Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Немецкая тетрадь. Субъективный взгляд - Владимир Владимирович Познер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На мой взгляд, пузатые, усатые и часто кривоногие мужчины выглядят комично в своих кожаных шортах. Женщины, напротив – довольно соблазнительно. Замечу, что нигде в Германии так активно не носят народные костюмы, как в Баварии, где зачастую в таком наряде приходят на работу.

Но это я пишу лишь для справки, собираясь с силами, чтобы передать вам то, что я чувствовал, сидя в одной из больших палаток за столом, удобно расположенном на втором ярусе, откуда видна была вся эта масса тонущих в песнях, криках, плясках и, конечно, пиве людей.

Поначалу мне было любопытно, но постепенно, по мере того как гул нарастал, как количество выпитого пива делало своё дело, как степенные баварские бюргеры превращались в какое-то тысячеглавое чудовище, мне становилось сначала неуютно, потом не по себе, а в какой-то момент в голове зазвучала тема «полета Валькирий». Вообще, глядя на происходящее, я много думал о Рихарде Штраусе, к которому я отношусь приблизительно так же, как к Достоевскому. Оба они гении, оба они понимали свой народ как никто другой.


Я часто задаюсь вопросом, схожи ли русские и немцы? Как будто нет. Но с другой стороны, именно немка была чуть ли не самой выдающейся правительницей России, да и в жилах многих Романовых текло немало немецкой крови. Наверное, можно найти схожие черты при сравнении почти любых двух народов, но, наблюдая за разгулом на Октоберфесте, я попытался представить, могло ли такое состояться в России. Думаю, могло бы, но с одной существенной разницей. Я провел на Октоберфесте один полный день, и это был день его закрытия, то есть день особый; с Октоберфестом прощались, можно сказать, яростно, со стрельбой из пушек и старинных пистолетов. Замечу, что стреляли и мужчины, и женщины, стреляли умело, методично и ловко перезаряжая свое антикварное оружие, стреляли, я сказал бы, с удовольствием. Так вот, за весь этот день я увидел тысячи пьяных людей, но не увидел ни одной драки.

Но почему-то мне было страшно.

Крысолов

Норберт Майер – рыбак. Рыбаком был его отец. Рыбаком был его дед. Рыбаком был его прадед. Все они ловили рыбу и угрей в реке Везере, на берегу которой расположился город Гамельн. Рассказывает он мне об этом, когда мы сидим в тенистом саду у церкви XI века, в которой, оказывается, представителей рода Майеров с незапамятных времен крестили, женили и хоронили. Город Гамельн (на самом деле Хамельн, совершенно не понимаю, почему латинская буква “h” по-русски часто и весьма произвольно, безо всякой логики, превращается в «г». Например, мы говорим Гитлер, хотя правильно будет «Хитлер», но говорим Хемингуэй, а не Гемингуэй; говорим Гёте, что правильно, но Гейне, что неправильно, словом, тайны русского языка) ничем не отличается от десятков ему подобных средневековых городов Германии, так что вы вправе задаться вопросом, что, собственно, привело меня сюда. Этим же поинтересовался херр Майер. Когда же я в ответ спросил его, жили ли его предки в Гамельне во времена Крысолова, он изменился в лице. Да, да, именно так: было до моего вопроса этакое среднегерманское лицо, ничем особенно не отличающееся от всех других, а стало лицо острым, жестким, с плотно сжатыми губами и сузившимися глазами, лицом прямо-таки тевтонским.



– Сказки всё, – это резко ответил Майер, – сказки, – не было никакого Крысолова, всё выдумали, чтобы привлекать туристов!

