Николай Эдуардович Гейнце
АРАКЧЕЕВ II
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Тени прошлого
I
Неожиданный улов
Был пятый час в начале раннего августовского утра 1832 года.
Село Грузино и барский дом вместе с его сиятельным владельцем покоилось ещё мирным сном — тем «сном на заре», который по общему, испокон веков сложившемуся убеждению, является самым сладким.
Кругом все было тихо и пустынно, и лишь на берегу быстроводного Волхова, невдалеке от перевоза, господствовало оживление — человек восемь грузинских крестьян под наблюдением подстаросты отбывали «рыбную барщину», как называлась производившаяся два раза в неделю, рыбная ловля для нужд графского двора.
По заведенному обычаю, невод закидывали три раза и мелкую рыбу брали на деревню и лишь крупную отправляли на барский двор.
Волхов в описываемое нами время отличался обилием всевозможной рыбы и уловы всегда были многочисленны. Мелко и крепко сплетенные сети не давали возможности спастись от рыболова даже мелкой рыбешке, хотя самую мелочь, по приказу графа Алексея Андреевича, бросали обратно в реку.
Невод был уже закинут третий раз, и рыбаки осторожно подводили его к берегу.
— Ишь рыбы-то привалило, братцы, руки обломило — не вытянешь, — заметил один из рыбаков, молодой парень атлетического сложения, с ярко-красными волосами, выбившимися из-под картуза со сломанным козырьком, надетого на затылок, и такого же цвета всклокоченною бородою — на селе его звали Кузьма Огневой.
— Что-то, и впрямь, тяжеленько, уж не сома ли Бог послал пудового? — послышалось в ответ на замечание Кузьмы.
— Сома! — передразнил третий рыбак, ещё совсем молодой, безбородый парень. — Да разве они здесь водятся?
— Старики бают, в старину водились крупнющие, а теперь уже давненько улова на них в этих местах нет… В море, бают, ушли, — степенно отвечал Кузьма, напрягая вместе с товарищами все силы подвести невод к самому берегу. На береговой отмели стало тащить ещё тяжелее. Рыбаки слезли с лодок и направились к берегу по колено в воде.
— Уж и поналезло же рыбины-то, до пропасти, николи так не упаривались, — снова после некоторого молчания заговорил один рыбак.
— Э-э-э-э… разом!.. — послышалась команда Кузьмы, и невод, подхваченный дружным усилием, плюхнулся на береговой откос.
— Гляньте, братцы, утопленница!.. — вскрикнули почти в один голос рыбаки, наклонившись над неводом, и с испугом отшатнулись в разные стороны.
Картина на самом деле была полна холодящего душу ужаса.
Солнце появилось на краю горизонта, и его яркие, как бы смеющиеся лучи осветили береговой откос, на котором лежал невод, и заиграло в разноцветной чешуе множество трепещущей в нем рыбы, среди которой покоилась какая-то, на первый взгляд, бесформенная темная масса, вся опутанная водяными порослями, и лишь вглядевшись внимательно, можно было определить, что это была мертвая женщина, не из простых, судя по одежде и по превратившейся в какой-то комок шляпе, бывшей на голове покойной.
На ней было надето темное шерстяное платье и мантилья, обшитая кружевами. Стягивавшая горло утопленницы толстая веревка, к концам которой были привязаны два тяжелых булыжника, красноречиво говорили, что она была удавлена при жизни чьей-то злодейской рукой, а затем уже брошена в Волхов.
Это же подтверждало характерно искаженное лицо несчастной, с высунутым до половины языком и с широко раскрытыми, полными предсмертного ужаса глазами.
Светло-золотистые волосы оттеняли сине-багровое, опухшее, ещё молодое и когда-то красивое лицо утопленницы, в одну из щек которого впился крупный рак. Крестьяне несколько времени, как бы пораженные, созерцали эту картину.
Первый опомнился подстароста.
— Надо беспременно разбудить Петра Федоровича, потому такая оказия, что и не приведи Господи, он уж как порешит, назад ли в воду её кинуть — грех бы, кажись, большой, или графу доложить, да за полицией пошлет; ты, Кузьма, да ты, Василий, стерегите находку, а я побегу… Рыбу-то в ведра из этого улова не кладите, потому несуразно у покойницы из-под боку, да на еду… — отдал он наскоро распоряжение и быстрыми шагами пошел по направлению к селу. Остальные рыбаки тоже побежали за ним.
У невода, притащившего такой неожиданный улов, остались лишь Кузьма да Василий, тот молодой парень, который усомнился в существовании в Волхове сомов.
Он наклонился над трупом и внимательно любопытным взглядом осматривал утопленницу.
