Временно исполняющий
ВРЕМЕННО ИСПОЛНЯЮЩИЙ
1
Лайнер стремительно набирал высоту, одновременно делая разворот. Через несколько минут Суров увидел далеко внизу раскинувшиеся на холмах городские кварталы, тонувшие в вечернем сумраке, серую громаду хабаровского аэропорта, окаймленную двумя рядами огней, взлетную полосу и извилистую ленту Амура.
Самолет взял курс на Москву.
В хлопотах, в предотъездной суете Суров на какое-то время забыл об одолевавших его в последние дни неприятных мыслях, он порядком устал и сейчас, сидя в кресле, не спешил к ним вернуться. Было хорошо сидеть, вытянув ноги и закрыв глаза.
Однако по мере удаления от Хабаровска Сурова вновь охватило беспокойство: после пяти лет службы на дальневосточной границе придется привыкать к условиям запада, где свои особенности и свои сложности. Он был достаточно хорошо информирован о положении дел на западных рубежах, знал: там сложно и напряженно, куда сложнее, чем когда он там служил. Понимал, что на новом месте, в новой, более ответственной должности с него спросят вдвойне. И все же свой отъезд Суров рассматривал едва ли не как бегство с переднего края: на дальневосточном рубеже слово «противник» звучало отнюдь не абстрактно.
— Все!.. Все!.. — твердил Суров как заклинание от щемящего чувства неловкости и невосполнимой утраты. Сердечная горечь, однако, не проходила.
Самолет качнуло на «яме».
Прошли над выбеленной снегом Подкаменной Тунгуской.
— С ума сойти можно! — воскликнула Вера, порывисто обернувшись к Сурову. — Правда, красиво?
— О чем ты?
— Красиво, говорю, как!
— Да, красиво.
Всякий раз, пролетая над этими местами, Суров не переставал восхищаться распростершейся внизу громадой.
— Хорошо бы это написать, — произнесла Вера, не отрываясь от иллюминатора. — Синее пространство — жуткая синяя пустота, а внизу — не земля, нет, лишь призрак земли… даже не земли, а какого-то кукольного ее макета. И одинокий, как ранняя звезда, самолет. И написать все это надо будет ужасно натурально.
— Но тогда не будет величия, — заметил Суров.
Вера усмехнулась:
— А что, если тебе в искусствоведы переквалифицироваться? Не видеть картины и судить о ней — это у нас могут позволить себе только опытные искусствоведы. — Ей, очевидно, были неприятны слова мужа, и она быстро перевела разговор на другую тему: — А что, собственно, «все»?
Суров не понял и только пожал плечами.
— Ну, ты только что повторял «все, все».
Суров помолчал.
— Это трудно объяснить.
— Тяжело уезжать с насиженного места?
— Тяжело.
— А я очень рада. Сыта по горло. Извини.
Суров вспомнил, как пять лет назад Вера радовалась приезду в этот край: для нее тогда все было новым и интересным.
— Ты всегда чему-то рада. — Он улыбнулся. — Особенно приездам и отъездам.
Она поняла, о чем он говорит, и тоже улыбнулась.
— Да, милый, я — неисправимый романтик. Хоть мне всегда это выходит боком. Как и многим другим, наверное.
— Уж мне-то твой романтизм явно вышел боком, — бросил Суров, выпрямившись и поглаживая бока.
Вера рассмеялась. Вспомнила: однажды на Дальнем Востоке муж пошел провожать ее на этюды. Она торопилась, поскольку только что прошел дождь и ей хотелось успеть написать уходящую грозовую тучу с верхушки сопки. Суров неожиданно поскользнулся, упал на этюдник, который нес, и повредил два ребра.
— Сам виноват, — вдруг оборвав смех, сухо сказала она.
При всем внешнем благополучии отношения между ними были весьма прохладными. Спасала работа.
Суров сейчас был благодарен жене за то, что она не стала проявлять особого восторга по поводу их отъезда из Карманово, не выказывала радости, собираясь в дорогу, молчала в машине, когда пробирались через тайгу на ближайшую станцию. Именно так, по мнению Сурова, и должна была складываться их жизнь: без излияния чувств, без излишних раздражающих эмоций. Однако Вера и не пыталась скрыть радости, когда он рассказал ей о своем разговоре по телефону с полковником Васиным — тот заблаговременно позвонил, спрашивая его, Сурова, согласия в отношении перевода. Да какое там могло быть несогласие, если полковник сразу сказал, что вопрос, собственно говоря, уже решен — так распорядился начальник погранвойск, и всякие доводы не в пользу приказа беспредметны. В конце разговора Васин намекнул и на некоторую перспективу роста в ближайшем будущем.
Лайнер летел над заснеженными горами, которые искрились, отбрасывая громадные тени. В розоватой дымке заката загадочно синела тайга. Суров понимал, что если не навсегда, то уж, конечно, надолго прощается с этими местами.