Сказка же заключается вот в чем: в Гамельне завелись крысы, они размножались и наглели так, что не было от них спасу, они нападали на собак и кошек, кусали младенцев, лежащих в кроватках, съедали городские запасы, и как ни боролись с ними, ничего сделать не могли. Тогда магистрат объявил награду тому, кто поможет избавить Гамельн от крыс. Вскоре в городе появился человек в пестрой одежде и с дудкой, который обещал очистить Гамельн от крыс, за что ему было обещано «столько золота, сколько он сможет унести». Он вынул дудочку, заиграл и пошел в сторону реки Везер, а за ним потянулись крысы – сотни и тысячи крыс повылезали из своих нор, послушно следуя за мелодией дудки, и все крысы до последней утонули в Везере. Крысолов вернулся в магистрат и потребовал награду, но теперь, когда крыс можно было не опасаться, награда показалась магистрату излишней, и Крысолова прогнали. Прошло время. И вот однажды в городе Гамельне вновь появился человек в пёстрой одежде и с дудочкой. Он заиграл, и к нему отовсюду сбежались дети. Околдованные взрослые не могли сдвинуться с места, а дети шли за Крысоловом. Он вывел их из Гамельна, и больше их никто никогда не видел.

Говорят, что трое детей уцелели: один был слепым, поэтому он не видел, куда ушел Крысолов; второй был глухим, поэтому не пошел за дудочкой. А третий был хромым и немым – он отстал от других и, хоть видел что-то, ничего сказать не смог. Сказочка, скажете вы, каких сотни в мире. Так-то оно так, да не совсем. В хронике города Гамельна, в записи о 1384 годе, сказано: «Сто лет тому назад пропали наши дети». В той же хронике от 1375 года записано: «В 1284 году в день Иоанна и Павла, что было в 26-й день месяца июня, одетый в пёструю одежду флейтист вывел из города сто и тридцать рождённых в Гамельне детей на Коппен близ Кальварии, где они и пропали».

Сказочка, записанная с немецкой правдивостью, точностью и аккуратностью в городскую хронику, которая хранится по сей день в ратуше. Или быль? Так или не так, но эта история пленила десятки, даже сотни драматургов, авторов опер, писателей и поэтов от Гёте и Роберта Браунинга до Цветаевой и Бродского. Да и сам Гамельн хранит память об этой легенде. На зданиях то и дело можно встретить горельефы крыс, а на улице, по которой, как гласит предание, Крысолов вел детей, – Bungelosenstrasse («Улица, где запрещено бить в барабаны», «Улица молчания») по сей день запрещено исполнять любую музыку, танцевать и веселиться. Так сохраняется траур по исчезнувшим детям.

Я был в Гамельне именно 26 июня, и в этот день ежегодно весь город собирается на красочную постановку этой легенды. Все одеты в соответствующие костюмы – крыс, детишек, бюргеров, магистратов. Тот, кто при мне играл роль Крысолова, когда-то играл роль ребёнка, потом крысы, потом магистрата…

Как у всякой народной сказки, и у этой есть мораль, которую по-русски можно выразить так: «Жадность фраера сгубила». Но с веками фигура Крысолова постепенно приобрела зловещую окраску и превратилась в образ коварного злодея, сладкая музыка которого увлекает и приводит к гибели миллионов людей. Не были ли такими «флейтистами» Наполеон, Ленин, Сталин, Гитлер? Да и множество других «дудочников» – популистов помельче, обещающих простое решение сложных вопросов и светлое будущее для всех…

Как писал нежно мной любимый Николай Васильевич Гоголь, «что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете – редко, но бывают».

Макс Маннхаймер

Макс Маннхаймер работает экспонатом. Так, по крайней мере, показалось мне, когда мы приехали в Дахау, чтобы снять эпизод, посвященный концлагерям.

От оригинала мало что осталось: все бараки – новоделы; они построены, чтобы посетители смогли составить себе представление о том, как Дахау выглядел в дни своего расцвета. Правда, от оригинала кое-что осталось: газовая камера и печи, в которых сжигали трупы убитых. Самое сильное впечатление – от их обыденности. Одноэтажное кирпичное здание с четырьмя окнами и четырьмя дверями, каждая из которых ведет к печи. И сама печь, по существу не отличающаяся от тех, в которых сжигают тела усопших в крематориях. Это и поражает. Ведь должно быть что-то ужасное, что-то невыносимо страшное, на что будет невозможно смотреть. А есть только скучное одноэтажное кирпичное здание с четырьмя окнами и четырьмя дверями, а за ними – четыре печи с круглыми отверстиями, куда на металлических люльках вкатывались трупы.


