Ветер свистел в ушах, Надежда Константиновна слышала не каждое слово мужа, но по всему было видно — угодила.
Когда вдалеке запестрела желто-белая ромашковая поляна, путники еще дружней налегли на педали, и скоро колеса повалившихся в траву велосипедов завертелись в воздухе.
— Ромашки… чудо какое-то! — Владимир Ильич нагнулся, сорвал один из цветков, поднес к лицу, зажмурился: — Совсем как на Волге…
— И даже нос у тебя стал желтым.
— Правда? И у тебя тоже!
Они рассмеялись, счастливые, переполненные радостью свидания с уголком, напомнившим родину.
— А ты знаешь, на что она похожа? — спросил вдруг Владимир Ильич.
— Кто — она?
— Ромашка. Берегись сейчас вся торжественность момента полетит вверх ногами. Из меня никогда бы не вышел поэт. Ромашка — родная сестра… яичницы-глазуньи, ты не находишь?
Надежда Константиновна вздрогнула.
— Я нахожу прежде всего, что никуда не годится твоя жена: у тебя же крошки во рту не было со вчерашнего вечера! Если б не мама, мы оба с тобой умерли бы сейчас с голоду.
Она побежала к велосипедам, отстегнула от багажника одного из них белый, аккуратно перевязанный тесьмою сверток.
— Я уверена, тут есть что-нибудь вкусное.
Надежда Константиновна расстелила на траве салфетку, принялась распаковывать сверток. Владимир Ильич, присев на корточки, сорвал еще десяток ромашек.
— Это тебе, Наденька. А это Елизавете Васильевне — ее любимые цветы.
— Спасибо! А еще говоришь, что не годишься в поэты. Самые красивые выбрал, самые стройные.
— Самые разглазастые!
Они опять рассмеялись. Но Надежда Константиновна с огорчением заметила, что состояние обычной озабоченности не покидает мужа ни на миг.
Пока длилось их маленькое пиршество, Владимир Ильич несколько раз украдкой вынимал из бокового кармана небольшой блокнот, что-то торопливо в него записывал и тут же прятал блокнот обратно.
Надежда Константиновна сперва решила не обращать на это внимания. Но вот на солнце сверкнула клеенчатой обложкой хорошо знакомая ей, вся в бесчисленных закладках тетрадь. Еще мгновение — и по ее страницам тоже, но уже совершенно открыто забегал остро отточенный карандаш Владимира Ильича.
— Володя! Это нечестно. Сначала блокнот, потом целый гроссбух. Того гляди, помчишься в Париж, да еще проездом через Лион или Цюрих…
— Ты и не представляешь, до какой степени права! Заехать бы в Лонжюмо — тут рукой подать. Очень нужно…
Надежда Константиновна решительно отобрала у мужа карандаш и снова направилась к велосипедам.
Не было ее всего несколько секунд, но, когда вернулась, по строчкам клеенчатой тетради уже поскрипывала обуглившимся концом спичка, крепко зажатая в пальцах Владимира Ильича.
— И это называется отдыхом? Ну что мне с тобой делать? Жаловаться?
— Если другого выхода нет… Вопрос только — кому? Властям? Нынешним?
Надежда Константиновна не настроена была больше шутить. Складка на ее переносице стала глубже и строже.
— А вот сердиться не нужно. Ссориться по таким пустякам!
— Твое здоровье — пустяки?
— Повторяю: давно не чувствовал себя так хорошо.
— Нет, нет, сегодня обо всем расскажу маме. Если ты хоть немного ее уважаешь…
— Маме? Это уже серьезно. Сейчас же отправимся в лес, и с этой минуты — все соловьи наши.
Они пошли вперед, внимая лесной тишине, сразу плотно обступившей их со всех сторон. Однако тревожная, неотступная мысль все время возвращала их обоих домой, в Россию.
— Как там? Что там? Ты знаешь, Наденька, мне нужно бы попасть туда хоть на несколько дней, хоть на несколько часов. Столько дел накопилось — неотложных, чертовски срочных! Да и своими глазами увидеть бы, что теперь в Москве, в Питере…
— Знаю. А тут еще информация в последнее время стала слишком скупой. И все медленней идет, еле тащится. Я вчера говорила с Верой, просила ее что-нибудь предпринять. Она обещала.
— Раз Вера обещала — сделает. Все возможное и невозможное… Когда у вас следующая встреча с ней? Завтра?
