряс меня до глубины души.
– Откуда нам знать, слышит ли она нас? – сказал отец.
– Что если вдруг она там, заперта у себя в голове, и просто не может общаться? Что если она чувствует себя одинокой и боится?
Этого он не мог допустить и поэтому навещал ее и поддерживал даже тогда, когда моя мама отказалась к ней ходить, так как слишком расстраивалась. Помню, насколько я удивилась такому ответу. Когда деменция проявилась у него самого, я не сомневалась, что он по-прежнему здесь, запертый в своей голове, напуганный и одинокий.
Мой отец дожил до восьмидесяти пяти лет, и в последние годы мы наблюдали, как этот двухметровый гигант со щеткой жестких усов, мощными ногами, грудью колесом и голосом, способным остановить дорожное движение, постепенно становился все меньше и меньше, пока не исчез совсем. Поначалу у него бывали вспышки агрессии, но потом они уступили место полной безучастности. Мы перевели его в дом инвалидов в пяти минутах от нашего дома в Стоунхейвене, где наша семья стала его единственным кругом общения на ближайшие два года. Старые друзья не могли его навещать из-за дальности расстояния, да и в любом случае он их уже не помнил. Грейс, наша будущая медсестра, виделась с ним чаще остальных, поскольку тогда уже подрабатывала в этом инвалидном доме. Мы гадали, не отвратит ли ее такой опыт от избранной карьеры, но, похоже, он только усилил ее решимость.
Несколько лет мы проводили вместе все каникулы и рождественские праздники, и – пусть это прозвучит эгоистично – наслаждались возможностью побыть с ним подольше, чтобы потом лелеять оставшиеся воспоминания. Мы разговаривали, слушали музыку, пели и возили его на прогулки в инвалидном кресле, которое теперь было необходимо, потому что однажды он упал и сломал шейку бедра.
Я сидела с отцом на солнышке, держа его за руку – тактильное проявление любви, которого я никогда не получала ребенком. Ему нравилось ощущать тепло солнца, и когда я вывозила его в сад, он всегда подставлял лицо лучам и мурлыкал от удовольствия, словно кот. Он явно получал от этих выездов массу приятных впечатлений, равно как и от своих любимых конфет, мороженого и, время от времени, глоточка спиртного. Усы у него тогда распушались, а щеки розовели. Ему не было больно, он не выглядел угнетенным, и я не сомневалась, что отец понимает, кто мы такие, потому что его лицо каждый раз освещалось, когда кто-нибудь из нас заходил в палату.
Тем не менее это был человек, который в прошлом ни за что бы не согласился зависеть от кого-то, пусть даже от меня. Сестры в его учреждении очень его любили, потому что он не доставлял им никаких хлопот и всегда встречал улыбкой, что значительно облегчало их задачу. Хотя мы, естественно, не были «счастливы» за него, он находился в безопасности, за ним ухаживали, его любили, держали в тепле и холе, и в целом он вел спокойное и мирное существование. И все же, это была больница – удобная, комфортная, но бездушная, – а не дом. Когда-то он называл такие «господним залом ожидания».
В последний год жизни он уже не мог ни ходить, ни говорить. А потом, постепенно, начал угасать. В один день, словно решив, что с него хватит, он перестал есть. Вскоре отказался и от питья. Метафорически, он отвернулся лицом к стене и просто ждал, когда наступит конец. Может, он даже его торопил. Я принимала все решения, относительно его пребывания в доме инвалидов, поэтому отдала те же распоряжения, что и в случае с мамой: отказ от реанимации, никакого питания через зонд, обязательно уход, обезболивание и естественная смерть в свой черед.
Его смерть не была жестокой и пришла к нему мирно и тихо, в момент, который он бы одобрил и который, отчасти, выбрал сам. Понимая, что времени у нас остается немного, мы с Томом, Бет, Грейс и Анной пришли к нему в его последний, как оказалось, день. Все выглядело так, будто он просто решил отключиться. Он лежал, свернувшись клубком, на боку, не замечая нашего присутствия в палате. Если бы он мог слышать, то услышал бы нашу беседу, смех и свою любимую музыку – «Собор в горах», в исполнении оркестра волынщиков из школы, где учились девочки, – на СD. Он практически не шевелился и ни на что не реагировал. Он ничего не пил, поэтому кожа на его огромных руках, напоминавших медвежьи лапы, хотя и была теплая, стала сухой и тонкой, как бумага.
Когда мы собрались уходить на ночь, я сказала ему, как когда-то умирающей матери, что мы уходим, но утром вернемся – поэтому ему надо держаться. Не так-то легко избавиться от старой привычки! И тут у него на лице промелькнуло выражение ужаса, ясно читавшееся в выразительных черных глазах. Бет судорожно вздохнула. Она видела то же, что и я. Я и представить себе такого не могла!
