Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ангелёны и другие. Сборник рассказов - Сергей Катуков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В ноябре спина сильно болела. И когда стали выходить крылья, то их ломило и резало. Слева чуть больнее. И ранним декабрьским утром Лёня из теплой постели пришлепал босичком на порог, потянулся молоденькими крыльями, как бы зевнул ими и, чуть продрогнув, стал расправлять за спиной два чудесных, с жемчужным отливом, веера.

Книги, которые он приносил из разгромленной библиотеки с прогулок, охлопывал от пыли и складывал в один угол, а прочитанные — в другой.

Лёнина история крыла.

Леня хотел проследить эволюцию крыла в изобразительных искусствах, насколько могла позволить археология матчасти, стелил на коврах поверх топыристой травки махры тяжелые художественные альбомы — не понять, как столько краски, высвеченного и высеченного в пространстве образа сущего поместилось на плоской сетчатке листа. Из репродукций складывался пасьянс истории, а не эволюционно выпестованное торжество эстетики. Ибо самым совершенным и банальным крылом предъявлялась неподвижная самолетная плоскость. Она пестрела, сопровождая мелькающий пролет их, вписанных в паспарту страниц.

Расцвет крыла пришелся на Возрождение.

Отдельный жанр крыла, в котором необходимо отметиться автору, — крылья Благовещения. Крепкие, изящные, с изгибом бедра, с патронташем нижних перьев — Леонардово. Темно-красные, щитовые — Филиппо Липпи: огненно-вздыбленный плащ, накрывающий зонт паланкина. Арктическое сияние Тиссо. Суровые, рублевские крылья. Ландышевые — у Боттичелли. И так до бесконечности.

Рисунок Босха с гнездом совы — единственное обнаруженное «натурфилософское» изображение крыла. Хотя в целом у Иеронима они скорее насекомьи, чем птичьи.

Царевна-Лебедь Врубеля посреди ледяных торосов.

Ван Лейден. «Ангел». Готические журавлиные крылья в стойке кобры.

В Азии совсем мало крыла. На статуэтках Будды его заменит большой ростовой нимб — мандорла — в виде лепестка пламени, как у свечи или спички. Будды внутри них — в функции фитиля. Причем Будда прошлого и Будда настоящего — как две смежные комнаты. «Это надо заметить, — отмечает Лёня, — а именно: крыло, будущее и прошлое. Смычка между ним и временем».

Гермесовы летательные инструменты перепорхнули на спины ренессансных путти. Они, как пташки, обсели картины по периметру. В «Сикстинской мадонне» они обозначают нижнюю границу обрамления и переходят в разряд зрителей.

Уже на древнегреческой вазе крыло совершенно. Впрочем, как и все остальное. Ваза сама по себе — прообраз и макет средневекового собора.

Лёня подозревал, что в большинстве случаев крылья изображались из чувства необходимости дополнительной костюмированной эстетики. Необходимости укрыть, согреть хрупкое небесное тело. Без них фактура казалась неполной, обнаженной, не хватало плащеобразной накидки, с которой можно закинуть рукава за спину.

Совсем ничего нет оригинального в новой и новейшей живописи. Классические рифмы прерафаэлитов.

NB: встречаются совсем мелкие куриные или индюшачьи закрылки, которыми в деревне метут полы. Так, только символически. Для антуража.

А вот совсем как у него: «Благовещение» Франческо дель Косса. Павлиньи глазки́. Перевернутая арфа.

Птицы в антураже, в мизансцене, в обрамлении — как узор. Для заполнения пустоты. Декоративные лепесточки. Либо в натюрморте с дичью: плюшевые тела с полусферами крыл, пленные в силу анатомии, не имеющие воли расправить плеч. Словно ладонь, безучастно собирающаяся по привычке в горсть.

Древнеегипетские утки взлетают над зарослями папируса, приветливо и статично раскинув крылья.

Ассирийские каменные крылья у быков шеду. Самые длинные и чеканные из всех: начинаются от передних лап, следуют канту тела, как венки республик на гербе советской монеты.

А вот редкий случай: Караваджо — темно-голубиные аршинные крыла в ракурсе, будто подходишь к ним сзади.

