Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Испанская ярость - Артуро Перес-Реверте на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Солдаты, при появлении начальства обозначившие намерение подняться, вновь взялись за ложки, а Брагадо – от мокрого платья его повалил пар – не церемонясь принял из рук Мендьеты ломоть хлеба и миску, где плавало несколько разваренных капустных листьев. Потом задержался взглядом на хозяйке, протянувшей ему кувшин: погрев о него пальцы, он принялся короткими глотками прихлебывать горячее вино.

– Черт возьми, капитан Алатристе, – обратился он к человеку, по-прежнему стоявшему у окна. – Я смотрю, вы тут недурно устроились.

Не часто случалось, чтобы капитан истинный так непринужденно называл капитаном того, кто не состоял в этом чине, и это лишний раз доказывает, что Алатристе знали и уважали все, включая вышестоящих. Кармело Брагадо, произнося эти слова, показывал глазами на хозяйку – белокурую, как почти все ее соотечественники, тридцатилетнюю фламандку. Ее никак нельзя было назвать красавицей – красные, огрубевшие от работы руки, неполный комплект зубов – однако сияла белизной кожа, под передником ходили крутые бедра, а на изобильной груди чуть не лопалась шнуровка корсажа. Одним словом, таких вот женщин любил изображать на своих полотнах Петер Пауль Рубенс. Этакая крепенькая, цветущая, что называется – ядреная бабеночка. И стоило лишь заметить, как они с Диего Алатристе стараются не смотреть друг на друга, чтобы все – от капитана до последнего новобранца – смекнули, что Господь сотворил ее такой аппетитной на беду мужу – зажиточному крестьянину лет пятидесяти, – который с кислым видом ходил взад-вперед, изо всех сил стараясь угодить этим грозным и мрачным чужеземцам: он ненавидел их всеми силами души, да что ж поделаешь, если злосчастной судьбой определены они были к нему на постой? И ему оставалось лишь смирять свою бессильную ярость, еженощно слыша задавленные, едва сдерживаемые стоны страсти, доносившиеся с набитого кукурузными листьями тюфяка, на котором спал Алатристе. Впрочем, хозяин извлекал из этого двусмысленного положения и кое-какую выгоду, ибо в целости сохранил дом, имущество, и собственную шею, а так происходило далеко не везде, где квартировали испанцы. Кроме того, жена, хоть и наделила его рогами, все же принадлежала лишь одному из вояк, да притом – старшему, а не всему взводу, и брали ее по доброй воле, а не силком. В конце концов, во Фландрии, как всегда и везде на войне, надо уметь примиряться с неизбежным: каждый ведь – ну, скажем, почти каждый – хочет прежде всего выжить. А этот муж, по крайней мере, был живой муж.

– Слушай приказ, – сказал капитан. – Пойдете по дороге на Хеертруд Берген. Кровопусканьями особо не увлекайтесь, в стычки не ввязывайтесь.

Языка надо будет взять. А лучше – двоих-троих. Генерал Спинола полагает, что голландцы, поскольку из-за дождей вода поднялась, готовятся отправить подкрепление в Бреду. «Так что лигу придется прошагать… Постарайтесь обделать дело скрытно, без шума».

Без шума или под литавры, но переть целую лигу под дождем, по раскисшей глинистой дороге – удовольствие ниже среднего, однако никто не выказал неудовольствия, потому что всякому было ясно: этот же самый дождь не даст голландцам носу высунуть из укрытий, и они будут безмятежно дрыхнуть, покуда кучка испанцев проскользнет мимо.

Диего Алатристе провел двумя пальцами по усам:

– Когда выходить?

– Немедленно.

– Скольких отрядить?

– Всех.

Из-за стола донеслось приглушенное проклятие, но когда капитан, засверкав очами, обернулся, все сидели, потупясь. Алатристе, который по голосу узнал Курро Гарроте, устремил на него пристальный взор.

– Может быть, – очень медленно процедил Брагадо, – кто-нибудь из вас, достопочтенные господа, желает поделиться своими соображениями по этому поводу?

Он отодвинул недопитый кувшин, упер ладонь в навершие эфеса и очень неприятно ощерился, показав крепкие желтоватые зубы. Капитан стал похож на цепного пса, готового укусить.

– Нет, – отвечал Алатристе. – Никто не желает.

– Тем лучше.

Гарроте вскинул голову – он был явно уязвлен.

Этот уроженец Малаги был поджарым и смуглым, носил реденькую, вьющуюся бородку – вроде как у турок, с которыми он воевал на галерах в Неаполе и на Сицилии, – длинные, сальные волосы и в левом ухе – золотую серьгу. А в правом – никакой не носил, потому что турецкий ятаган отсек ему пол уха в морском бою у острова Кипр. Так, по крайней мере, уверял сам Курро. Иные, впрочем, утверждали, что уха он лишился в пьяной драке, имевшей место в Рагузе, в каком-то бардаке.

– Отчего же никто? – сказал он. – Я желаю.

Мне есть что сказать господину капитану… Сыну моей мамаши глубочайшим образом на.. ль на дождь, на две лиги пути по колено в грязи, на голландцев, турок или еще каких сукиных детей… Это во-первых.