— Как всегда, в наш час: ровно в пять, — и вдруг Надежда Константиновна, быстро взглянув на мужа и отведя взгляд, спросила: — А что, если не завтра, а… сегодня?
— Сегодня? Как сегодня?.. Стой, стой, стой! Это что же получается. Для одного такой сверхотдых, что даже в тетрадку заглянуть нельзя, для другого…
— Не сердись, прошу тебя, ты ведь знаешь — надо.
— Надо. Действительно надо… Так и быть, прощается. А то ведь я тоже пожаловаться могу.
— Маме?
— Разумеется. У нас с Елизаветой Васильевной полное взаимопонимание, полнейшее.
— Вижу и очень радуюсь этому. Она души в тебе не чает.
— Таких людей следует ценить и беречь. Добрая, неугомонная… Руки у нее золотые! К сегодняшнему утру так заштопала и отутюжила мне жилет — я не узнал его. Хоть на дипломатический прием надевай… Да, сколько еще осталось до пяти? Успеем сходить к реке? Или нет уже?
— Давай попробуем. Только сначала послушай вот этого кузнечика — самого настойчивого. — Надежда Константиновна поднесла руку с часами вплотную к уху мужа. — Слышишь, как заливается?
— Да, да, да! Самый настоящий кузнечик. Ну что ж, у нас был прекрасный день. День отдыха, правда? И свежим воздухом надышались на целую вечность вперед, и цветов столько набрали.
— И чуть было не поссорились…
— Чуть — не считается… Ну а теперь, кажется, моя очередь ставить условия. Так вот, как только вернешься от Веры, устроишься в кресле поудобнее, и твое воскресенье продолжится. Обещаешь?
— Почему «твое»?
— Ну наше.
— То-то.
— Хорошо.
— Скажи: обещаю.
— Обещаю.
…В первом часу ночи Владимир Ильич увидел свет в комнате Надежды Константиновны. Он вошел и остановился в недоумении: весь стол Надежды Константиновны был завален газетными вырезками. Глаза ее слипались от усталости.
— Не сердись, Володя, аудиенция у Веры затянулась. Возвратилась поздно, а тут еще тысяча дел.
Владимир Ильич положил руку на плечо жены:
— Разреши, я тебе помогу.
— Нет, нет, ни в коем случае! Кроме меня, никто не разберется в этом пасьянсе… Ты маму видел?
— Честно говоря, мне тоже пришлось кое-куда заехать. Пол-Парижа исколесил.
Надежда Константиновна с упреком взглянула на него.
— Но к Елизавете Васильевне все-таки забежал на минутку. От цветов — в восторге! Совсем, говорит, такие, как в России. Очень растрогалась. И хоть я чертовски торопился, успела спросить, есть ли для нее работа.
— Не забыл про листовки?
— Не забыл. Только Елизавете Васильевне нездоровится последние дни, ты видишь. Пришлось сказать, что на этот раз листовки совершенно несрочные. Можно позже зашить их в подкладки. Вот о чем я попросил ее позаботиться безотлагательно, так это о ее дочери — не щадит себя ни капельки, не желает хотя бы элементарно выспаться.
— И что же мама?
— Сказала, что с тобой надо бороться.
— Так и сказала?
— Да. Если, дескать, застанете Надю за столом ночью, тут же зовите меня.
— Самое время пойти и позвать.
— Как раз это я и собираюсь сделать. Причем немедленно.
— Идти, так уж вместе! Мама ведь не одну меня осуждает за ночные бдения.
— Значит, идем и жалуемся друг на друга? Превосходно! Но может, лучше отложим до утра? Дадим человеку отдохнуть?
— Верно, жалобу отложим. Но дело я должна сделать, как хочешь… Ой, смотри-ка, мама лампу забыла опять погасить. Когда-нибудь у нас будет пожар!..
Вдвоем они направились к Елизавете Васильевне. Из-за неплотно притворенной двери ее комнатки вырывался зеленоватый свет, образуя узкую тропинку в передней. По этой тропинке они подошли еле слышно и замерли на пороге.
Елизавета Васильевна, ссутулившись, сидела у стола и работала. Перед ней лежало несколько пиджаков, от одного из которых как раз в этот момент отпарывалась подкладка. Ножницы в руках Елизаветы Васильевны ходили быстро, ловко.