Чуть сбоку от крематория выставлена огромная фотография. На ней – крематорий таким, каким он был тогда. И тут я не поверил своим глазам: сквозь стекло четырех окон видны на подоконниках аккуратные горшки с цветами. Как передать ощущение от сочетания горшочков с цветами с тем местом, которое они украшают? У меня даже закружилась голова. А потом, когда я стал брать интервью у посетителей (это были немцы, приехавшие сюда из разных городов, часто со своими детьми) я подводил их к этой фотографии и спрашивал:

– Вас ничего здесь не удивляет?

И не было ни одного человека, который бы заметил это сочетание несочетаемого. Ни одного. И когда я обращал их внимание на цветы на подоконниках, они чуть смущенно улыбались и смотрели на меня с некоторым удивлением: «Ну и что тут такого?»

Макса Маннхаймера прикатили в инвалидном кресле для интервью, которое состоялось в одном из бараков-новоделов. Мне кажется, ни о чем писать не надо. Всмотритесь в его лицо. Разве оно нуждается в комментариях? Маннхаймер много и охотно рассказывал о своем существовании в концлагерях – он был и здесь, в Дахау, потом его перевезли в Аушвиц (Освенцим), но убить не успели. Скорее всего, потому, что он стал невидимым. Во время интервью он сказал мне: «Чтобы выжить в концлагерях, надо было стать незаметным, как дождь во время дождя».

Вот он и стал.

Не могу объяснить, почему, но в этом «новом» Дахау я не испытал тех чувств ужаса и омерзения, которых ожидал и которых всегда испытываю, когда по телевизору показывают документальные ленты, снятые самими немцами в концлагерях времен Третьего рейха. Ведь оригинал действует сильнее копии, пусть и самой искусной.

Спустя несколько дней мы поехали в другой концлагерь – Берген-Бельзен. От него не осталось ничего – никаких бараков, никаких признаков того, что здесь когда-то содержались тысячи узников. Нет ничего, кроме разбросанных кирпичей, небольшого количества могильных плит, очень скромного памятника Анне Франк; есть музей, но от самого лагеря не осталось ничего. Только тишина, нарушаемая шелестом деревьев и звуком собственных шагов. Но именно здесь и мне, и Ване Урганту было невыносимо тяжело. Настолько, что он не смог говорить на камеру и не смог сдержать слёз. То, что происходило здесь более 70 лет назад, продолжает говорить. Нет, не говорить – выть. И описать это невозможно.

Как не задаться вопросом: есть ли что-то общее между нацистскими лагерями и советским ГУЛАГом?

Советские лагеря появились раньше немецких, в частности, на Соловках. И среди них не было лагерей смерти, специально построенных для уничтожения как можно большего количества людей наиболее эффективным и экономичным образом. А во всем остальном…

Не так давно я побывал в Северодвинске, на заводе «Севмаш», где строятся наши атомные подводные лодки. 31 мая 1936 года Политбюро ЦК ВКП(б), Совет Труда и Обороны СССР приняли постановление о строительстве судостроительного завода в районе Никольского устья Северной Двины. Строительство было названо Судостроем. В 1938 году Судострой получил статус города и имя Молотовск, в 1957 году переименованный в Северодвинск.

В 1938–1953 годах существовал Ягринский исправительно-трудовой лагерь. В разное время в нем содержалось от 5 до 31 тысячи человек (по некоторым данным – до 50 тысяч). При этом только за 1940–1945 годы там умерло более 9 тысяч человек. Заключённые строили заводы, порт, жилые дома и дороги, валили лес и добывали песок.

Не так давно мне в голову пришла совершенно крамольная мысль: а не может ли быть так, что «эффективный менеджер» Сталин придумал ГУЛАГ рабского труда, использования бесконечно дешевого человеческого материала, которое, однажды использовав, можно было без сожалений выбросить?

