К счастью, я записывал от руки некоторые высказывания Шлинка, которые, на мой взгляд, необыкновенно точны и помогают понять немцев. Вот некоторые из них:
«Мы, немцы, предпочитаем видеть себя гражданами мира или европейцами, а не немцами».
«Немцы всё еще прикованы к своему прошлому, и это сильно влияет на то, как они относятся к Европе и к миру».
«Вплоть до сегодняшнего дня немецким детям приходится разбираться с тяжелыми картами, которые сдала им история».
«Для меня моя немецкость является гигантским грузом».
«Европейский кризис крайне мучителен для Германии, потому что этой стране удалось отступиться от себя путем ныряния в европейский проект. Развал этого проекта лишил бы немцев «бегства от себя».
«Есть желание спрятать свою немецкость, маскироваться в мире, который не является космополитичным».
Слушая Шлинка, я всё время думал о том мучительном чувстве вины, которое так и не отступает и, собственно, объясняет то, что говорит Шлинк. Когда я начал снимать документальные ленты о разных странах, я придумал вопрос, который задавал абсолютно каждому, с кем встречался:
– Завершите, пожалуйста, следующее предложение: «Для меня быть (американцем, французом, итальянцем, немцем, израильтянином, англичанином, испанцем и т. д.) значит…»
В каждой стране хоть и отвечали по-разному, ни в одной не отрицали своей принадлежности к этой стране… кроме Германии. Не было ни одного человека, который бы ответил что-нибудь вроде «принадлежать к великой культуре», «гордиться своими достижениями в науке и философии» и так далее. В значительном большинстве случаев отвечали: «быть европейцем», «быть человеком мира». Быть немцем не хотел никто. Чувство вины. Чувство стыда.
И я спросил себя: а как бы завершил это предложение русский? Задался и задаюсь этим вопросом, потому что русским есть за что повиниться, есть чего стыдиться в XX веке – как и немцам. Правда, есть одна существенная разница. Немцы не то что покаялись (хотя и это тоже), они разобрались с нацизмом, с Гитлером и, что важно, не дают себе успокоиться, забыть. Русские так и не разобрались ни со Сталиным, ни с советским строем (и, конечно, не покаялись). Как мне представляется, это породило уродливый комплекс самоненависти и самовосхищения. Я всегда поражаюсь типичному для многих россиян высказыванию, звучащему примерно так: «Летом отдыхал в потрясающем месте, там не было ни одного русского!» – такого не услышишь ни в одной другой стране.
Стена
В ночь на 13 августа 1961 года в Берлине были перекрыты более 130 улиц и дорог, восемь линий городской электрички, четыре ветки метро. Были заварены водопроводные и газовые трубы, перерезаны электрические и телефонные кабеля.
Так началось строительство Берлинской стены.
В городе стена была собрана из бетонных блоков, а за его пределами представляла собой металлическую сетку. Общая протяженность стены достигала 155 километров, высота ее была 3,6 метра, границу между ГДР и Западным Берлином охраняли более 11 тысяч пограничников.
Берлинская стена рухнула 9 ноября 1989 года. Она простояла всего 28 лет, но вошла в историю навсегда, как Великая Китайская стена, строительство которой началось в III веке до н. э.
Но Берлинская была и, насколько мне известно, остаётся единственной в своём роде, поскольку она была построена не целью с не впускать чужих, а с целью не выпускать. Собственных граждан. Она практически приравняла Германскую Демократическую Республику к тюрьме и её граждан к заключенным.
Граждане – не все, конечно, но очень многие, – настолько не хотели жить в собственной стране, что пришлось удерживать их силой. Это решение было публичным признанием поражения социализма (как называли этот строй в СССР и его сателлитах). С этого момента мыслящий человек должен был прийти к выводу об обреченности этого строя.
Возведение Берлинской стены на самом деле было капитуляцией так называемого социалистического строя, хотя лидеры этого строя как в Москве, так и в Берлине сами того не понимали. В этом есть что-то от древнегреческой трагедии, когда поступок, совершенный давным-давно, предопределяет трагическую развязку.