Бадалоккио: крылья в движении, мягкое, пуховое перо пенится, колышется, мнется.

Таддео Гадди: пламенный серафим окутывает Распятие, превращая его в птицу. Птица распята на крыльях, значит, птица тоже в какой-то степени крест.

Бёрн-Джонс. «Дни творения». Пером заполнен весь задний фон. Воздух еще так густ, что состоит из пера. А потом разгустился и осел на ангелов.

На монгольской миниатюре шестнадцатого века честно́е собрание птиц, светская болтовня дам и кавалеров.

А вот Стефан Лохнер: остроухие декоративные крылья ангелков-хористов, похожие на лепестки бархатной травы.

Купидон на помпейской фреске.

Ангел звезды Меланхолия на дюреровской гравюре в лавровой листве гранитного пера.

Два фиолетовых пластика на картине Дали.

Ника Самофракийская с нарубленной каменной наледью крыльев. Крупные гроздья нерегулярно разбросанных перьев — вот он, хаос движенья.

У мраморного эрота Кановы крыла просто загляденье: вся скульптура подвешена на них, как тень на облака.

Ну, видно же: это не эволюция, просто история, по которой, как по рельсам, можно катить вперед и назад.

Варе было заказано почаще приносить батарейки для большого фонаря. Читать при свечах, расставленных созвездием, — так удобно обозреть сразу всю историю крыла — сонливо и пожароопасно: два раза подсвечник падал и опалил теплые, мохнатые ковры, на них вспыхнули опушки. Батарейками питался крупный радиоприемник. В темноте при светодиодных иероглифах частот, тяжелясь, он оттягивает пересечение радиоволн, словно зарывшийся в центр паутины шмель, и Лёне, который поворачивает ручку настройки, кажется, что так он беспокоит весь мировой радиоэфир. Он полюбил слушать джаз. Майлз Дэвис. Чик Кориа. Телониус Монк. Чарли Паркер. Гитарный фьюжн Маклафлина. Мечтательно-игривый Жако Пасториус. Сокрушительный Билли Кобэм с «Махавишну оркестра» и Сантаной в главной роли.

Когда смеркалось, Лёня выходил с фонарем и санками, перекатывался по низкорослым кварталам. Угловые дома обычно уже давно полуразобраны: там выдернуты ворота из гаража, там неотвязно и навязчиво хочется смотреть в черные комнаты, там перевернутый туалет на заднем дворе. И именно так должно было выглядеть время: большая, заброшенная территория домов, улиц — все это осуществляется одновременно, как место. Прошлое — это место, и будущее — место, и все они помещены в бесконечное настоящее. И оно вмещает все. И оно всегда. Но пока неясно, где именно расположено. Так думал Лёня, пока шел в снегопад.

Сначала подтапливал всякой мелочью, потом раздобыл сарай, откуда на санках вывозил дровишки с круглым, как у свитков, профилем. Кто-то готовил, надеялся. Не пропадать же добру. А раза два в неделю наезжал в библиотеку. «Не подскажете, как пройти в библиотеку?» — поворачиваешься, а тут бац, такой длинный дяденька, с шершавой, редкой, как во́лос на ноге, бородашкой и с крыльями в прорезях плаща. И, наверно, улыбается, как зэк.

Лёня подрос, да. Варя тоже заметила. Приходилось вставать на цыпочки, чтобы крылья расправились, не задевая пол, когда она поднимала снизу вверх их складную конструкцию. Они еще не до конца созрели. Оставалось что-то не совсем понятное, что им еще нужно. Как будто в них еще не вдохнули жизнь. Или они пока спали. Но уже были огромные. На целую комнату.

Лёню поперву волновали вопросы: «Как спят ангелы?» Он разбирался с врубелевским поверженным Демоном — уж больно странная, вмороженная в скалы постель из костяка его тела и мякоти крыльев. «Стареют ли они отдельно или с ним вместе? И могут ли они взбунтоваться?»