Курро говорил твердо, уверенно, со скрытым вызовом, а товарищи смотрели на него выжидательно, иные – с явным одобрением. Все они прослужили в армии по много лет, и хотя дисциплина и чинопочитание въелись им в плоть и кровь, не утратили известного рода нагловатости, ибо на военное поприще вступали только дворяне и, значит, все тут были равны. Что же касается дисциплины – станового хребта испанских легионов – то ей отдавал должное даже англичанин Гаскойн [9], который в своем донесении о взятии и разграблении Антверпена писал: «В этом отношении валлоны и немцы столь же возмутительны, сколь восхитительны испанцы».

Ему видней. А насчет прочих свойств, то нелишним будет послушать мнение дона Франсиско де Вальдеса, прошедшего все ступени служебной лестницы, а потому знающего предмет не понаслышке. Так вот, он писал: «Неукоснительное соблюдение дисциплины особенно трудно дается испанской пехоте, ибо нация эта, будучи темперамента холерического, обделена даром терпеливости». Не в пример фламандцам, медлительным, малоречивым и невозмутимым, не склонным ко вспышкам ярости, никогда не терявшим рыбьего бесстрастия – умолчим, поскольку не о том речь, о нечеловеческой их скаредности, – истинно железная дисциплина, которая вкупе с доблестью и отвагой издревле отличала воинственных испанцев на поле боя, испарялась неведомо куда в мирной, так сказать, жизни, и начальникам приходилось держать ухо востро, обращаясь с ними тактично и политично, чтобы, не дай бог, не обидеть: нередки бывали случаи, когда рядовой солдат, сочтя себя задетым грубым словом, несправедливым взысканием или еще каким истинным или мнимым унижением и пренебрегая неизбежным в сем случае повешеньем, выхватывал шпагу по адресу своего командира, будь то сержант или капитан.

Брагадо, превосходно об этом осведомленный, с безмолвным вопросом обернулся к Диего Алатристе, но тот принадлежал к числу людей, считающих, что каждый сам должен отвечать за слова свои и поступки, а потому сохранял полнейшую невозмутимость.

– Вы изволили сказать: «во-первых», – вновь повертываясь к возмутителю спокойствия, с грозным хладнокровием произнес капитан. – Что же во-вторых?

– А то, что обносились вконец! Оборванцами ходим! – нимало не смешавшись и с ответом не замешкавшись, воскликнул Гарроте. – Провианта не подвозят! А местных приказано не трогать… Что же нам – лапу сосать?.. Местная сволота все попрятала, а если чего и достает из закромов, так дерет за это втридорога. – Он с горькой укоризной показал на хозяина, выглядывавшего из другой комнаты. – Вот побожусь, что если б дали пощекотать эту свинью ножичком меж ребер, она вмиг накормила бы нас до отвала! И, глядишь, откопала бы на огороде кубышечку с такими славненькими кругленькими флоринами.

Капитан Брагадо слушал его терпеливо, однако пальцы с эфеса не снимал.

– Ну а в-третьих?

Гарроте малость повысил голос – ровно настолько, чтобы не подумали, будто он идет на попятный, но и не слишком зарываясь. Он-то знал, что Брагадо не потерпит резкого слова ни от самых своих заслуженных солдат, ниже от Папы Римского.

Разве что от короля, ну так на то он и король.

– А в-третьих и в главных, достопочтенные господа, как вы совершенно справедливо и уместно изволили нас назвать, пять месяцев жалованья не видали!

Вот теперь из-за стола явственно донесся дружный ропот одобрения. Промолчал один только арагонец Копонс, продолжавший крошить в свою миску ломоть хлеба. Брагадо обернулся к Алатристе, по-прежнему стоявшему у окна. Тот выдержал его взгляд, не размыкая губ.

– Почему не отвечаете? – буркнул ему капитан.

Алатристе, не изменившись в лице, пожал плечами:

– Я привык отвечать за свои слова, господин капитан. Иногда – и за поступки моих людей… Ну а сейчас я не произнес ни слова, а они ничего не сделали.

– Однако этот солдат удостоил нас своим мнением.

– У каждого есть на это право.

– И поэтому вы молчите и так смотрите на меня?

– И поэтому я молчу и смотрю на вас, господин капитан, а как именно – это уж вам судить.

Брагадо окинул его медленным взглядом и так же медленно кивнул. Капитан был достаточно умен и слишком хорошо знал Алатристе, чтобы отличить твердость от дерзости. Только теперь он выпустил рукоять и в раздумье взялся за подбородок. Но потом оглядел сидевших за столом и опять стиснул навершие эфеса.

– Никому не платят, – наконец выговорил он, обращаясь к Алатристе, словно именно он, а не Гарроте, заговоривший о деньгах, был достоин ответа. – Ни вам, господа, ни мне. Ни дону Педро, ни самому генералу Спиноле!.. Хоть и происходит наш дон Амбросьо из семьи генуэзских банкиров.

Алатристе промолчал и на этот раз, не сводя светлых глаз с капитана. В отличие от Брагадо, он-то успел послужить во Фландрии перед Двенадцатилетним перемирием. И мятежи еще были тогда в порядке вещей. Все знали, что в нескольких он был не то чтобы замешан, а так – поблизости случился, когда войска, которым месяцами и годами не выплачивали содержание, отказывались идти в бой. Дело дошло до того, что из-за плачевного положения испанских финансов мятеж стал единственным и чуть ли не узаконенным способом получить с казны недоимку. Либо мятеж, либо грабеж – такой, как в Риме или в Антверпене:

Давно уже мы голодом сидели, А как в стене пробили ядра брешь, Послали нас на приступ цитадели: «Мол, как возьмешь, так досыта поешь».