Одноклассники

Когда меня привезли в Восточную Германию в декабре 1948 года, я не говорил по-русски. До вынужденного отъезда из США моего отца, за которым последовала вся семья – мама, брат Павлик и я. Дома я говорил по-французски, вне дома – по-английски. Конечно, я слышал русскую речь, когда папа говорил со своей сестрой Лёлей или с другими русскими знакомыми. Слышать – слышал, но не понимал ничего, кроме «да», «нет», «хорошо» и «пожалуйста». Если бы мы не уехали, думаю, я так и не знал бы русского языка.

Всё-таки сделаю отступление, чтобы объяснить причину нашего отъезда, который был на самом деле сродни бегству.


Мой отец, Владимир Александрович Познер, вместе с родителями эмигрировал из Советской России в 1922 году. Ему было 14 лет, столько же, сколько было мне, когда мы покинули Америку. Странное совпадение. Эмигрировал он в Берлин. Еще одно совпадение. Потом, правда, переехал в Париж, где завершил школьную учебу и вступил во взрослую жизнь. Не стану вдаваться в подробности, скажу лишь, что он увлёкся социализмом и Советским Союзом, увлёкся настолько, что в какой-то неизвестный мне момент при неизвестных мне обстоятельствах стал сотрудничать с советской разведкой. Было ли это еще во Франции в 30-е годы, случилось ли это потом, когда мы жили в Америке, – не знаю. Но знаю совершенно точно, что сотрудничал. Более того, знаю, что в материалах советской разведки он фигурировал под именем «Платон», и имею основания считать, что американская контрразведка его вычислила. Думаю, что его должны были взять со дня на день и именно поэтому ему поступило предложение от советского руководства срочно переехать в Берлин для работы в «Совэкспортфильме». И он это предложение принял, кардинальным образом изменив мою жизнь. Конечно, он изменил и свою, и мамину жизни, но они уже были вполне взрослыми людьми – ему было 40, ей 38; брату моему было всего лишь 4 года, переезда он и не заметил. А для меня, балованного нью-йоркского мальчика, не знавшего ни голода, ни холода, учившегося в привилегированных школах, серый, всё еще разбитый, пахнувший кислым дымом сланцевого угля Берлин был омерзителен и чужд.

Но, может быть, тяжелее всего было то, что я не говорил по-русски, а раз не говорил, то русские, с которыми я случайно сталкивался, принимали меня за немца, что было невыносимо мальчику военного времени, ненавидевшего немцев и Германию со всей страстностью своего подросткового сердца.

Вскоре после нашего приезда и школьных зимних каникул меня определили в 7-й класс одной из советских средних школ, которые были созданы для детей советских военных и гражданских лиц, работавших в Берлине. Тогда-то я и начал учить русский язык. Увы, не долго счастье продолжалось: в Москве решили, что советские дети, живущие в Германии, подвергаются тлетворному влиянию Запада; последовало распоряжение закрыть все советские школы и детей отправить обратно в СССР.

При отсутствии советских школ и моём категорическом отказе учиться в немецкой школе мой отец, вероятно, настоял бы на том, чтобы разрешили нам поехать в Москву. Каков был бы в этом случае сценарий, не знает никто, но шансы, что его конец был бы трагическим, велики: после окончания Второй мировой войны в СССР вернулось довольно большое количество так называемых реэмигрантов, судьба которых оказалась печальной. Кого отправили в глухие уголки страны, кого ждал ГУЛАГ, а кого расстрел. Скорее всего, именно так сложились бы дела, если бы не одно непредвиденное обстоятельство.