– Мама, кажется, тебе нельзя уходить, – сказала она.
Он был прав, когда, много лет назад, навещал в больнице тетю Лину. Он действительно
Ребенком я дала бабушке обещание, что буду с ним рядом, когда его время придет, и теперь оно действительно пришло. Я успокоила отца, сказав, что съезжу домой принять душ и переодеться, и не позже чем через час вернусь. Когда я приехала обратно, Том, Грейс и Анна ушли; Бет предпочла остаться со мной и со своим дедом.
Не думаю, что отец боялся умирать, он просто не хотел в этот момент находиться в одиночестве. Его мать прекрасно его знала. Мы с Бет сидели в комнате, приглушив свет, говорили и смеялись, пели и плакали. Он не реагировал на нас, но мы все время держали его большие теплые руки, и он ни на мгновение не чувствовал себя одиноким. Если одна из нас выходила в туалет или за кофе, вторая оставалась. Он лежал не шелохнувшись. Ни разу его руки не сжали мои, глаза так и не открылись. Не было никакого сомнения, что эта ночь станет для него последней – это знали все, включая его самого, – но в палате царил покой и умиротворение.
В последние часы, когда его душа уже готовилась отделиться от тела, дыхание отца начало замедляться. Я сказала, что все хорошо, что мы здесь, с ним, что он не один. Он дышал все реже, все медленнее, а затем перестал. Я подумала, что все закончилось, но тут он сделал еще несколько неглубоких вдохов. Потом наступила агония – короткие судорожные вдохи, и предсмертный хрип, когда слизь и жидкость собираются в горле, поскольку кашлять человек уже не может. И, наконец, последний вдох, уже просто рефлекторный. Через несколько секунд, увидев, как пена из легких появляется у него на губах и в носу – это означало, что воздуха в них уже нет, – я поняла, что он мертв. Вот так вот просто. Никакой паники, мучений, боли, суеты – просто тихий уход.
Удивительная личность, всегда занимавшая огромную часть моей жизни, духовно и физически, покинула этот мир в один миг, словно повернулся выключатель. Осталась лишь тонкая пустая оболочка, но присутствие отца словно еще ощущалось в комнате. Странное дело: я не испытывала привязанности к лежавшему передо мной телу, потому что это был уже не он. Мой отец не был этим телом, он являлся чем-то гораздо большим, чем оно.
Мы открыли окно, чтобы отпустить его душу на свободу. Если мать действительно пришла его встречать, как когда-то обещала, то я не почувствовала ее присутствия. Конечно, я не удивилась, но все-таки была немного разочарована. Потом мы немного поплакали, присев рядышком, а дальше приступили к необходимым формальностям. Мы вызвали медсестру, которая проверила его пульс (мы это уже сделали) и его дыхание (и это мы тоже сделали) и записала время смерти – на добрых десять минут позже настоящего, но это уже не имело значения.
Мой отец умер от старости. В прошлые века причину его смерти в официальных документах отразили бы более поэтически, но с нашим избитым медицинским словарем ее приписали, как обычно у стариков, острому инсульту, сердечно-сосудистым нарушениям и деменции. Я сидела с ним рядом – никакого инсульта не было. Пожалуй, нарушения в работе сердечно-сосудистой системы действительно имелись (чего следует ожидать в его возрасте), но деменция, насколько мне известно, сама по себе никого не убивала. Просто пришло его время, и он с этим согласился.
Тем не менее я всегда считала, что болезнь Альцгеймера это очень нелегкий путь к концу. Длинный период угасания оказался очень тяжелым и для нас, и, могу предположить, для него, если временами он все-таки приходил в себя и сознавал, что с ним происходит. Мы словно начали с ним прощаться еще за два года до смерти, когда постепенно стали терять того человека, которого знали всегда. Но, в конце концов, он умер хорошей смертью, хоть она и заставила себя долго ждать. Когда настал момент, он отвернулся к стене и упокоился с миром, в присутствии тех, кто его любил. Чего еще может человек для себя пожелать?
Глава 5
Прах к праху
«Жизнь измеряется не ее продолжительностью, а ее наполненностью»
Способы поддержать и утешить умирающего в разных странах и культурах, по сути, мало отличаются друг от друга, чего нельзя сказать о похоронах. Но, будь то буддийские похороны в горах Тибета – где тело, чтобы оно возвратилось в землю, разрубают на куски и оставляют на вершине, – пестрые шумные процессии с джазовым оркестром в Новом Орлеане, или наши помпезные британские церемонии, их главная задача всегда заключается в том, чтобы у скорбящих появилась некая успокаивающая модель поведения, которой можно следовать в трудный час. Такие церемонии очень важны не только потому, что позволяют семье и друзьям проститься с усопшим, но и потому, что приносят скорбящим утешение, задавая шаблон, с помощью которого они трансформируют свое горе в ритуал, открыто демонстрируя его или, наоборот, маскируя.
