Захар Прилепин
Некоторые не попадут в ад
До Бати было — рукой подать. Мы соседствовали.
Казарму нашему свежесобранному разведовательно-штурмовому батальону определили поздней осенью. Местом расположения стала разворованная в хлам ледяная гостиница, носившая имя чешской столицы и торта.
Гостиница действительно была похожа на старый, подсохший, надрезанный торт.
Скульптура солдата Швейка — слева от стеклянных дверей — располагалась почему-то посреди клумбы: словно солдат, не успевавший вернуться в расположение по нужде, побежал отлить на травку — и окаменел, настигнутый окриком небесного дежурного.
Только сейчас вспомнил — скажу, пока не забыл, потом уже не до них будет: в батальоне служили две чеха, добровольцы. Один — огромный, бородатый, совершенно бандитского вида, приписанный к группе быстрого реагирования, еле по-русски говорил, я поначалу думал — чечен; но нет, мне сказали: чех. Комбат назначил его следить за порядком, потому что наша ГБР реагировала в основном на залётчиков внутри бата; так эта орясина била своих совершенно безжалостно. Другой — мелкий, молчаливый, немного, кажется, бестолковый. Я всё собирался, встретив их на улице, пошутить: ваш, мол? — кивая на Швейка и показывая тем самым, что в курсе их национальных героев.
Это было бы трогательно, накоротке, интернационально. Я бы себе нравился в эту минуту; хотя делал бы вид, что хочу нравиться им, чешским ополченцам. Они бы потом, годы спустя, на самом склоне отседевших и осыпающихся лет, рассказывали бы своим веснушчатым чешским внукам, заметив портрет Швейка в учебнике по литературе: «…а вот у нас был командир — знал Швейка, подмигивал: “…мол, ваш?” — да и сам командир что-то писал, стишки то ли прозу, фамилию только его забыл, на Ленина похожа…»
«Командир погиб, дедушка?»
«Да, внучок, мы все погибли, я тоже погиб».
Хотя чехи Швейка, кстати, не очень любят — считают пародией на себя.
Но глядя на этих двух — чеха-громилу и тихого чеха, — ничего хоть отдалённо напоминающего солдата Швейка ни в одном из них разглядеть не мог. Если пародия — то не похожая.
…Многие месяцы проползали как ночные поезда — вроде, шум был, но тьма ж вокруг, ничего толком не разглядишь, только тревога, запах мазута, плохой сон; теперь оглянулся и вижу: так и не выказал чехам свою осведомлённость, начитанность, а заодно человечность.
Два батальонных года был занят, как ощенившаяся собака: метался, принюхивался, что-то вечно тащил в зубах, бессмысленно глядя скисшими от натуги глазами себе под ноги.
Собственный батальон оказался зверской заботой.
Чехи не помню, когда появились; сразу их не было.
Бо́льшую часть батальона составили луганские ребята. Многие пришли из личного спецназа Плотницкого — луганского главы, похожего на внебрачного ребёнка северокорейского генерала и заведующей продмагом брежневских времён.
Луганских я мало знал; а костяк батальона был нацбольский — нацболов знал получше, я сам был в молодости хулиган, нацбол, размахивал красным знаменем и кричал «Смерть буржуям!».
(Буржуи делали вид, что не слышат команды; не умирали. Нацболов сажали за решётку и при смутных обстоятельствах умертвляли куда чаще.)
Остальных в наш бат мы добрали из осколков других донбасских подразделений, перебитых либо разогнанных. Получился красивый, разномастный букет, я держал его в охапке: пахло русским полем, по которому прошёл беспощадный табун, всё сжёг, всё вытоптал, лютики-мои-цветики, одолень-трава.
Не воевавших среди нас почти не было; может, три, может, два человека — случайных. Это уже потом, краем уха, я слышал разговоры, что попадаются дурни, не умеющие разбирать автомат.
Но по большей части бойцы у нас служили духовитые, идейные; хотя многие, как положено ополченцу, беспутные — одна жена в Луганске, вторая в Ростове, третья на той, за линией разграничения, стороне, а вообще: пошли бы все эти бабы к чертям, надоели.
Ополченец, весело убегающий от перепутавшихся баб, — частый случай. Но без убеждённости в том, за что стреляешь, на одной распре с потенциальной вдовой, — много не навоюешь. Женщины были далёким фоном; на фон не оглядывались; о женщинах почти не говорили.