Он вздрогнул от неожиданно раздавшегося у уха голоса Веры:
— Скоро Ханты-Мансийск?
— Через час. Примерно через час.
— Уж скорей бы! — Она зевнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони, и улыбнулась. — Скоро перевалим через Уральский хребет, а там — Европа. Ев-ро-па! Буду спать. Как там твои солдатики говорят? «Солдат спит — служба идет»?
— Так говорят плохие солдаты.
Опустив спинку кресла и устроившись поудобнее, Вера сыронизировала:
— Да, хорошие солдаты — это те, которые вообще ничего не говорят. — И, закрыв глаза, добавила: — Из меня бы, Суров, получился плохой солдат. Я люблю поболтать. И поспать люблю. — Она открыла глаза и сказала уже другим, серьезным тоном: — Устала. Но очень рада, что мы летим в Москву.
— А что в Москве?
Она пристально посмотрела на него и горько усмехнулась.
— Посмотрим на столицу и укатим дальше. Ты ведь не любишь задерживаться в Москве. Век бы сидел в своем Карманово. Вот уж не думала, что выйду замуж за человека, которому глухомань — рай земной, а Москва — в тягость.
Вера была не права. Москву Суров любил. Любил бродить по Арбату и Солянке, Волхонке и Пресне. Ему нравились и зеленые дворики, и старые особнячки, и древние церквушки, и гигантские новостройки, и метро. Как это ни странно, именно в Москве, за многие тысячи километров от затерянного в тайге Карманово, он до конца осознавал важность своей службы на Дальнем Востоке.
— Москва никогда не была мне в тягость, — ответил он коротко после паузы. Но объяснять ничего не стал. — Посмотри, кофе не остался?
— Оставишь глоточек?
— Тебе вредно. — Вера была на четвертом месяце беременности.
— Много ты понимаешь! — Усмехнувшись, она достала из сумки пестрый индийский термос, отвинтила колпачок, вылила в него остатки кофе и протянула мужу. — Мне пока все можно.
— Ну тогда пей первая.
Вера отпила пару глотков, осторожно коснувшись стаканчика накрашенными губами, но все же оставила на нем след помады. Потом еще отпила, задумавшись, и спохватилась, когда увидела донышко.
— Фу ты, черт!
— Ну, заяц!.. — Суров шутливо нахмурился.
— Извини. — Вера поболтала остатками кофе. — Будешь?
— Нет. Вера допила.
— Ну вот, — сказала она, хитро прищурившись. — Хоть раз в жизни обхитрила мужа.
— Если бы только раз. Ты чего это развеселилась?
— Знаешь, я лечу и про себя все время повторяю: «Карманово больше не будет!», «Карманово больше не будет!». И непонятно почему начинаю улыбаться. — Она убрала термос в сумку и достала вязание. — В Карманово хорошо пожить год. Ну, полтора от силы. Но пять лет — это сущая пытка. Знаешь, Суров, если бы тебя промурыжили в этом самом Карманово еще год, я бы сбежала от тебя.
Суров улыбнулся.
— Смейся, смейся! — Вера изучающе посмотрела на мужа. — Или ты думаешь, что все женщины должны быть только женами? Запомни: тебе в этом смысле не повезло. Я слишком люблю свою живопись, чтобы быть лишь женой при тебе.
— Очень важно, когда человек помогает живущему рядом.
— Согласна с тобой. Вот ты и помоги мне! — Она бросила вязание и посмотрела Сурову в глаза. — Помоги! Оставь службу, отнимающую у тебя по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки, устройся на какую-нибудь другую работу, которая позволит тебе жить ради меня, помогать мне: готовить обеды и ужины, стирать, ходить по магазинам, стоять в очередях, убирать квартиру, воспитывать сына. Словом, делать тысячи неизвестных тебе дел. А я буду заниматься живописью. Согласен? — Она вздохнула. — Говорить красиво, Суров, все мы научились. Причем по любому поводу. А вот дело делать! Работу! Это трудно. Ну ладно… Я чувствую, ты уже начинаешь злиться.
Сурову в самом деле не нравилось ни то, что́ Вера говорила, ни то, каким тоном она это говорила. Но возразить ей он не мог: он на своем собственном опыте знал, как иногда много сил уходит не на само дело, а на предварительную подготовку его — будь то строительство нового стрельбища или изменение устаревших и изживших себя форм боевой подготовки. И все же в разглагольствованиях Веры было что-то неправильное, с чем согласиться было никак нельзя.
— В Москве будем вечером, — быстро сменил тему разговора Суров. — В главке никого уже не застанем. Не люблю приезжать куда бы то ни было вечером. Чувствую себя каким-то неприкаянным.