Однако в этой кампании – если только речь не шла о городах, взятых штурмом и большой кровью, – генерал Спинола, чтобы вконец не настроить против себя и без того не слишком дружелюбное население, бесчинства по отношению к мирным жителям пресекал беспощадно. Так что если Бреда когда-нибудь и падет, то на разграбление ее не отдадут, и, стало быть, все жертвы и лишения осаждавших вознаграждены не будут. Солдаты, предвидя, что поживиться не удастся, ходили хмурые и перешептывались в сторонке. Лишь самый последний олух не заметил бы, что налицо все приметы близкого возмущения.

– И потом, насколько я знаю, нам, испанцам, не пристало требовать платы перед боем, – добавил Брагадо.

И это была чистая правда. Денег не было, зато имелось доброе имя: все знали, что испанские полки, очень ревностно оберегавшие свою честь, никогда не бунтовали до сражения, чтобы, не дай бог, не сказали, что они, мол, просто испугались. Случалось им даже приостанавливать уже вовсю полыхавший мятеж и идти в атаку – так бывало и под Ньюпортом, и в Алсте. Этим наша нация отличается от швейцарцев, итальянцев, немцев и англичан: если те заявляют: «Пока с долгами не разочтешься, драться не пойдем», то испанцы бунтуют исключительно после победы.

– Я-то думал, что поставлен командовать испанцами, а не чужеземным сбродом.

Эти слова произвели должное действие – солдаты беспокойно заерзали на скамейке, а Гарроте еле слышно выругался. В зеленовато-прозрачных глазах Диего Алатристе мелькнула усмешка, ибо фортель Брагадо оказался поистине чудотворным – ропот за столом стих, и капитан понимающе переглянулся с Алатристе: знай, мол, наших. Еще бы не знать.

– Выходить прямо сейчас, – совсем другим тоном бросил капитан.

Алатристе провел двумя пальцами по усам и оглядел своих товарищей:

– Все слышали?

Солдаты стали собираться: Гарроте – со скрежетом зубовным, прочие – смирясь с необходимостью. Себастьян Копонс, низкорослый, худой, узловатый и твердый, как корневище виноградной лозы, поднялся первым и, не дожидаясь приказа, уже прилаживал на себе боевую сбрую, всем видом своим показывая: заплатят ли жалованье в срок или запоздают, волнует его не больше, чем сокровища шаха персидского. Все, что ни пошлет судьба, он принимал покорно и безропотно, будто переняв этот фатализм у тех самых мавров, с которыми несколько столетий назад рубились его предки. Алатристе видел, как Себастьян надел шляпу и плащ и вышел оповестить товарищей, расквартированных в соседнем доме. Они давно, еще со времен Остенде, служили вместе, были во многих кампаниях, теперь вот попали под Бреду, и за все эти годы Копонс произнес дай бог слов тридцать.

– Ах да, чуть не позабыл! – воскликнул капитан.

Снова взяв со стола кувшин с вином, он поднес его к жаждущим устам, не спуская глаз с хозяйки, которая меж тем принялась убирать со стола. Потом, продолжая пить, свободной рукой извлек из-за пазухи своего колета конверт и протянул его Диего Алатристе:

– Неделю назад пришло.

Письмо было запечатано красным сургучом; буквы на конверте расплылись от дождя. Алатристе прочел на обратной стороне: «От дона Франсиско де Кеведо, постоялый двор Бардисы, Мадрид».

Хозяйка, проходя мимо, будто случайно и не глядя, задела его упругой пышной грудью. Блестели клинки, вдвигаясь в ножны, лоснилась насаленная кожа портупей. Алатристе надел свой нагрудник, медленно затянул ремешки и пряжки, приладил перевязь со шпагой и кинжалом. Слышно было, как щелкают по стеклам дождевые капли.

– Двоих взять, самое малое, – напомнил Брагадо.

Взвод был готов к выходу. Лиц почти не видно – между низко надвинутыми шляпами и залатанными непромокаемыми плащами только усы торчат. Оружие – соответственно обстоятельствам и полученному заданию, то есть никаких тебе пик или мушкетов на сошках, а только простые и добрые изделия Толедских, миланских, бискайских оружейников: шпаги и кинжалы. Ну, еще оттопыривались под плащами заткнутые за пояс пистолеты, проку от которых немного – порох отсырел, что и немудрено, если день и ночь льет-поливает. Прихватили по краюхе хлеба и ремни, чтоб вязать голландцев. Пустые, ко всему безразличные глаза, какие бывают у старых солдат перед тем, как в очередной раз попытать судьбу, пока не пришел час возвратиться, в рубцах и шрамах, в отчий край, но не думай, что там ждет тебя койка, чтоб приклонить голову, вино, чтоб согреть кровь, очаг, чтоб испечь хлеба. Это – если вернешься, а не раздобудешь себе семь футов фламандской земельки, где и уснешь ты вечным сном, не переставая тосковать по Испании.

Брагадо отставил порожний кувшин, Диего Алатристе проводил капитана до порога: обошлось без напутствий и прощаний. Капитан взгромоздился на своего тяжеловоза и потрусил вдоль плотины, разминувшись с Копонсом, который как раз шел обратно.

Алатристе чувствовал, что хозяйка неотрывно смотрит на него, однако не обернулся. Не говоря, надолго ли и не навсегда ли уходит, толкнул дверь, вышел наружу, под дождь, и тотчас прохудившиеся подошвы впустили воду, и от пронизавшей до самых костей сырости заныли давние раны. Он вздохнул и зашагал вперед, слыша за спиной, как чавкают по грязи сапоги товарищей. Они двигались к молу, где под ливнем неподвижно, как маленькое и неколебимое каменное изваяние, ждал их Себастьян Копонс.