Может быть, кто-нибудь когда-нибудь напишет об этом пьесу?
Никлас Франк
Сын Ханса Франка, одного из самых страшных нацистских преступников, судимого в Нюрнберге и повешенного 16 октября 1946 года (стр.107).
Детей у этого монстра было пятеро: три сына и две дочери. К тому времени, когда я встретился с младшим, Никласом, остальных не было на свете. Старшая сестра, убежденная нацистка, уехала в ЮАР еще во времена апартеида, где и скончалась. Средняя покончила с собой, когда достигла возраста казни её отца – 46 лет. Два старших брата ушли из жизни тихо, никому не напомнив о том, чьими они были отпрысками. Чего нельзя сказать о Никласе: я застал его вполне живым (и насколько мне известно, он жив по сей день) и деятельным: еще в 1987 году он написал книгу о своем отце «Der Vater: Eine Abrechnung», название которой я перевел бы как «Сведение счетов». Книга наделала много шума из-за невероятной ненависти, с которой Никлас писал о своем отце, изображая его подлым, хитрым, трусливым, кровожадным мерзавцем.
Разговаривая с ним, я пытался не столько понять даже сколько почувствовать, что побудило его столь скрупулёзно, столь беспощадно показать миру собственного отца – давно осужденного, давно казненного. Как будто мало было Ньюрнберского процесса, тысяч страниц свидетельских показаний. Может быть, Никлас не мог простить своему отцу того, что тот… был его отцом? Может быть, это была попытка доказать всем и каждому, что он от отца отрекается и не просто осуждает, а проклинает? Кому он что доказывал?
Любопытно, говорят, что никто из детей Ганса Франка детей не имел; будто они считали, что эта фамилия не должна получить продолжение.
Волей-неволей возникает параллель: я был знаком с отпрысками советских руководителей, которым, на мой взгляд, было место на скамье подсудимых: Берии, Хрущева, Маленкова, Молотова. Когда я спрашивал, как они относятся к своим отцам, получал ответ, будто сделанный под копирку:
– Он любил меня.
Фитце
Так этот человек у меня и записан в дневнике: Фитце. Просто Фитце. Без имени, хотя, конечно, имя у него было. Но я не записал его и… забыл.
Я попросил, чтобы мне дали возможность взять интервью у какого-нибудь бывшего партийного деятеля ГДР, вот и подсунули мне этого Фитце. Сказали, что он был высокопоставленным деятелем FDJ (Freie Deutsche Jugend), их варианта ВЛКСМ, а потом стал партийным начальником. Когда ГДР почил в бозе, товарищ Фитце не стал стреляться из-за идеологических соображений. Он вступил в одну из левых партий и, как мне сообщили, занимает там высокий пост. Судя по размерам кабинета, в котором о принимал меня, это была правда.
Произвел на меня омерзительное впечатление: в глаза не смотрел, был многословен, а на вопросы не отвечал.
– Давайте, товарищ Фитце, представим себе, что холодную войну проиграли не СССР и соцлагерь, а США с союзниками. Как вы думаете, удалось ли бы вам, бывшему партийному функционеру противника, так славно устроиться, как устроились вы сейчас?
Я понимал, что вопрос риторический, но мне хотелось увидеть выражение лица и глаз товарища Фитце, когда он сообразит, о чем речь. И ничего я не увидел. Фитце был хорошо обучен, на его лице не дрогнул ни один мускул; правда, если бы взглядом можно было убить, я стал бы трупом.
Чуть помедлив с ответом, Фитце сказал:
– Что ж, и мы имели право…
И как-то неопределенно помахал руками.
Я сразу вспомнил один из моих любимых советских анекдотов о том, как в колхоз приезжает агитатор с лекцией о социалистической демократии. Отбарабанив её, он обращается к полусонной публике:
– Ну, что ж, товарищи, вопросы есть?
К своему неудовольствию, он видит, что какой-то мужик в последнем ряду поднял руку.
– Я слушаю.
– Скажите, пожалуйста, я имею право…
– Имеете, имеете, – перебивает его агитатор, не дождавшись окончания вопроса. Потом вновь спрашивает: – Еще есть вопросы?