— А я люблю. После дороги всегда надо отдохнуть. Как только попадем в гостиницу — сразу завалюсь спать. Знаешь, мне третью ночь Мишка снится.
Мишка. У Сурова сразу сжалось сердце — он ведь почти год не видел сына, которого по совету врачей они оставили пожить на юге, у деда: у мальчика постоянно были бронхиты, ангины, воспаления легких. Из больниц на Дальнем Востоке Мишка не вылезал.
— Просто не верю, что скоро увижу его, — продолжала Вера. — Пробовала написать его портрет по памяти — неудачно. А вчера во сне видела, как нужно было написать Мишку: я писала на фоне куста бузины, а нужно было на фоне заставы. Детское лицо, а за ним — казарма, вольер, собака, проволока, вышка, люди с оружием. На голове у Мишки — твоя фуражка. И назвать все это «Детство». Что скажешь на это, искусствовед?
— Такая картина не помогла бы мне жить.
— А с чего ты взял, что искусство должно помогать жить? Оно должно помогать видеть.
Суров всерьез начал злиться.
— Я не собираюсь видеть жизнь так, как ты мне навязываешь.
Вера рассмеялась.
— А кто, собственно, предлагает тебе видеть жизнь именно так? Неужели ты думаешь, что за каждой музыкальной фразой, скажем, Седьмой симфонии Шостаковича стоит реальная картина жизни? Видишь ли, есть реальная, духовная…
— Перестань! — тихо, но твердо сказал Суров. Он не знал, что с ним происходит: один лишь голос Веры — насмешливый, самоуверенный — выводил его из себя.
— Что с тобой? — Она с недоумением посмотрела на него. — Заболел? Или тебе нехорошо?
— Да, — соврал он. — Голова болит.
— Выпей анальгин. Пару таблеток сразу. Сейчас достану.
Суров придержал ее руку.
— Подожди. Так пройдет, — проговорил он по возможности мягче. — Я просто устал. — Он закрыл глаза. — Прилетим в Москву — отосплюсь, и все хвори долой.
2
В гостиничном номере стояла духота. От горячих батарей несло жаром, и Вера, едва положив голову на подушку, уснула.
Суров долго смотрел в запотевшее окно. Спать не хотелось, поскольку организм еще не перестроился: в Карманово уже наступило утро нового дня. Сквозь стекла с улицы проникал мутный свет фонарей, но Суров не замечал его: перед глазами стояли лица дальневосточных друзей, знакомых, сослуживцев, виделся и участок границы, разделявший два могучих государства. Мысли были с теми, кого он оставил на берегу океана.
«Стал быть, Юр Василич, убываешь?»
«Уже убыл. Приказ!»
«Ну, ты не больно-то сопротивлялся. — Одоевцев, зампотех, самый близкий друг Сурова, горько улыбался ему. — Поматросил, значит, и бросил? Шутю!» — добавил, скоморошничая.
Да нет, он не шутил.
Было тяжело вспоминать расставание. И для успокоения Суров представил себе приезд в знакомые места, где, может быть, застанет своих сослуживцев. Стал думать о них. Что ни говори, а прежняя служба вспоминалась с какой-то особой теплотой. И с тревогой думалось о будущем: как-то сложится жизнь на новом месте?
Суров уснул где-то в третьем часу ночи. Сон был неспокойным: он то просыпался с ощущением, что опаздывает на службу, то видел какие-то сны, от которых к утру осталось чувство беспричинной тревоги.
За стеклами по-прежнему горели фонари. Суров, не любивший валяться в постели, быстро встал. В соседнем номере шесть раз пробили куранты, прозвучал Гимн Советского, Союза: кто-то оставил радио включенным. Вера спала. Суров оделся, оставил записку: «Скоро вернусь. Я» — и вышел из номера.
Было четвертое ноября. Столица готовилась к празднику Октября. Повсюду — гирлянды электрических лампочек, транспаранты, красочные панно. Суров шел безо всякой цели — куда ноги несли. Ничего не видя вокруг, злился. «…Да что это со мной? Из-за Веры? Из-за отъезда с Дальнего?»
С Верой, конечно, непросто. Она умна, любит Сурова, у нее любимое дело. Но временами на нее что-то находит, и тогда она становится злой — подмечает в жизни только плохое. Живопись для нее была скорее развлечением, чем делом жизни.
Совершенно неожиданно Суров оказался у Зубовской площади. От нее до родной академии — рукой подать. Он продолжал идти дальше. В районе Кутузовского проспекта услышал кем-то произнесенное: «Суров!», впрочем, тут же исправленное на «товарищ подполковник».
Суров оглянулся.
— Я вас сразу узнал, — обрадованно произнес, подбегая к нему, худощавый невысокий капитан в общевойсковой форме. — По походке узнал.
— Ястребень?! Каким ветром? Вот уж кого не ожидал здесь встретить.
— А я — вас.