– Вот жизнь дерьмовая… – вздохнул кто-то.

И без лишних слов испанцы, втянув головы в плечи, завернувшись в отяжелевшие от дождевой воды плащи, растаяли в серой пелене.

От дона Франсиско де Кеведо

дону Диего Алатристе и Тенорио,

Картахенский полк. Действующая армия. Фландрия

От всей души уповаю, любезнейший капитан, что письмо сие застанет Вас целым, невредимым и в добром здравии. Я же пишу Вам, едва оправясь от недомогания, вызванного скверным состоянием гуморов моих, которое привело к жару и лихорадке, трепавшей меня на протяжении нескольких суток. Впрочем, теперь, благодарение Богу, мне лучше, и я могу послать Вам свой дружеский привет.

Полагаю, что Вы обретаетесь где-то в окрестностях Бреды: название сей голландской крепости у всех на устах, ибо здесь считают, что от успеха дела зависит судьба нашей монархии и католической веры, и в один голос твердят, что подобных сил не вводили в действие со времен Юлия Цезаря и его Галльских войн. При дворе считают, что крепость обречена и свалится нам в руки как спелый плод, однако немало и тех, кто обвиняет дона Амбросьо Спинолу в непростительной медлительности, прибавляя, что спелый плод, не будучи съеден вовремя, имеет неприятное свойство сгнивать. Так или иначе, памятуя о столь присущей Вам отваге, желаю, чтобы во всех поисках, штурмах, вылазках и прочих самим сатаной измышленных затеях, коими столь обильно беспокойное Ваше ремесло, Вам неизменно сопутствовала удача.

Припоминая, что Вы как-то раз обмолвились, будто война – это чистое дело, я постоянно возвращаюсь мысленно к этому Вашему высказыванию и все больше признаю его правоту. Здесь, в Мадриде, а особенно – при дворе, враг носит не кирасу и шлем, а сутану, мантию или же шелковый колет, и никогда не нападает в лоб, но исключительно – из-за угла. В этом отношении у нас, любезный друг, все обстоит по-прежнему, только хуже. Я все еще надеюсь на добрую волю графа-герцога, однако боюсь, что ее одной недостаточно, ибо у нас, испанцев, скорей иссякнут слезы, нежели поводы их проливать, и даже самые рьяные труды не даруют незрячим – Божий свет, глухим – слово, несмысленным скотам – разумение, а властителям – толику порядочности. В нашей колоде некий белокурый и наделенный могуществом рыцарь остается валетом и никак не станет тем, кем призван стать по праву рождения, тогда как двойки и тройки метят в козырные тузы. Что же касается моих личных дел, то я продолжаю столь же бесконечную, сколь и безнадежную тяжбу по поводу поместья Торреде Хуан Абад, все глубже увязая в затяжных боях с продажным правосудием и ублюдочными его служителями, которых не иначе как за грехи наши послал нам Господь, сочтя, видно, что бесов в аду и без них переизбыток. Честью Вас уверяю, любезнейший капитан, что сроду не видывал сволочей в таком количестве и разнообразии, как теперь, когда я постоянно принужден посещать известное ведомство на площади Провиденсиа. По сему поводу позвольте преподнести Вам сонет, вдохновленный последними и недавними неурядицами:

В твоем суде иного нет резона, Чем выгода, – паскудная картина. По морю кляуз ты плывешь, скотина, За золотым руном резвей Язона. Нет ни людского для тебя закона, Ни божьего – ты всё попрал бесчинно. В исходе тяжбы – веская причина: К дающему Фемида благосклонна. Ты правого объявишь виноватым, Но неподсуден, кто не поскупится. Чем жировать, глумясь над нашим братом, Прими совет истца и очевидца: Умой-ка руки с Понтием Пилатом Да поспеши с Иудой удавиться! [10]

Первая строка еще не до конца отделана, однако льщу себя надеждой, что сонет Вам придется по вкусу. Прочие же мои дела, не считая стихов и земного правосудия, недурны. Грех жаловаться – звезда Вашего друга Кеведо разгорается все ярче: я снова – желанный гость при дворе и в доме графа-герцога Оливареса, оттого, вероятно, что в последнее время стараюсь держать язык за зубами, а шпагу – в ножнах, перебарывая природное стремление дать волю первому и второй. Однако, согласитесь, надо жить, и зазорно ли мне, в избытке познавшему ссылки, опалы, суды и мрак узилища, заключить с переменчивой Фортуной краткое перемирие? И потому я намерен запомнить каждый день, за который должен поблагодарить сильных мира сего, даже если благодарить будет не за что, и никогда не жаловаться, даже если повод найдется.