Рядом с настольной лампой на скатерти веером расстилались «совершенно несрочные» листовки Ленина.
У ромашек, стоявших тут же в фарфоровой, подаренной Владимиром Ильичем вазе, были широко раскрыты желтые немигающие глаза…
Первые слова
Как многие дети окраин Питера, Паша с увлечением играла в казаков-разбойников и гоняла голубей. Беззаботная пора забав этих длилась у ребят недолго, обрывалась нежданно-негаданно. У Паши детство вообще не прошло — промчалось. Едва она закончила третий класс, как началась война. Отец и старший брат ушли на фронт. На руках у Паши оказались больная мать и младший братишка.
Что делать? Куда, к кому обратиться? Как заработать на хлеб? — все эти вопросы встали перед юным существом, и ответа на них не было.
После долгих скитаний и мытарств удалось Паше устроиться рассыльной в одну контору. Работа была не из легких. Весь день бегала по городу, к вечеру валилась с ног от усталости. Но хозяин был все равно вечно чем-нибудь недоволен и все время грозился выгнать.
Стало Паше не до казаков-разбойников, не до голубей. А пробил час — в судьбе ее возникли совсем другие казаки. Своими глазами увидела, как нагайками избивали они рабочих на одной из застав. Затянувшаяся страшная война, нищета, голод вывели людей на улицы. Забушевали в городе митинги, демонстрации, стачки. На пути маленькой служащей то тут, то там вставали баррикады. Однажды пришлось пробираться в контору и под пулями…
Как-то — это случилось весной — девочку подхватила и понесла с собой толпа, двигавшаяся к Финляндскому вокзалу. Сказали, что идут встречать Ленина, — имя это Паше уже было знакомо хорошо. Все последние дни передавалось оно в городе из уст в уста.
Тысячи людей заполнили вокзальную площадь и прилегавшие к ней улицы. Поезд подошел поздно вечером. Через головы взрослых Паше трудно было разглядеть в темноте Ленина, но она, изловчившись, все-таки разглядела. Он в тот миг в распахнутом черном пальто с поднятым воротником стоял возле выкатившегося откуда-то броневика, потом поднялся на его башню, начал произносить речь. Оттесненной в сторону девочке почти невозможно было расслышать оратора, но она напрягла весь свой слух, поняла самое главное.
Глубокой ночью, оставшись наедине со своими мыслями, Паша сказала себе: «При первой возможности стану помогать тем, кто с Лениным». Она еще не знала, как осуществить эту мечту. Твердо знала одно: к мечте своей человек идет иногда медленно, спотыкаясь и падая, но настойчиво. Так было написано в одной книге, попавшейся ей в руки.
Через несколько месяцев революция, о которой говорил с броневика Ленин, победила. На стенах домов появились листовки, звавшие работать с Советской властью. Подписи Ленина под листовками не было, но Паша сразу подумала — это он писал, и потому не откладывая направилась не куда-нибудь — в Смольный, к Ленину.
Даже люди с винтовками в руках и пулеметными лентами, перекрещенными на груди, расступились перед девочкой, поднявшейся по каменной лестнице.
— Работать, говоришь, хочешь? С Советской властью?.. — спросил Пашу вызванный часовыми высокий человек, назвавшийся секретарем Совнаркома.
— Работать, — подтвердила она.
— Сколько лет тебе, милая? Что делать умеешь?
Паша смутилась только на мгновение, потом взяла себя в руки:
— Пятнадцать. А делать буду все, что нужно. Я в конторе служила. Рассыльной.
— В конторе, говоришь? — секретарь задумался. — А пишущую машинку видела когда-нибудь?
— Видела. И даже печатать пробовала. Одним пальцем…
Секретарь переспросил:
— Одним пальцем? Негусто, конечно… — он едва заметно улыбнулся. — Но ты знаешь, я сам на днях таким способом целую бумагу отстукал. Образование у тебя какое?
— Три класса городской школы.
— Городской… Ладно, давай попробуем. Завтра сможешь приступить?
— Смогу!
Паша была счастлива и назавтра пришла задолго до назначенного ей раннего часа. Секретарь оказался уже на месте. Он заметил ее, когда она остановилась перед часовыми, подошел, проводил в комнату, заставленную множеством письменных столов. Комната была большая, светлая. В углу, у самого окна, стоял никем не занятый столик, на котором Паша увидела черную машинку с золотым полустершимся гербом.