Горькая правда заключается в том, что скорбь не проходит никогда. Американский психоаналитик Лоис Тонкин говорит, что утрату невозможно «преодолеть», и это ощущение совсем не обязательно ослабевает со временем. Утрата остается с нами, и мы просто продолжаем жить, приспосабливаясь к ней, задвигая в глубины сознания. Поэтому постепенно она начинает казаться более отдаленной, и у нас получается с ней справляться, но полностью от чувства утраты избавиться нельзя.
Теория горя, разработанная в 1990-х голландскими учеными Маргарет Струб и Хэнком Шут, утверждает, что это чувство развивается по двум путям, между которыми выбирает человек. Их «двоичная» модель горя выделяет «ориентацию на утрату», когда мы фокусируемся на своих переживаниях, и «ориентацию на восстановление», когда мы стараемся находить для себя деятельность, которая временно нас отвлекает. Мы можем надеяться только на то, что приступы острого горя со временем станут более редкими. Однако каждый переживает утрату по-своему, и тут нет никаких временных рамок.
Похороны близкого человека – лишь один из первых шагов на этом пути. В Великобритании большинство траурных ритуалов всегда было связано с христианской религией, но теперь, когда в нашей стране соседствуют разные культуры, а общество становится все более светским, умножаются и варианты проводов покойного. В целом мы стали менее религиозны: теперь больницы переполнены теми, кто требует их лечить, а церкви пустеют, покинутые теми, кто готов был полагаться на свою веру. В прошлом мы смирялись со смертельным диагнозом и обращались к церкви за спасением души; теперь же мы рыщем по интернету в поисках хоть какого-то, пусть ненадежного, способа еще немного продлить себе жизнь.
Торжественность, чинность и церемонность, окружавшие раньше смерть, по мере секуляризации общества постепенно отступают. Давно миновали времена профессиональных плакальщиков, траурных украшений, популярных в средние века и в викторианскую эпоху (кстати, у меня их целая коллекция), канула в лету традиция снимать шапку при виде похоронного кортежа, этого
Я определенно родилась не в том веке. Я предпочитаю традиционные проводы с похоронной процессией, как в лондонском Ист-Энде, с черным лаковым катафалком, который везут черные лошади с плюмажами на головах, а впереди идет распорядитель в цилиндре, задавая необходимый торжественный темп. От таких величественных шествий у меня мурашки бегут по спине.
Еще я люблю красивые кладбища: они всегда очень мирные и гостеприимные, особенно если находятся в центре города, где само расположение указывает на их важность для местной общины. Мы с бабушкой частенько устраивали пикники на кладбище Томнахурч (отец его всегда называл «мертвым центром Инвернесса»), когда летом ходили навещать могилу ее мужа, а Том школьником бегал там по дорожкам, тренируясь к соревнованиям по регби. Сейчас многие такие кладбища заброшены и постепенно приходят в упадок – возможно, со временем их вообще заменят электронные могилы, где родные и друзья будут выкладывать фотографии покойных. Отнюдь не то же самое, на мой взгляд.
Старея, мы посещаем похороны все чаще и начинаем замечать новые тренды: старые традиции отмирают, уступая место тем, которые мы считаем более современными. Конечно, исчезновение некоторых старинных обычаев вызывает сожаления, но, должна признать, во многих аспектах свобода, которой мы теперь обладаем при выборе сценария церемонии, позволяет более точно отразить в ней личность, ценности и убеждения покойного, что, безусловно, является положительным моментом. И пускай траурные ритуалы сейчас стали короче и проходят не так публично, скорбь остается прежней. Если выполнена главная задача – утешить скорбящих и почтить память покойного, – то кто мы такие, чтобы судить, как надо было сделать правильно? Точно так же и традиции остаются в силе для тех, кому приносят утешение.