Кузьма сосредоточенно молчал, глядя куда-то в сторону.
— Ишь, как впилась нечисть-то… — как бы про себя заговорил Василий и взял впившегося в щеку покойной рака за хвост.
— Не трожь… — поспешно остановил его Кузьма, — до начальства упокойницу тревожить нельзя, потому можно через то в ответ попасть… Сторожить тебя поставили, а не рукам волю давать…
— Я только нечисть-то эту снять с неё хотел, потому все же христианская душа… — ответил Василий, быстро отдернув руку и отирая её об рубаху.
— Говорю, не трожь… — повторил угрюмо Кузьма и снова смолк.
Весть о вытащенной графским неводом утопленнице с быстротою молнии облетела все Грузино, и скоро на берегу Волхова собралась громадная толпа крестьян и крестьянок.
Толкам и пересудам не было конца.
Бабы лезли, вперед и даже начинали причитывать над покойницей, но обруганные мужиками, столпились в сторонку и загалдели, по бабьему обыкновению, все разом.
— Цыц, сороки долгогривые! — осадили их и тут мужики. Бабы стали перешептываться.
— Гляньте-ка, родимые, башмаки-то какие, немецкой работы, — не унималась лишь одна бойкая бабенка, лезшая вперед и указывавшая рукой на башмаки покойной. — А на руках сетка, — продолжала она, заметив на руке покойницы вязаную метенку[1]…
— Староста идет, староста! — пронеслось в толпе. Все, даже и бойкая бабенка, смолкли.
К толпе важною, мерною поступью подходил рослый мужик лет пятидесяти с длинной русой с проседью бородой, одетый в кафтан тонкого синего сукна и в таком же картузе.
— Чего привалили, упокойников не видали? Марш на село, по избам; неровен час сам граф припожалует…
Слово «граф» произвело на толпу действие электрической искры — она сперва расступилась, а затем, один по одному, гуськом, крестьянки потянулись в село.
На берегу остались сторожившие невод Кузьма и Василий, да староста с подоспевшим вслед за последним подстаростой.
— Петр Федорович сейчас сами будут… — доложил он, запыхавшись от быстрой ходьбы.
— Оказия, — разводил, между тем, руками староста, разглядывая труп, — и ведь надо же было ей в невод попасть… Да и не впору, потому граф за последние дни и так туча тучей ходит, а тут эдакая напасть, прости Господи, нанесла её нелегкая… царство ей небесное, тоже могилку свою, чай, ищет, сердешная.
Староста истово перекрестился.
Его примеру последовали подстароста, Кузьма и Василий.
— Графу-то Петр Федорович доложил? — спросил староста.
— Его сиятельство ещё почивать изволят, а Петр Федорович сказали: «Приду сам, посмотрю и подумаю…» — отвечал подстароста.
— Такое дело тоже скрыть невозможно!.. — сквозь зубы, как бы про себя проворчал староста.
— Не могим знать… Да вот, Петр Федорович и сами идут… — указал подстароста рукой на приближавшегося мужчину, одетого в летнюю фризовую шинель и белую фуражку.
Определить его лета по полному, совершенно бритому, плутоватому лицу было довольно затруднительно — не то ему было лет сорок, не то пятьдесят, а может, и более.
Это и был графский управляющий Петр Федорович Семидалов.
II
Управляющий
Петр Федорович не мог назваться новым управляющим села Грузина, так как занимал первое место в грузинской вотчинной конторе в течение уже нескольких лет, а именно, с памятного читателям 1825 года — года смерти императора Александра Павловича и совершенного незадолго перед кончиной венценосного друга графа Аракчеева убийства знаменитой домоправительницы последнего, Настасьи Федоровны Минкиной. Не мог он считаться даже и полным управляющим Грузинской вотчины, так как сам граф Алексей Андреевич, удалившись в начале царствования императора Николая Павловича от кормила государственного корабля России, поселился почти безвыездно в Грузине и начал лично управлять вотчинными делами, отодвинув, таким образом, Петра Федоровича на степень главного делопроизводителя вотчинной конторы. Последний сохранил лишь звание управляющего, а уважение крестьян приобрел в силу своей близости к графу и доверия к нему со стороны последнего, которое Петр Федорович добыл благодаря своей хитрости, сметливости и дальновидности.
Семидалов был в Грузине человек пришлый, каких, впрочем, было достаточное количество во дворце графа Аракчеева.
Родом он был из поповичей, что можно заключить и из его фамилии, но этим сведения о нем у любопытных графских дворовых и оканчивались, так как Петр не любил распространяться о своем прошлом.
Появился он в Грузине ещё совсем юношей, лет около тридцати тому назад, и мог считаться, таким образом, грузинским старожилом.