Россиян среди бойцов было мало: я, комбат — позывной Томич, командир разведки — Домовой, дюжина нацболов, казак Кубань с Кубани, несколько бывших ментов, и ещё два гэрэушника на подходе к пенсии, с позывными Касатур и Кит, — здоровенные мужики, один вроде русский, другой восточный (может, якут, может, башкир, — я на глаз не отличаю). У каждого из гэрэушников — по триста прыжков с парашютом. Зачем они пришли в ополчение, я так и не спросил; потом начштаба Араб просветил, что им вроде бы на работе (где? в ГРУ?!) сказали, что день за три пойдёт, если до пенсии дотянуть на донбасских фронтах. Забыл уточнить, правда ли это, — а то до сих пор кажется ерундой: чего они, со справкой отсюда туда поехали бы, в свой отдел кадров? — «Давайте пенсию, мы дослужили!»
Кит теперь не знаю где, а Касатура убили; спросить не у кого. Батальона тоже нет, гостиницы нет, республики той, в запомнившемся, как на лучшем фото, виде, нет. Швейк один стоит, ледяной.
…Но это сейчас, а тогда ещё всё было.
Помню день: оружия наспех испечённому батальону, хоть и причисленному уже к полку спецназа, — не выдали, формы тоже ещё не выдали; я заявился через неделю-другую после подписания приказа о создании нашего подразделения, заглянул в гостиницу, в смысле в казарму: по ней ходили серые от холода, тоскливые от голода мужики, смотрели волками, страдали от недокура — нет такого слова? — ну, пусть будет, очень нужное слово: когда человеку хочется курить, а он не накуривается, потому что нечем. Было бы чем — накурился бы.
Денег вообще ни у кого не имелось. До первой зарплаты оставалось три недели.
Меня никто в лицо не узнавал.
Я прошёлся по бывшим номерам гостиницы, — даже батареи смотрели так, словно хотели загрызть кого-нибудь и сами замёрзли больше людей.
На кроватях лежали бойцы, не открывавшие глаз и не шевелившиеся при нашем с комбатом появлении.
— Они мёртвые? — спросил я всерьёз. — Или муляжи?
— Устали, — ответил комбат. Он даже самые маленькие слова произносил быстро. Словно разгонялся, чтоб сразу сказать много слов, но они тут же кончались.
Промёрзшие занавески выглядели увесисто: в них можно было трупы заворачивать и бросать хоть в море, хоть в шахту, хоть в кратер — ничего трупу не будет: сохранится как новенький.
На подоконниках стояли пустые, примёрзшие банки из-под консервов, со вдавленными в них чинариками, докуренными до размера ноготка.
Кто-то из бойцов, ещё не заснувших до весны, смуро спросил у меня: «А нет покурить» — безо всякой надежды, без знака вопроса на конце фразы; я вытащил из кармана сторублёвку, дал, — боец на полмига ошалел, но тут же собрался, хватанул купюру (я почувствовал пальцы подсохшего утопленника), спрятал в карман, пока никто не видел; но заприметили тут же ещё двое-трое стоявших в коридоре без движения: словно зависших в бесцветной паутине, — и когда первый вдоль стены пошёл-пошёл-пошёл (в Донецке на сторублёвку можно было купить четыре пачки чудовищных, табака лишённых, убивающих кентавра, сигарет) — эти двое-трое, спутавшиеся до неразличимости друг с другом, похожие на ходячих, зыбучих мертвецов, потянулись за ним.
Ещё одну сторублёвку у меня никто спросить не решился. Я выглядел пришлым, что-то проверяющим, явившимся из тёплого мира.
Форма на мне была отличная, непродуваемая, красивая: «Бундесвер»; в моём кармане лежали пачка сторублёвок, пачка тысечерублёвок, пачка пятитысячных. Я был обеспечен — но только до той степени, чтоб подобным образом рассовать по карманам купюры. Вообще же при мне была едва ли не четверть всей налички, заработанной к сорока годам.
Всю недвижимость — две квартиры, дачу и машину, — уезжая насовсем, я переписал на жену: ей нужнее; меня убьют, а они будут жить, повесят папин портрет на стену: семья.
Из признаков роскоши имелась только собственная машина: мой бодрый, непотопляемый «круизёр».