Всё тот же человек из заднего ряда поднимает руку.
– Товарищ, я ответил на один ваш вопрос, но уж так и быть. Спрашивайте.
– Я хочу знать, я имею право…
Лектор его вновь перебивает:
– Я же сказал вам – имеете! Ну, еще есть вопросы?
Человек из последнего ряда вновь поднимает руку.
– Ну, товарищ, это уже слишком! Задавайте свой вопрос!
– Я хочу знать, я могу…
– Нет, не можете!
Трудно точнее передать суть так называемой социалистической демократии: имеете право, но не можете.
Йорг Метке
Говорил с ним, известным в Германии журналистом, о свободе печати. В какой-то момент, желая подчеркнуть преимущество Германии в этом вопросе, я сказал:
– Но у вас всё же демократическое государство!
На что Метке ответил:
– Да… у нас демократия. При хорошей погоде. А что будет, если погода испортится, судить не берусь.
И усмехнулся.
Сколько лет прошло, но я не могу забыть ни выражения его глаз, ни чуть ироничной улыбки, ни самого определения: Демократия при хорошей погоде.
Бригитте Циприс
Если вы наберете её фамилию в Гугле, то убедитесь в том, что она весьма и весьма активная и влиятельная персона. Я хотел бы обратить ваше внимание лишь на один предложенный ею законопроект – это было в 2005 году, который стал федеральным законом. Он устанавливает некоторые ограничения прав неонацистов на политические и общественные акции. В частности, он запрещает ультраправым проводить демонстрации в «исторически чувствительных местах». Такими, как разъясняет закон, являются памятники жертвам Холокоста и национал-социалистического режима, музеи на территории бывших концлагерей и сооружения, которые были культовыми для нацистов во время Третьего рейха, например бывшее здание Рейхминистерства авиации и Бранденбургские ворота в Берлине. Но это не всё. Закон предлагает властям каждой из 16 федеральных земель Германии самостоятельно определить прочие запретные зоны для ультраправых.
А как же демократия? Как же свобода слова? Как же право на митинги и демонстрации? А вот так. Демократии сколько угодно. Говорите что хотите. Митингуйте, выходите на демонстрации, но… соблюдая некоторые правила, потому что демократия предполагает в обязательном порядке, что исполнение ваших прав не может наносить ущерб правам других.
В 20-х или 30-х годах прошлого века один из самых выдающихся членов Верховного суда США, Оливер Уэнделл Холмс-младший, высказался в том духе, что человек не имеет право кричать «Пожар!!!» в битком набитом кинотеатре только потому, что ему хочется. В данном случае его право говорить, что он хочет, уступает праву других на безопасность.
Момент это тонкий.
Помню, как мой друг, человек придумавший телевизионный жанр “talk show”, Фил Донахью, не соглашался с моим утверждением, что надо было запретить книгу Гитлера «Майн кампф».
– Нет, – говорил Фил, – надо, чтобы все смогли прочитать книгу, чтобы при ярком солнечном освещении всем стало видно и понятно, что там написано. Запрет только возбуждает интерес.
– Ну да, – отвечал я, – книгу опубликовали, и люди разобрались в ней при ярком солнечном свете, но только ценой пятидесяти миллионов жизней и жутких ужасов.
Я остался при своем мнении, а Фил при своем.
Предполагает ли демократия вседозволенность? Конечно, нет. Но весь вопрос в том, какие возможны ограничения, при которых демократия остаётся демократией, а не фикцией? Мне кажется, что нет рецепта, нет незыблемых правил.
Права была госпожа Циприс, добиваясь принятия закона, который запрещает неонацистам устраивать демонстрации около памятников жертвам нацизма? Да, на мой взгляд, была. А если бы она предложила принять закон, вообще запрещающий ультраправым проводить демонстрации, она была бы права? Это не было бы нарушением демократии?
Но ведь сами ультраправые, приди они к власти, отменят все демократические права, ведь так? А придут они к власти, используя демократию. Значит, их надо запретить, правда?
Конечно, правда… Но как быть с их демократическими правами?