Нельзя сказать, чтобы красивый, но свежий, румяный и здоровый, он не избег участи грузинских дворовых молодых парней и несколько раз побывал во флигеле сластолюбивой графской домоправительницы — Минкиной.
Близость с этой огневой женщиной не отуманила рассудок не по летам положительного и расчетливого парня. Он, казалось, забывал о проведенных минутах близости с этой властной женщиной и тотчас же после страстных объятий и жгучих поцелуев являлся почтительным, раболепным слугою, памятуя расстояние между ним, как одним из бесчисленных лакеев графа, и ею — фавориткою самого его сиятельства. Это особенно нравилось в нем Настасье Федоровне, и связь их даже продолжалась относительно довольно долгое время, но грузинская Мессалина, как знает читатель, не считала постоянство в привязанностях в числе своих добродетелей.
Петр Федорович вовремя заметил её охлаждение и стал сам удаляться от неё, не доставив ей ни одной секунды раздумья, как ей отделаться от надоедавшего любовника; напротив, он дал ей понять, что на всю жизнь останется её верным и преданным рабом, не притязающим даже на намек об их прежних отношениях.
— Надоедать я стал вам, ненаглядная моя красавица, вижу я это и не ропщу, ни на вас не ропщу, ни на судьбу свою, много счастья дали вы мне, приблизив к себе, но вы дали, вы и взять можете — ваша воля. Оставьте мне только, Настасья Федоровна, возможность послужить вам до конца дней моих, может, пригожусь я вам не раз — распоряжайтесь мной, как верным рабом вашим, да и этим я едва ли отплачу вам за то счастье, которое вы дали мне. Сам я мозолить вам глаза с непрошенными услугами не буду, а когда надо будет, только кликните…
Настасья Федоровна внутренно обрадовалась, но не показала ему на этот раз вида.
— Ну, чего ты заныл, не надоел ещё, а надоешь — сама прогоню, слов же твоих никогда не забуду, раскаешься, коли на ветер говорил их, не обдумав…
Она обвила его своею обнаженной рукою.
— Не на ветер, кралечка моя, а одна только всю жизнь думка у меня будет — услужить тебе.
Минкина зажала ему рот страстным поцелуем.
Дальновидность Семидалова, однако, его не обманула, и вскоре она действительно прогнала его, но путем этой его тактичности он достиг, что в сердце Минкиной потухшая к нему страсть не перешла в ненависть, как это было относительно других её фаворитов; он не был ни сослан в Сибирь, ни сдан в солдаты, а напротив, стал постепенно повышаться в иерархии графской дворни.
Петру Федоровичу не пришлось долго ждать, чтобы убедиться, что он этим путем избег действительно серьезной опасности — прошедшие перед его глазами за несколько лет грузинские драмы, включая сюда трагическую смерть управляющего Егора Егоровича, драмы, в которых ему не раз приходилось быть не только молчаливым свидетелем, но и активным участником, по призыву Настасьи Федоровны, памятовавшей его слова в одно из последних, их свиданий во флигеле.
Наконец, ему дано было одно поручение в Петербурге, которое он исполнил, но которое на всю остальную жизнь отравило его душевный покой — он не мог видеть равнодушную Минкину, давшую ему такое, по его мнению, гнусное поручение, и измыслил способ удалиться из Грузина, тем более, что как бы стал предчувствовать скорый конец власти в Грузине и его, теперь ненавистной ему повелительницы.
Исполнив петербургское поручение, он через несколько времени предстал перед Настасьей Федоровной.
— Что тебе, Петр? — спросила она, полулежа на диване в своей гостиной.
— К вашей милости с нижайшею просьбою…
— В чем дело?
— Соблаговолите устроить мне у его сиятельства перевод в петербургский дом…
— Это зачем тебе?
— Да молодцы-то мои, что со мной в известном деле были, боюсь без меня распояшутся, набедокурят, что так первое-то время все за ними мой глазок смотреть надобен, не ровен час…
— А-а-а…
— А здесь мне, кроме того, невтерпеж оставаться, боюсь, как бы себя самого врагам с головой не выдать…
— В чем это? — приподнялась Минкина с дивана.
— В моей к вашей милости преданности… — потупил скромно глаза Семидалов.
— Вот как! — улыбнулась довольною улыбкою Настасья Федоровна. — Ты постоянен…
— В Петербурге я вам тоже пригожусь, не без дела, чай, сидеть буду… — продолжал Петр Федорович, пропустив мимо ушей её замечание.
— Хорошо, я подумаю!.. — встала Минкина и вышла в другую комнату, давая этим знать, что аудиенция окончена.