Для проведения похорон следует предпринять столько разных действий, что порой задаешься вопросом, не придумано ли это все намеренно, чтобы отвлечь тебя от горя. Помимо регистрации смерти, переговоров с похоронным агентом, получения копии свидетельства о смерти и публикации объявления в газетах, приходится принимать еще массу решений. Похороны обоих моих родителей проходили в часовне при крематории: для них надо было выбрать цветы и музыкальное сопровождение, а также набросать прощальную речь, которую зачитывал служащий. Нужны ли нам машины, и если да, то сколько? Какой выбрать гроб (мой отец про свой наверняка сказал бы, что сжигал и получше – смешно, ведь именно это мы и собирались с ним сделать), где устроить поминальный банкет и откуда заказать угощение, как оповестить всех, кто хотел бы прийти? В Шотландии, где не тянут долго между смертью и похоронами, такая лихорадочная активность быстро выявляет в людях и все хорошее, и все дурное. Масса происшествий, связанных с похоронами, становится потом семейным фольклором.
Мой отец много лет служил в церкви органистом, и я знала, какую музыку он хотел бы слышать на своих похоронах, а какую – совершенно точно нет. Однако, как бы я не стремилась сделать все так, как ему бы понравилось, я не могла избавиться от мысли, что стараюсь ему угодить, когда он единственный не будет присутствовать на церемонии в этот день.
Каждую субботу отец, дождавшись вечера, отправлялся в церковь, чтобы поупражняться перед воскресной службой. Иногда я ходила вместе с ним и сидела в первом ряду, слушая его прекрасную игру на церковном органе. Он частенько исполнял «In the Mood» Глена Миллера. Странно было слышать эту мелодию, написанную для большого оркестра, раздающуюся в пустой церкви, но мне она нравилась. По воскресеньям, пока я была еще маленькой, мне вменялось в обязанность ходить в церковь с отцом. Я должна была сесть во втором ряду, прямо напротив органа, и следить за пением прихожан по книге с гимнами. Когда они доходили до последнего стиха, я клала руку на спинку скамьи перед собой – наш условный сигнал, означавший, что отец должен остановиться на этом куплете. Несколько раз я отвлекалась, и отец радостно играл еще куплет, которого в действительности не существовало. В те дни я получала серьезный нагоняй.
Отец терпеть не мог, когда прихожане пели без души. Поэтому я страшно возмутилась, когда услышала, как на его похоронах люди в церкви начали бормотать гимны себе под нос. Я не могла смотреть на беднягу органиста в углу зала, представляя, как разозлился бы отец. Вот почему я сделала нечто невероятное: встала, подняла вверх руки и велела всем замолчать – да-да, прямо посреди церемонии. Я рассказала им, как не нравилось отцу играть на органе, если люди пели не от души, и попросила их сделать над собой усилие – хотя бы ради него. Мои дочери были в ужасе, а остальные в большинстве своем решили, кажется, что я сошла с ума. Однако мне нравится думать, что я сделала те похороны незабываемыми.
Я не колебалась, выбирая, под какую мелодию процессия выйдет из церкви. Конечно, это будет «In the Mood». Это название он смешно коверкал, говоря вместо «Mood» «Nude» – голышом.
И отец, и мать оставили нам четкие распоряжения относительно того, где и как захоронить их останки, но не сказали, какие именно – тела целиком или пепел. Конечно, существовал и третий вариант, но ни один из моих родителей не пожелал завещать свое тело для научных целей, а я не чувствовала себя вправе их переубеждать.
Чем дальше в лес, тем больше дров. Их выбор мест на кладбище был вообще полнейшим безумием. Мама хотела, чтобы ее похоронили рядом с дядей Вилли и тетей Тиной, у подножия кладбища Томнахурч, а отец собирался лежать вместе с родителями наверху. Мы говорили, что, возможно, им стоило бы подыскать участок, где они поместились бы вместе, но старый добрый шотландский прагматизм (и, в случае моего отца, еще и старая добрая шотландская скупость) одержал верх. Если у подножия холма есть одно свободное место, а на вершине – другое, зачем покупать еще? Зачем тратиться на новый участок? Оба считали, что мертвым все равно, где лежать, главное, чтобы все прошло достойно. Конечно, мои родители предпочитали следовать традициям, но одновременно отличались практицизмом и отсутствием сентиментальности. Отец частенько говорил, что будет махать маме рукой с вершины холма, а она неизменно отвечала, что ни за что не станет махать в ответ.
И вот моего отца кремировали, а потом почти год его прах в красивой резной урне, которую он наверняка бы одобрил, стоял у нас в гостиной на столе, пока мы не смогли собрать вместе всех родных и устроить церемонию погребения. Торопиться все равно было уже некуда. Он умер и теперь всегда был при нас. Даже наши уборщики, после первого потрясения, привыкли к его присутствию и, в каком-то смысле, с ним подружились. Они здоровались с отцом, приходя в дом, и аккуратно стирали пыль с латунной таблички на урне. Когда урну похоронили, они заметно расстроились. Людям не обязательно быть живыми, чтобы ощущалось их присутствие в доме.