Когда Гитлер и НСДРП пришли к власти в Германии, многие коммунисты бежали в Советский Союз. У некоторых были маленькие дети, другие родили своих детей в Союзе, и эти дети росли и учились в советских школах. Они говорили по-русски, как мы с вами, говорили лучше, чем по-немецки, они были вполне русскими, или, как сказали бы сейчас, россиянами. Чаще всего у них были русские имена – Тамара, Ульяна, Лора, Борис, Илья, а вот фамилии… Немецкие были фамилии. Я плохо представляю себе, каково было учиться во время войны в советской школе ребёнку с фамилией Шмидт, или Браун, или Майер. А ведь у некоторых и имена подкачали: Адольф, Юта. Думаю, им не давали забывать, что они – немцы, а значит, враги, и когда кончилась война и их родителей вернули в ГДР, вряд ли они были огорчены.

А вот обстоятельство, которое я упомянул выше, заключалось в том, что для этих детей, которые, по замыслу руководства ГДР, должны были занять командные посты после получения высшего образования[2], была создана так называемая Немецко-Русская средняя школа, выпускникам которой предстояло завершить учебу в советских ВУЗах. Поэтому преподавание велось на двух языках, русском и немецком, советскими и немецкими учителями. В эту школу определили и меня, в ней я учился два года, окончив 8 и 9 классы.

На фотографии вы видите двух моих соучеников – слева Илья Хельд, справа – Карл Хармс. Илья учился на класс старше меня, Карл на класс младше, так что название этой главы не совсем точно.

Карл, насколько я знаю, был одним из тех, кто не стал ни ученым, ни специалистом какой-либо гражданской профессии, он кончил лётное училище (в СССР ли, в ГДР – не знаю) и стал летчиком-истребителем ВВС ГДР. Когда я встретился с ним дома у Ильи во время съёмок фильма, он очень не хотел давать интервью, ссылался на то, что «попадался не раз». Всё-таки я уговорил его, но, кажется, интервью не вошло в фильм. Да и разговор с Ильёй попал, как говорят в профессии, «в корзину». Я совершенно не помню, о чем мы говорили. Но почти уверен, что главную, с моей точки зрения, тему не стали затрагивать, тему того психологического шока, которые должны были испытать эти ребята, которым в Советском Союзе не давали возможности чувствовать себя советскими, а в ГДР то и дело напоминали, что они не настоящие немцы.

Я уж не говорю о том, что эти ребята были абсолютно советскими по воспитанию, они верили в советскую систему, горячо поддерживали ее, а потом с такой же пылкостью отстаивали политику ГДР, в том числе строительство всем миром проклинаемой Берлинской стены, и когда всё рухнуло, то они оказались в абсолютном одиночестве. Правда, среди них были несколько человек, которые прозрели раньше других, которые сопротивлялись принятым порядкам; кое-кого уволили с работы с волчьим билетом, кое-кого, как мне говорили, посадили. Но и эти остались «ни вашим, ни нашим» и в конечном итоге никому не нужными.

Я их часто вспоминаю, особенно девушку, с которой я дружил (первая юношеская влюблённость) и чья фамилия останется тайной. Пытаюсь представить себе: кем в глубине души они себя чувствовали? Советскими? Русскими? Немцами? Я ведь сам задаюсь этим вопросом. Кто я? Француз, как моя мама? Еврей с русскими корнями, как мой папа? Американец – ведь именно в Америке я сформировался?

И нет ответа.


Памятник

Как утверждал дорогой моему сердцу Марк Твен, следовало бы немецкий язык торжественно препроводить в музей и выставить на обозрение среди давно умерших своей смертью языков. Твен, разумеется, сострил не помню по какому поводу, но возможно по поводу слова «Völkerschlachtdenmal». Так по-немецки называется «Битва народов» – событие, которое произошло в 1813 году, когда объединенные австрийские, шведские, прусские и русские войска (если кого позабыл, прошу простить) разбили войска Наполеона Бонапарте. Произошло это на поле близ Лейпцига, и вот в самом центре этого поля было решено воздвигнуть грандиозный памятник в честь этого знакового события. По разным причинам дело затянулось, но все же совершилось: в 100-летие битвы памятник, вполне себе грандиозный, был открыт. Это самый крупный в Европе памятник, самый высокий (91 метр) и самый… красивый. Так по крайней мере написано на рекламном щите, расположенном метрах в двухстах от памятника. Помимо этого утверждения на щите рядом с изображением памятника нарисована Эйфелева башня, которая выглядит рядом с исполином этаким карликом.