Прошел томительный для Семидалова месяц.
Настасья Федоровна, впрочем, надумала и путем мелких жалоб графу на Петра Федорова, достигла того, что он был отправлен в петербургский дом, что считалось среди грузинской дворни наказанием. Для Семидалова же этот день был праздником; выехав из Грузина, он первый раз с того момента, как впервые вошел во флигель Минкиной, вздохнул полной грудью.
Как бы тяжелое бремя скатилось с его плеч, хотя угрызения совести за последнее исполненное им поручение грузинской домоправительницы не уменьшились в его душе.
Напрасно представлял он себе, что среди других его поступков этот последний был каплей в море, но перед его духовным взглядом неотступно стояло молодое испуганное лицо, обрамленное, как бы сиянием, золотистыми волосами, и умоляющим взглядом испуганных, прекрасных глаз проникало в его душу. Разбойник был влюблен в свою жертву.
По прибытии в петербургский дом графа Аракчеева, Петр Федоров скоро сумел снискать себе расположение и даже любовь известного уже читателю дворецкого Степана Васильева. Старик почувствовал к нему даже некоторое почтение за грамотность и начитанность в священных книгах. Они сдружились и зажили, что называется, душа в душу. Степан Васильев в долгие вечера рассказывал Петру о былом времени; любознательный Петр слушал, не перебивая и не отвлекаясь ничем от нити рассказа. Особенно они сошлись в общей ненависти к Минкиной, от которой Петр, к своему удовольствию, не получал из Грузина никаких поручений. Она как бы забыла о его существовании.
Известие об её убийстве достигло до петербургского дома в то время, когда Степан Васильев лежал на смертном одре, а Петр находился при нем бессменной сиделкой.
Когда последний сообщил больному полученное из Грузина известие со всеми подробностями и заключил свое сообщение словами: «собаке — собачья и смерть», то Степан Васильев укоризненно посмотрел на него.
— А разве ты забыл, что сказано в Писании: «прощайте врагов ваших». Царство ей небесное!
Больной истово перекрестился.
— Вот что, — начал он снова слабым голосом, — я чувствую, что не только мои дни, но и часы уже сочтены, — здесь больной снял с шеи зашитый холщевый мешочек на шнурке, — восемьсот рублев, скопленных во всю мою жизнь, пятьсот возьми себе на разживу, на пятьдесят рублев похоронишь и крест поставишь, другие пятьдесят раздашь нищим, а двести рублев внесешь в Невскую лавру — сто отдашь на поминовение о здравии рабы Божией Натальи, а сто на вечное поминовение за упокой души рабы Божией Настасьи… Не забудешь?
— Не забуду, успокой себя, и что за мысли, ещё меня переживешь, поправишься… — заговорил растроганный Петр Федоров, не принимая мешочка, — и куда мне деньги, за что жалуешь…
— Бери, бери, не смущай, я знаю, что смерть недалеко, и уж приготовился не даром — вчера исповедывался и причащался, сподобился, близких у меня никого нет, а ты мне полюбился, только исполни, что я сказал: двести в лавру — сто о здравии рабы Натальи, а сто за упокой души рабы Наста…
Больной не договорил и впал в забытье. Предчувствие его сбылось — он умер через сутки, не приходя в сознание.
Петр Федоров свято исполнил волю покойного.
Вскоре после смерти и похорон Степана Васильева, на которых присутствовал сам граф, отдавая последний долг своему товарищу детских игр и столько лет гонимому им слуге, Семидалов был сделан на место покойного дворецким петербургского дома. В Грузине же, после убийства Настасьи Минкиной, граф Алексей Андреевич разогнал всех своих дворовых людей и ограничился присланными по его просьбе полковником Федором Карловичем фон Фрикен четырьмя надежными денщиками, которые и составляли личную прислугу графа.
Прошло несколько месяцев, и Петр Федоров, в один из приездов графа в Петербург, решился обеспокоить его сиятельство обстоятельным докладом о поступках покойной Настасьи и его участии в некоторых из них, причем, конечно, выставил себя жертвою самовластия зазнавшейся холопки.
Подробности этого продолжавшегося несколько часов разговора между графом и его новым дворецким остались для всех тайною, но последствием был перевод Семидалова в управляющие села Грузина.
Это было в 1826 году, когда и граф перестал пользоваться петербургским домом, находившимся и до сего дня на Литейном проспекте и никогда не бывшим полною собственностью Алексея Андреевича, а принадлежавшим 2-й артиллерийской бригаде.
Таков был управляющий Петр Федорович, степенным шагом приближавшийся к тому месту берега Волхова, где в неводе, среди бившейся на солнце рыбы, лежала неизвестная утопленница.