Когда эти — серые, ходячие, трое — вышли из расположения, они увидели на улице большой, чёрный, тогда почти совсем новый джип: номер — три пятёрки, а буквы — НАХ. Случайно такие номера попались, клянусь первой прочитанной книжкой.
Помимо моего «круизёра», на целый батальон к тому моменту приходилось всего две легковушки: ржавые, побитые, доживающие последнюю зиму. На одной из них возили комбата, Томича.
Короче, я посмотрел на всё это, отщипнул комбату половину одной из пачек, чтоб батальон хотя бы до первого построения дожил, и в тот же вечер снял себе дом.
Дом был нужен.
Помимо забот со свежеобразованным батальоном пристылых мертвецов, у меня имелось множество других дел; в казарме эти дела было не порешать. К тому же я собирался уговорить, уломать свою женщину, мать своих детей, приехать, наконец, ко мне, жить со мной: сколько можно одному мыкаться в этом прекрасном городе, пронизанном канонадой (ничего тут поэтического нет: стреляли каждый день).
Сделал звонок — прямо в секретариат Главы Донецкой народной республики: никем не признанной, но существующей страны, где я уже год на тот момент жил и служил, в которую верил как в свет собственного детства, как в отца, как в первую любовь, как в любимое стихотворение, как в молитву, которая помогла в страшный час…
…забыл, о чём речь.
А, сделал звонок. Да.
Говорю: дом хочу снять, надоело мыкаться по вашим ведомственным гостиницам, хочу обживаться, фикус перевезу из большой России.
Мне скинули номера; набрал первый же, попал на риэлтора.
Привычно удивился: война, а риэлторы всё равно существуют. Все мирные профессии в наличии, просто некоторые держатся в тени.
Риэлтор подъехал ко мне в кафе, — я там пил водку с каким-то знакомым офицером, полевым командиром, вёл разговор о том, где мне раздобыть оружия на целый батальон; тот хитрил, лукаво косился, но дал пару наводок.
Сел за руль; риэлтор показывал дорогу, я особенно не обращал внимания, куда еду; делал вид, что слушаю риэлтора, а сам думал: собрал ты, брат мой, под триста мужиков, теперь тебе их надо накормить, потом вооружить, потом сбить в единый, чёрт, коллектив, чтоб получились такие дружные ребята, которые идут и умирают как один, если есть на то подходящий приказ.
«Вот зачем ты это сделал?»
Отвлёк меня от этих мыслей гостевой домик, куда я сам себя каким-то кривым путём, по чёрным проулкам, привёз.
А что, три комнаты, чистенько. Шкафы, посуда, вешалки. Тумбочка. Широкая кровать.
Ну-ка, ещё раз на воздух выйду. Большой двор, во дворе большой стол, мангал, рядом кран с раковиной — можно мясо жарить, овощи мыть. Справа коттедж хозяев — но у них выход на другую сторону, так что, пообещали мне (обманули), видеться мы будем редко. Коттедж основательный: отлично зарабатывали люди до войны, — но теперь живёт одна хозяйка; «…проверяла пищевую продукцию всего Донбасса», — шепнул риэлтор; муж умер, а зять — бизнесмен — уехал в Киев.
Про зятя сама сказала. Даже с некоторым вызовом.
Уехал и уехал, всё равно.
Ещё раз осмотрелся. Забор высокий. По обе стороны от нас и на другой стороне улицы — такие же коттеджи, но, судя по всему, совсем пустые: ни одного огня.
Высоток вокруг нет, выискивать в ста окнах стрелка не придётся, и на том спасибо.
До центра, как я понял, пять минут. Просто прекрасно.
«До вас тут жил тренер английской футбольной команды», — докладывала мне хозяйка; но мне и без рекомендаций предыдущего жильца уже всё понравилось, к тому же — водка внутри, грамм триста, к тому же — я только вчера вернулся в Донецк из большой России, проехав полторы тысячи километров в один заход, к тому же — я спал часа два, к тому же — холод… В общем, говорю риэлтору: не поеду другие дома смотреть, тут останусь, спать лягу прямо сейчас, уходите.
Достал из кармана стремительно худеющую пачку с тысячерублёвыми, — он распахнул портфель, вывалил готовые бланки, — я поскорей, не читая, расписался, и тут же расплатился.
Хозяйка всё норовила что-то дорассказать — я говорю: завтра, завтра.