А теперь думал совсем другой вопрос: «Разве это нормально, у человека выросли крылья?» — и поэтому хотел разобраться, много читал. А время за это время устранило электричество, замело дороги, прекратило мобильную связь, превратило его во что-то другое, у чего нет паспорта, прописки. На птичьих правах он был в этом мире, на птичьих первобытных условиях проживал в нем. Из сна слышал себя со стороны, как бы охранял свое тело, как бы выглядывал из себя, даже чуть на улицу, до ближайшего перекрестка.

Иногда в потемках брошенного квартала звонил телефон, замолкал и через пять минут повторялся, тут или через дом-два. Пожалуй, это было самое страшное для Лёни. Он порывался отыскать металлический, забивший в пустоту звонкий родник, взять ледяную трубку, сказать: «Здесь никого нет! Разве вы не знаете? Зачем звонить в прошлое?» Новогодней ночью вдруг забило, затрезвонило даже оттуда, где вместо дома оставался ровный, по колено, фундамент.

Варя в тот день прибежала веселая и, смеясь, выкладывала из сумки продукты, вспоминала, как в школе мастерили из коробок кормушки:

— Не мороз, не холод страшен птичкам, а голод.

Потом сосредоточенно и серьезно сказала: «Дорогой ангел, прости, пожалуйста, не могу сегодня остаться с тобой. Мы с девочками договорились. Но обещаю, завтра приду. И у нас будут длинные вкусные каникулы. И еще у меня есть для тебя подарок. Но это — до весны».

Читал он очень много. И разное. Но преимущественно из серии «Библиотека мировой литературы». Ему нравилась обложка и хорошая бумага. В новогодний канун, словно в подарок, он открыл для себя стеллажи философии и психологии.

Михалыч часто пересекался с Варей. Его прилавок был через несколько павильонов от парикмахерской. В течение дня он мог бесконечное число раз махнуть ей рукой, она в ответ — кивнуть строгой головкой. Пока он стоял в дверях ее предприятия на пять клиентских кресел, она фрагментарно видела его меняющуюся мимику в зеркале, отрываясь от клиентши.

— Ну что, как там Лёня? — спрашивал Михалыч через головы посетителей с интонацией, будто про женщину в интересном положении.

— Нормально! — весело отвечала Варя, стрекоча ножницами.

— Растут? — с надеждой продолжал он.

— Растут-растут! — смеялась Варя, застенчиво прикрывая рот.

— Кто растут? — испуганно спрашивала клиентесса в пеленке вокруг шеи.

— Кто-кто! Усы! Вот кто!

Все лёнины условия, ясное дело, были во дворе. И хотя вокруг все равно, что в лесу, он стеснялся даже перед воздухом — таких больших и красивых крыльев на голое тело. Утром мороз, и только солнце и порхают ослепшие снежинки, а на снегу только птичьи трилистники и следы Лёни Бездорожного — ангельский полуслед: он чуть припархивал, подлетал на крыльях. Отпечатаются босые пальцы и кусочек ступни: пять разной толщины лучей над полукругом восходящего солнца. Вот такая она — ангельская печать, совсем не то, когда по прежнему асфальту.

Начитанные горы книг вырастали в углах. В них откладывалось время и отстаивалась зима. То, что снаружи шло на убыль, перетекало сюда. Зима осветлялась, а книг в углах, словно теней, прибавлялось.

В город медленно прибывала весна и медленно, словно лучи света, день за днем прорастая дальше, — от подоконника до стола, от стола до стула, от стула до обожженной опушки, — так же медленно поползли слухи, дотягиваясь в разрозненные части города. Из книг разгромленной библиотеки, когда морозный, тугой вихорь скрутит их водоворотом, из старых вещей: обломков, обрывков, с репродукцией нищего мальчика вместо лика — является ангел по всему городу и всякому бегущему от него в сумерках встреченному предрекает: «Скоро, аки пала Вавилонская башня, падет Бойня». Видимо, имелась в виду труба комбината, которую было видно из любой точки города, темно-кровяного кирпича цвета, закоптелая.