Впрочем, уверяя вас, будто шпага моя пребывает в ножнах, я невольно погрешил против истины: не далее как несколько дней назад мне пришлось пустить ее в ход, дабы наказать ударами плашмя – как и подобает поступать с проворовавшимися лакеями и негодяями низкого звания – одного убогого виршеплета, посмевшего опорочить в мерзких стишках нашего великого Сервантеса – да почиет он в вечной славе! – и уверявшего, что «Дон Кихот» – не более чем скверно написанная книга-однодневка, ее идеи неосновательны, литературные достоинства сомнительны, а успех, который она себе стяжала, есть успех случайный, скоропреходящий и лишний раз свидетельствует о невзыскательности и безвкусии читающей публики. Вышепомянутый виршеплет кормится от щедрот негодяя Гонгоры, и этим все сказано. Так вот, однажды вечером, когда я был весьма расположен предаться не столько невинным, сколько винным утехам, и произошла моя встреча с этим его приспешником. Дело было в дверях таверны Лонхиноса, сем гнезде культеранистов, прибежище суетности, средоточии пустословия, кладезе несусветных красивостей; именно там столкнулся я с пасквилянтом и двумя его не менее гнусными спутниками – лиценциатами Эчеваррией и Эрнесто Аялой, этими гадостными гнидами, которые, исходя желчью, твердят на всех углах, что истинная поэзия рождается лишь под пером их кумира Гонгоры, а прелести ее внятны лишь немногим избранным, то бишь – им самим, и поносят на все корки и на всех углах написанное нами, хотя сами неспособны смастерить пустяшный сонет. Я был в ту пору не один, а в обществе герцога де Мединасели и еще нескольких молодых людей хорошего рода – спутники мои, впрочем, скрывали свои лица, – принадлежащих к братству ценителей и почитателей белого «Сан Мартинде Вильяиглесиао», и мы, выражаясь поэтически, дали гонгористам знатную взбучку, сами не понеся ни малейшего урону. А по прибытии блюстителей порядка – беспрепятственно ушли. И ничего нам за это не было.

Коль скоро я завел речь о мерзавцах, упомяну и о столь милом Вашему сердцу Луисе де Алькесаре, который по-прежнему ходит в королевских любимцах, занимается государственными делами и набивает себе мошну с быстротой сверхъестественной. Племянница его, Вам также, вероятно, памятная, превратилась в очаровательную барышню и пожалована во фрейлины ее величества. Ныне Вы для дядюшки, по счастью, недосягаемы, но по возвращении из Фландрии – держите ухо востро: никто не знает, куда долетит отравленный плевок этой гадины.

Кстати, о гадах. Должен рассказать вам, дражайший мой Диего, что несколько недель назад имел счастие повстречать итальянца, с которым у Вас счеты еще не окончены. Это произошло в квартале Кавабаха, неподалеку от постоялого двора Лусио, и, если это действительно был Гвальтерио Малатеста, мне показалось, что он находится в добром здравии, из чего я заключаю, что за время, протекшее после беседы с Вами, он вполне оправился. Мгновение итальянец глядел на меня, а затем пошел своей дорогой Пренеприятнейший субъект, замечу мимоходом: весь в черном с головы до пят, словно в глубочайшем трауре, физиономия побита оспой, а у пояса – неимоверной длины шпага. Из надежных источников мне по секрету сообщили, будто он верховодит в небольшой шайке головорезов, состоящей на жалованье у Алькесара для разного рода темных дел. Предвижу, что дела эти рано или поздно приведут ко встрече с Вами, друг мой, ибо великодушие безнаказанным не останется, и не зря же сказано: «Кто щадит оскорбленного, навлекает на себя его месть».

Я по-прежнему числюсь в завсегдатаях таверны «У Турка», все посетители коей шлют Вам через мое посредство наилучшие пожелания, а хозяйка, Каридад Непруха, – нежный привет: ходят слухи, никем покуда не опровергнутые, будто место Ваше в ее сердце, равно как и квартирка на улице Аркебузы, остаются за Вами Каридад все так же хороша, а это немало. Мартин Салданья, получивший рану при задержании нескольких проходимцев, стремившихся укрыться в церкви Святого Хинеса, выздоравливает. Как передают, он уложил троих.

Не буду более злоупотреблять Вашим терпением.

Прошу лишь засвидетельствовать мое глубокое почтение и нежную приязнь юному Иньиго, который, надо думать, возмужал, деля с Вами Марсовы потехи.

Не сочтите за труд напомнить ему мой сонет, где я призываю молодость к благоразумию.

Впрочем, все, что я мог бы сказать по этому поводу, любезный капитан, Вам известно лучше, нежели кому-либо другому.

Храни Вас Бог, друг мой.

Ваш – Франсиско де Кеведо Вильегас.

P.S. Без Вас пусты для меня ступени Сан-Фелипе и театральные залы. Да! Совсем забыл рассказать, что получил письмо от одного молодого человека, которого

Вы, должно быть, еще не позабыли: того самого, что один уцелел из всей своей злосчастной семьи. Он сообщает, что, покончив на свой манер с делами в Мадриде, сумел под чужим именем беспрепятственно отплыть в Индии. Думаю, Вас эта новость обрадует.