Лёг спать, форма у кровати, пистолет (ТТ, наградной, Захарченко вручил, за проявленное) на столике. Рядом с пистолетом — мобильный.
Где-то — кажется, в районе донецкого аэропорта — жутко громыхало; хотя, может, и не там — я всё равно не очень понимал, где, посреди Донецка, улёгся, какие мои координаты.
Мне было ужасно хорошо. Начиналась новая жизнь. Новая жизнь сулила новые открытия, новые встречи, смерть. Много всего.
В невидимом мне небе клокотала артиллерийская перестрелка.
Что за жизнь у меня, вообразить вчера было нельзя, — а сегодня в ней застрял, как дурак в болоте: так думал блаженно.
Сладко спалось.
Утром проснулся свежий, полный сил, довольный. Проспал восемь часов — по моим меркам это много. На улице — звук метлы.
Выпил чаю. Покурил один на кухне — наслаждение во всём теле не покидало меня.
Вышел на улицу. Там хозяйка ходит с метлой, что-то метёт то в одну сторону, то в другую. На самом деле — пытается на метле ко мне подъехать, хочет со мной поговорить, но ещё не знает, о чём.
Зато я знаю, что ни о чём не хочу.
Выбежала мелкая, омерзительная — какого-то гнусного окраса, как ожившая половая тряпка, — собачка, завизжала на меня. Хозяйка стала её зазывать к ноге. Имя собаки удивило: я бы так лебедь белую назвал. А она — эту визгливую тряпку.
Открыл ворота, выкатил машину на улочку, лживо переживая о собачке: как бы не задавить, — и только здесь заметил: вот так я заселился!
Слева, сто пятьдесят метров, — особняк, где живёт Батя: Александр Владимирович Захарченко, Глава Республики; а я его советник, солдат, офицер, товарищ.
Справа, двести метров, — бывшая гостиница «Прага», где определили расположение придуманному мной батальону.
И посредине живу я: меж Главой и батальоном.
Только спьяну так можно было заселиться — наобум, наугад.
Многие местные министры, командиры, чиновники искали дом в том же районе, где я свой выхватил без проблем, — и никто ничего не нашёл. А они так хотели прибиться поближе к Главе.
Со мной всегда всё так. Само в руки падает.
Все были уверены, что Батя нарочно меня к себе подселил.
Пару раз рассказал любопытствующим реальную историю: про то, как напился, сделал один звонок риэлтору, заехал, спать хотел, ничего толком не посмотрел, даже названия улицы не спросил, расплатился и упал замертво… В ответ слушавшие меня, все как один, хитро, на хохляцкий манер, улыбались: ага, заливай нам, а то мы не знаем.
Не верили.
Называл его: Батя, Александр Владимирович, в зависимости от. И здесь буду так же. Ещё: Захарченко, командир, Глава.
…Мне позвонили, сказали: командир вернулся из Москвы, когда сможешь у него быть?
На улице начиналось лето, его последнее, а моё нет.
«На Алтае или у себя?» — спросил я; Алтаем называлась одна из его ставок.
«Дома, ждёт», — сказали мне.
«Пять минут», — ответил я.
Личка Главы, стоявшая на перекрёстке возле его дома, передала коллегам на дому: «Захар». Там помолчали несколько секунд, потом ответили бесстрастно: «Пусть заходит».
— Заходите, — сказали мне. А то я глухой и рации не слышу. С другой стороны, если охранник просто головой кивнул бы — мол, иди, — меня б это ещё больше выбесило: раскивался, словами скажи.
От перекрёстка — пятьдесят метров до его дома, вход через гараж. Там тоже охрана, смотрит на меня. Положено сдавать оружие, хотя я мог и не сдавать, мне разрешалось входить вооружённым к Главе; таких людей на всю республику было не более десяти, если не считать его собственной охраны. Но всё равно я сдавал пистолет — чтоб лишний раз не злить его личку. Им же не нравится, что я прусь к нему с оружием, — ну и зачем пацанам переживать?
— У себя? — спросил.
— В бане. В баню спускайся.
Тем более: что я буду в бане с пистолетом делать.
Ещё на подходе услышал его голос, и неподражаемый смех: заливается как ребёнок. Ей-богу, так только дети могут смеяться.
Батя был в тельняшке и в камуфляжных штанах. Курил, естественно: он курил не переставая.