Что до красоты, то, как говаривали мои римские предки, «de gustibus non est disputandum» («о вкусах не спорят»), памятник этот показался мне таким же красивым, как слово «Völkerschlachtdenmal»: как это слово оскорбляет мой слух, так памятник оскорбляет мой взор.

Побывав во множестве мест во время съёмок, я убедился в том, что многих германских памятников объединяют размер (XXXXL) и тяжеловесность; кроме того, в них есть что-то угрожающее, по крайней мере, так мне показалось. Памятники Баварии, возвышающийся над пивным разгулом Октоберфеста, памятник Германии, с угрозой глядящий через Рейн на Францию, колонна Победы в Берлине, вся увитая пушечными стволами – все они такие.

Написав это, тут же подумал о России, в которой хватает памятников-уродов, например Александру III. Правда, по его поводу тут же сочинили стишок:

Стоит комод,На комоде бегемот,На бегемоте обормот,На обормоте шапка,На шапке крест,Кто угадает,Того под арест!

Всё жду, когда сочинят что-нибудь по поводу памятника Александру Калашникову, который испоганил Садово-Каретную улицу. И, подумав об этом, я вдруг вспомнил удивительное сходство официально принятого изобразительного искусства гитлеровской Германии с официально принятым изобразительным искусством сталинского СССР.

Впрочем, я отвлёкся.

Я так и не выяснил, сочинили ли немцы какие-нибудь смешные стихи по поводу того или иного своего памятника. А жаль.

Правда, я узнал, что памятник в честь победы над Наполеоном является излюбленным местом молодых неонацистов. Правда, это не смешно.

Эрнст-Йорг фон Штудниц

Когда я брал интервью у этого господина, он уже лет десять возглавлял Немецко-русский форум. Но знал я его гораздо раньше, гораздо раньше даже того времени, когда он был послом ФРГ в Российской Федерации (1995–2002), я познакомился с ним в далеком 1969-м или 70-м, когда он был советником посольства ФРГ в Москве. И с тех пор он остаётся для меня фигурой с вопросительным знаком.

В те, теперь уже далёкие, времена общаться с иностранцами в СССР было делом рискованным. Они жили в своеобразном гетто, главным образом на Кутузовском проспекте, и все входы в их дома тщательно охранялись милицией. Чтобы пройти, необходимо было предъявить паспорт, что делать совершенно не хотелось: о вашем приходе тут же сообщалось куда следует, а последствия могли быть самыми разнообразными. Чаще всего посетителями были либо лица, которым это разрешалось и которые потом писали отчеты о своем посещении, либо диссиденты.

Ходил и я.


Но ни к одной из этих категорий я не относился; моё так называемое «иностранное происхождение» вкупе со значительным количеством родственников и знакомых за границей делало меня исключением из правил. Понятно, что о каждом моем приходе докладывалось. Меня охотно приглашали и на приёмы в разные посольства, и к себе домой, главным образом иностранные журналисты, а я в свою очередь воспринимал это как выражение их высокой оценки моих знаний и интеллекта, говоря проще вёл себя как индюк. На самом деле я был им интересен как источник информации, то есть меня «доили», и я с удовольствием «доился».

Однажды меня пригласил на ужин к себе домой один советник. Как жаль, что я не могу вспомнить, какой именно. За столом нас было восемь человек: советники финского, японского посольств и посольства ФРГ, господин фон Штудниц, все трое с жёнами, и я с женой. У кого именно мы были дома – хоть убей не помню.

Я тогда был ответственным секретарём журнала «Спутник», никакими связями или особым весом не отличался, совершенно не соответствовал высокому дипломатическому рангу тех, кто был на этом ужине. Ужин длился довольно долго, жены советников молчали, а сами советники задавали мне вопросы, и я солировал. Сильно увлёкшись своим значением, я демонстрировал смелость и свободолюбие, в частности рассказывая о том, какой дискриминации подвергаются евреи в СССР.