III. Мятеж

Потом, когда все схлынуло и сгинуло, много рассуждали и толковали о том, можно ли было предотвратить случившееся, однако никто и пальцем для этого не пошевелил. И дело было не в зиме: зима как зима, тем паче что в том году выдалась она не слишком суровой, и снег не выпал, и каналы не замерзли, хотя, конечно, от беспрестанных дождей на божий свет смотреть не хотелось. Прибавьте отсутствие провианта, опустевшие деревни и осадные работы вокруг обложенной Бреды. Однако все это было, так сказать, в порядке вещей, а испанская пехота привыкла стойко и терпеливо сносить все тяготы и трудности солдатского своего ремесла: на то и война. А вот в отношении жалованья дело обстояло иначе: многие наши ветераны, которых во время Двенадцатилетнего перемирия уволили в запас или отставку, нищенствовали по-настоящему и на своей шкуре познали: его величество любит, чтобы за него отдавали жизнь, но если жив останешься – на прожитье подкинет сущие гроши. Так что солдаты, отломавшие десятки кампаний, искалеченные в боях, вынуждены были побираться по городам и весям нашей скаредной отчизны, где блага неизменно достаются одним и тем же – и вовсе не тем, кто не щадя ни крови своей, ни жизни, отстаивает истинную веру купно с достоинством и достоянием своего государя, а потом с быстротой необыкновенной оказывается благополучнейшим образом позабыт, как в землю зарыт. И воинство наше, чуть не столетие кряду сражавшееся с целым миром, теперь и само толком не знало, во имя чего идет в бой – то ли для защиты индульгенций, то ли для того, чтоб мадридский двор, отплясывая на балах, объедаясь на пирах, по-прежнему чувствовал себя властелином всего света. И солдаты не могли даже утешаться тем, что, мол, они – наемники и воюют за деньги, ибо денег им не платили. Они жили впроголодь, а ведь известно, что голод самым пагубным образом воздействует на дисциплину и боевой дух. Снабжение во Фландрию осуществлялось из рук вон скверно, но если прочие полки, включая и набранные из чужестранцев, все же получали какие-то крохи, то наш Картахенский давно позабыл, как они, деньги-то, и выглядят. Не ведаю, отчего так случилось: но ходили упорные разговоры, что наш командир дон Педро де ла Амба чересчур вольно обращается с ассигнованными суммами, и происходят с деньгами темные какие-то истории – то ли еще не дошли, то ли уже все' вышли, то ли еще что. Ну, так или иначе, но пятнадцати испанским, валлонским, бургундским, немецким, итальянским полкам, стянутым к Бреде и отданным под начало дона Амбросьо Спинолы, было ради чего стараться, а вот картахенцы, стоявшие мелкими отрядами на дальних подступах, держали в смысле денежного содержания строжайший пост и решительно никакого резона воевать не видели. Соответствующим было и настроение, ибо как написал Лопе в своей «Осаде Маастрихта»:

Солдаты злее натощак? Но сколько ж мне еще без пищи Шагать в грязи или в пылище, Простреленный вздымая стяг? Долой пиковый интерес! Хоть пикою владею – ну? так! Но драться на пустой желудок Отказываюсь наотрез!

К этому следует присовокупить, что мы занимали оборону по берегам Остерского канала, то есть на самом острие возможной атаки: известно было, что голландский генерал Мориц Оранский ведет войско на выручку осажденной Бреде, где сидел другой Нассау, Юстин, с сорока шестью ротами голландцев, англичан и французов – сии последние, как вы, вероятно, знаете, никогда не упускали случая нагадить нам, где можно. Армия его католического величества находилась в двенадцати часах марша от ближайших городов, сохранивших верность Филиппу Четвертому, тогда как голландцы – всего в трех-четырех от своих. И Картахенскому полку приказано было принять этот более чем вероятный удар на себя, не дав еретикам зайти в тыл к нашим, сидевшим в траншеях вокруг Бреды. Случись такое, испанцам пришлось бы с позором отступить или принять неравный бой. Ну вот, и дабы не застали их врасплох, сколько-то там взводов – и наш в том числе – выдвинули на это опасное направление, в полевые караулы: при появлении неприятеля им надлежало поднять тревогу, а шансы выжить у них были очень невелики, отчего их так и называли – «пропалые ребята». Выбрали для сего благородного, но погибельного дела роту капитана Брагадо, где люди подобрались тертые, обстрелянные, привычные к превратностям военного счастия и – самое главное – умеющие, зубами и когтями вцепясь в какой-нибудь клочок земли, держаться до последнего, даже оставшись без командиров. Вышло, однако, иначе: чересчур уж доверились наши начальники долготерпению испанских солдат. Впрочем, добавлю справедливости ради, что полковник наш, дон Педро де ла Амба, известный под кличкой «Петлеплёт», сам подлил масла в разгорающийся огонь мятежа, ибо людям его чина и происхождения так себя вести не пристало.

Как сейчас помню: в тот прискорбный день выглянуло ненадолго солнышко, и, хоть грело оно по-голландски, я наслаждался теплом, пристроясь на лавке у дверей и читая с большой для себя пользой и удовольствием книгу, которую дал мне капитан Алатристе, чтобы я в походе не позабыл грамоту. Этот ветхий, покоробившийся от сырости том – первое издание первой части «Хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского», увидевшее свет в типографии Хуана де ла Куэсты в пятом году нового века, то есть всего за шесть лет до того, как подобное же отрадное событие случилось со мной, – чудесное творение славного дона Мигеля де Сервантеса, который и дарованием своим, и злосчастьями был истый испанец: родись он англичанином или французом, иначе сложилась бы его судьба, и слава нашла бы его при жизни, а не за гробом, однако принадлежал этот однорукий гений к окаянной нации, умеющей воздавать лучшим своим сынам лишь посмертные почести – и это еще в лучшем случае. Итак, я упивался приключениями и возвышенным безумием последнего из странствующих рыцарей, и душу мне грело сокровенное знание, коим поделился со мной Диего Алатристе: в тот день, каких немного выпадает в череде столетий, – когда испанские галеры сцепились в проливе Лепанто с громадным турецким флотом, – среди тех, кто сражался с оружием в руках за Испанию, Бога и короля, был и дон Мигель, простой и верный присяге солдат – такой, как Диего Алатристе и мой отец; такой, каким твердо намерен был стать я сам.

А покуда я грелся на солнце и читал «Дон Кихота», время от времени останавливаясь, чтобы прочувствовать и уразуметь мудрые мысли, коими изобилует бессмертный роман. Вы, господа, наверно, помните, что и у меня была собственная Дульсинея, однако любовные мои горести проистекали не от того, что избранница моя мною пренебрегла, а от того, что оказалась коварна: повествуя о прошлых моих приключениях, я уже упоминал об этом. И хотя, попав в сей сладостный капкан, чудом не потерял я честь и самую жизнь, – воспоминание о некоем проклятом талисмане жгло меня огнем, – не сумел я позабыть ни золотистые локоны, ни синие, как мадридские небеса, глаза, ни улыбку, схожую, надо думать, с той, что играла на устах у сатаны, когда при Евином посредстве угощал он Адама пресловутым яблочком. Предмету моей страсти было, вероятно, теперь лет тринадцать-четырнадцать, и, воображая Анхелику при дворе, в окружении пажей и юных расфранченных кавалеров, впервые ощутил я, как вонзается мне в душу черная шпора ревности. Ничто на свете – ни все сильнее бурлящая в жилах младая кровь, ни каждодневные опасности, ни следовавшие за войском маркитантки, ни местные красотки, которым, поверьте, испанцы не были столь ненавистны и противны, как их мужьям, братьям и отцам, – не могло вытравить из моей памяти образ Анхелики де Алькесар.

В этот миг шум и суета отвлекли меня от чтения. Мимо шли солдаты, торопясь к месту сбора – на гласис [11] у Аудкерка, недавно взятого нами. В этом городке, расположенном к северо-западу от Бреды, стоял наш гарнизон. Подхватив аркебузы Алатристе и Мендьеты, туго набитый ранец из телячьей кожи и еще несколько пороховниц, я поравнялся с Хайме Корреасом, нагруженным, как вьючный мул, двумя короткими пиками, медным шлемом, весившим, наверно, фунтов двадцать, да еще мушкетом, и по дороге – до Аудкерка было не менее мили – узнал предысторию от товарища своего, служившего во взводе прапорщика Кото. Оказалось, что накануне вечером начальство, крайне раздосадованное сквернейшим состоянием дисциплины, назначило на сегодня строевой смотр и вот по какому поводу.

Возникла надобность укрепить Аудкерк, и сие ответственное фортификационное поручение попытались возложить на солдат, посулив им за это денег, которые ввиду чудовищной дороговизны съестных припасов и задержки жалованья пришлись бы очень кстати. И кое-кто из наших согласился на такой приработок, однако многие возмутились и вполне резонно заявили: если деньги есть, пусть начальство сперва выдаст что положено, разочтется с долгами, а уж потом прельщает дополнительной оплатой, и вообще почему это надо – в буквальном смысле – землю рыть, чтобы получить причитающееся солдату по закону и справедливости, и почему за свои кровные он еще должен махать лопатой да таскать фашины, приводя в божеский вид всяческие люнеты и апроши?! Нет уж, лучше потуже затянуть ремешок, нежели кормиться таким недостойным манером, когда, можно сказать, лбами сталкиваются голод и честь, ибо истый дворянин – а других в солдаты не брали – лучше подохнет, не уронив достоинства, чем сохранит жизнь посредством кирки и лопаты. Тут возникла перепалка, произошел обмен резкими словами, и в пылу спора какой-то сержант нанес оскорбление действием аркебузиру из роты капитана Торральбы; аркебузир же не унялся, а совсем наоборот – вдвоем еще с одним солдатом накинулся на сержанта, хоть у того в руках была алебарда как знак его звания, и пырнул его несколько раз шпагой, лишь по счастливой случайности не отправив в царствие небесное. Теперь виновных ожидало примерное наказание, и полковник приказал, чтобы все, свободные от караулов, при сем присутствовали.

Покуда шли мы к месту сбора, в нашем взводе возникли разногласия относительно происходящего и завязалась оживленная пря: сильнее всех кипятился Курро Гарроте, полнейшее безразличие по своему обыкновению выказывал Себастьян Копонс.

Я же время от времени с тревогой поглядывал на моего хозяина, тщась по виду определить, он то что думает о происходящем, однако капитан хранил молчание и словно ничего не слышал, а если к нему обращались – отвечал односложно. Мерно покачивалась в такт шагам свисавшая из-под пелерины шпага, лицо под сенью широкополой шляпы было угрюмо.

– Повесить их! – сказал дон Педро.

Голос его звучал отрывисто и сурово в мертвой тишине, повисшей над эспланадой: слышно было бы, как муха пролетит, если бы, ясное дело, зимой летали мухи. Тысяча двести солдат выстроились по-полуротно, образуя замкнутый с трех сторон прямоугольник: в центре – латники, на флангах – аркебузиры и копейщики. В иных обстоятельствах подобное зрелище радовало бы глаз: хотя солдаты, замершие в шеренгах, одеты были скверно: у многих латаная-перелатаная одежонка превратилась в сущие лохмотья, – а обуты еще хуже, однако амуниция была в порядке и в полном соответствии с уставом насалена и навощена, тогда как шлемы, кирасы, наконечники пик, стволы аркебуз – вычищены на совесть и надраены до зеркального блеска. Mucrone corusco [12], заметил бы падре Салануэва, наш полковой капеллан, случись ему в тот день остаться трезвым.