Спустя дня три мне позвонил мой отец и спросил, не могу ли я зайти. Прямо сейчас. По его тону я понял, что дело не терпит отлагательств. Мои родители жили на Новослободской улице (ныне Юрия Долгорукова), минут через двадцать я уже был на месте. К моему удивлению, папа был не один. Он дожидался меня с неким Виктором Александровичем. Тут придётся сделать небольшое отступление.

Мой отец, живя во Франции и в Америке, сотрудничал с советской разведкой. Об этом я узнал незадолго до его смерти, но еще раньше я понимал, что у него особые отношения с КГБ. Я не помню, при каких обстоятельствах и как я познакомился с Виктором Александровичем, но хорошо помню, что он, как сказал мне мой отец, «курирует» нашу семью. Позже я узнал, что он был в чине генерала, что долгие годы он был резидентом в Турции. Лицо у него было крайне неприятное, я даже сказал бы отталкивающее: большие навыкате тёмные глаза, большой с горбинкой нос, высокие скулы, довольно тонкие, красные губы. Чем-то он напоминал мне хищную птицу. Он был категоричен, не допускал возражений, не глуп и очень начитан: я был дома у него раза три и поразился его библиотеке, которая состояла почти целиком из так называемой «запретной» литературы.

Когда я пришел, отец сказал, что Виктор Александрович хотел бы поговорить со мной, и тот предложил пойти пообедать. Предложение прозвучало, скорее, как приказ, мы вышли, сели в дожидавшуюся его «Волгу» и поехали в ресторан «Прага». В те годы я почти не бывал в ресторанах, поэтому с нескрываемым любопытством разглядывал роскошный интерьер. Виктора Александровича официанты приветствовали как родного. На третьем этаже нас ожидал отдельный кабинет с накрытым абсолютно дефицитными в те годы яствами – различными колбасами, крабами, икрой черной и красной, помидорами.

За всё время поездки не было сказано ни одного слова, но, сев за стол, Виктор Александрович спросил:

– Есть будешь?

Учитывая обстановку, вопрос показался мне странным, я не ответил и просто кинул. Виктор Александрович достал из внутреннего кармана пиджака несколько листов бумаги, сунул мне и сказал:

– На, почитай.

Это был написанный от руки донос на меня. Очень подробный, очень точный пересказ всего, что я сказал на том ужине с тремя советниками. Я молча вернул листы Виктору Александровичу. Он усмехнулся и сказал:

– Если догадаешься, откуда это, значит ты умный. Но ты не догадаешься. Ты не умный. Ты дурачок. Ты думаешь, они от тебя в восторге? Да они презирают тебя, болтуна, индюка.

Он смотрел на меня пристально, неотрывно, а я молчал, растерянный, потерянный.

– Если бы мы не ценили так твоего отца, если бы не жалели твою мать – посадили бы тебя, понял? Но имей в виду, еще один такой прокол, и посадим. А теперь ешь на здоровье.

Насколько я помню, я не съел ничего. Аппетит пропал совершенно.

С тех пор прошло больше сорока лет. Я так и не узнал, как именно был получен этот донос. Вернее, я прекрасно понимаю как, но я не знаю, кто его автор. Но не сомневаюсь, что им являлся один из этих советников. И каждый раз, когда я смотрю на фотографию фон Штудница, я вспоминаю этот эпизод, который оказался важным в моей жизни: я разом повзрослел, поняв со стыдом роль собственного тщеславия.

Когда я встретил фон Штудница, чтобы взять у него интервью для нашего фильма, то спросил его, помнит ли он наш ужин сорокалетней давности.

– Какой ужин? – с удивлением спросил меня бывший советник и бывший посол, глядя на меня прозрачными голубыми глазами.

Роланд Ян



Поделиться книгой:

На главную
Назад