Чтобы в горячке боя различать своих, все носили вылинявшие красные перевязи или – в крайнем случае – вышитый на колете красный крест Св. Андрея. На четвертой, открытой стороне этого каре, под знаменем полка, в окружении свиты и шести немецких алебардщиков личной охраны высился на коне дон Педро де ла Амба: непокрытая голова горделиво вскинута; кружевной воротник венчает украшенную чеканкой кирасу из доброй миланской стали; у пояса – шпага с золотыми насечками; левая рука, затянутая в замшевую перчатку, уперта в бедро, правая держит поводья.

– На сухом дереве!

Дернув за узду так, что лошадь заплясала, полковник обвел взглядом все свои двенадцать рот – не осмелится ли кто оспорить приказ, обрекающий приговоренных не просто на казнь, а на смерть позорную, в петле, да еще и на голом, не украшенном зеленой листвой суку. Вместе с прочими пажами я держался чуть в стороне, не смешиваясь, однако, с местными жительницами, которые в испуге, пересиленном любопытством, взирали на это зрелище.

Взвод Диего Алатристе стоял в нескольких шагах, и до меня долетал приглушенный ропот, поднявшийся в последней шеренге. Что же касается моего хозяина, то он сохранял полнейшее бесстрастие и не сводил глаз с Петлеплёта.

В ту пору дону Педро де ла Амбе было, верно, лет пятьдесят. Сей быстроглазый уроженец Вальядолида был тщедушен, чтобы не сказать «мозгляв», скор на решения, весьма опытен в военном искусстве, однако не пользовался уважением в войсках. Ходили слухи, будто он подвержен запорам, проистекающим от неправильного обращения гуморов в организме, и, как следствие, постоянно пребывает в крайне раздраженном расположении духа. Наш главнокомандующий дон Спинола к нему благоволил, в Мадриде имелись у него могущественные покровители; отличился он еще в пфальцскую кампанию, а после того как в битве при Флёрюсе дону Энрике Монсону оторвало ногу, принял Картахенский полк. Прозвище Петлеплёт не с ветру было взято: дон Педро, насаждая дисциплину уже не палочную, но веревочную, мог бы повторить вслед за императором Тиберием: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Остается добавить, что в сражениях он выказывал бесстрашие, опасность презирал не меньше, чем собственных солдат – я уже упоминал, что личная охрана у него была из немцев-алебардщиков – и разбирался в военном деле. Кроме того, был он алчен до денег, скуп на милости, зато наказания отвешивал полной мерой.

Оба злоумышленника выслушали приговор спокойно – видно, ожидали подобного развития событий и сами знали, что за продырявленного сержанта не помилуют. Со скрученными за спиной руками, с непокрытыми головами стояли они перед строем в окружении конвойных. Один – как раз тот, кто первым полез на сержанта, – седой, пышноусый, изборожденный шрамами ветеран, держался на удивление достойно и смотрел все время куда-то вверх, словно происходящее никак его не касалось.

Второй – помоложе, худощавый, с подстриженной бородкой – постоянно вертел головой, то оборачиваясь к товарищам, то потупляя взгляд, то устремляя его куда-то под копыта коня дона Педро, но, впрочем, тоже не терял присутствия духа.

По знаку профоса ударили барабаны, а личный горнист полковника протрубил сигнал.

– Хотите что-нибудь сказать напоследок?

Вдоль строя прошумело некое дуновение, и густой частокол копий склонился вперед, будто колосья под ветром: солдаты навострили уши. Все мы увидели, как профос, подойдя к осужденным, выслушал старшего, вопросительно взглянул на дона Педро, и тот в знак согласия кивнул – но это была не снисходительность, а соблюдение церемониала. Тогда в тишине седоголовый сказал, что он – старый солдат и что, как и товарищ его, до сего дня служил честно, исполнял свой долг и смерти не боится, однако загнуться от пеньковой хворобы считает для себя незаслуженным оскорблением и порухой чести своей, а потому, раз уж пришла пора отчаливать, просит не вешать их с товарищем, как сельских конокрадов, на сухом суку, на зеленой ветви или еще где, но расщедриться на две аркебузные пули, причитающиеся им по праву испанцев и воинов. А в видах сбережения огневого припаса, коего всегда нехватка, пусть господин полковник воспользуется их собственными зарядами – пулями, отлитыми из наилучшего, в Эскомбрерасе добытого свинца, и порохом, благо того и другого в их патронных сумках еще в избытке, а там, куда они с товарищем отправляются, едва ли в чем подобном возникнет нужда.

Зато не жалко зажиленного за полгода жалованья, ибо на том свете, каким бы манером ни переселяешься туда, здешние деньги не ходят.

Произнеся все это, ветеран пожал плечами, как бы показывая, что покоряется своей участи, и бестрепетно сплюнул себе под ноги. Второй сделал то же самое, и более никто не произнес ни слова. Последовало довольно продолжительное молчание, прерванное доном Педро, которого, как видно, не убедили приведенные доводы. «Вешать!» – непреклонно раздалось с высоты седла. Но тут в шеренгах все громче зазвучал возмущенный ропот, многие солдаты, сломав строй, выбежали из рядов, и усилия капитанов и сержантов навести порядок желаемого действия не произвели. Я же, взиравший на эту сумятицу с разинутым ртом, обернулся к своему хозяину, чтобы понять – он-то за кого? И обнаружил, что Алатристе медленно и едва заметно потряхивает головой, словно пытаясь избавиться от наваждения – все это уже было, и не однажды.



Поделиться книгой:

На главную
Назад