Старушка-информаторша, маскировавшая свое окно половиком, каждый вечер заглядывала в его трухлявую прощелину, находившуюся как раз по диагонали от едва видневшейся библиотеки. Она самолично подобрала старинное золото, оставшееся на вмятинах в снегу, где ангел прошел, и показывала тяжелую старинную медаль, правда, медную, с прозеленью и неровным ушком, в мягких велюровых складках наследственной тряпочки, отреза от халата. По городу потом долго искали такие же и, по словам Вари, находили, но никому не показывали и подержать не давали.

В апреле по первой травке Лёня пошел в сторону Сайгона, внутренне переживая диалог с Михалычем. О множестве книг, прочитанных за зиму, которых хватило бы на всю жизнь, об оранжерейной анфиладе альбомов, о лёнином открытии: пространство фундирует собой время, планомерно экстраполируя его повсюду, внахлест перекрывая переход между будущим и прошлым с таким же плавным целеполаганием, как восходящее глиссандо джаза, а в самом пределе звука его высота сравнивается константой, и тогда наступает «навсегда». Так он назвал некую всемирную гармонию. И только если двигаться очень быстро, со скоростью крыла, только тогда можно ухватиться глазом за горизонт движущегося времени. И, конечно, он хотел показать, как выросли его ноги и все тело, чтобы дать крыльям свободу и чтобы не касаться ими земли. А левое, если присмотреться, — он повторял, чтобы не забыть эту присказку, — а левое чуть побольше. Крылья совсем созрели, полностью распечатались, расправились.

Он шел, не таясь крыльев, встречая на пути «мясных людей», которые смотрели исподлобья и сильно не хотели, чтобы Бойня пала.

В модуле «задушевный» лежала гипотенуза обрушенной потолочной плиты и чернел кружок от костра. Михалыч на зиму ушел в Сайгон, вспомнил Лёня; а здесь была стоянка чужих людей. Он пробрался в угловую квартиру, о которой говорил Михалыч, самую обыкновенную, потом поднялся на крышу и посмотрел на чужой город.

Конечно, он отправился в прошлое, где, по его представлениям, ничто не в диковинку и ангелы вместе с другими существами вышли из Ноева ковчега, как древние формы старославянского плюсквамперфекта. И пока ковчег кособочился, превращался в горы минералов, все они, существа, дети ковчега, играли, хороводили перед ним, словно краски на райском полотне Яна Брейгеля.

Они поселились в корзине, которую он — с Варей внутри — принес над облаками в это чудесное прошлое. Это был ее подарок, сплетенный за зиму. Плетеная спальня, кухонька на двоих, плетеное окошко и складной порожек, который опускался, если было решено обосноваться на новом месте. Лёня чинил книжные переплеты, а Варя устраивала на голове модниц прически времен барокко — фрегаты с парусами, ботанические павильоны, пышный геральдический декор. В паспортах, которые он завел из разоренной муравьями инкунабулы, она значилась белошвейкой-воспитательницей, а он — как мирской ангел с домашним академическим образованием.

И вот что он обнаружил. Оказалось, настоящих, прошлых и будущих — несметное множество. Все, что существует, раз оно осуществилось, уже является прошлым, а значит, и будущее — по крайней мере, самое ближайшее будущее — в какой-то степени уже прошлое. А потом это будущее уменьшает вероятность себя, пока совсем не перестанет быть неопределенным, удаляясь в прошлое, в то настоящее прошлое, к которому мы привыкли. Тогда, по большому счету, повсюду есть только прошлое. Будущего и настоящего, по факту, нет и быть не может, ведь то, к чему мы мысленно прикоснулись и что осознали, — уже прошлое. Значит, из нашего будущего навстречу нам всегда движется чье-то прошлое — того, кто к нему мысленно прикоснулся раньше нас. Время же запаздывает, на микроскопическую долю вселенской жизни, потому что мысль быстрее времени и скорости света. Мы уже что-то осознали, а время только-только догоняет осознанное. Так думал Леня в своем далеком царстве плюсквамперфекта. Он подолгу двигался над этой страной, перебирая в небе босыми ступнями. И поскольку левое крыло отродясь было чуть крупнее, то, когда задумывался, неосознанно ложился на правый курс.

Жизнь на одном месте, продолжал он думать дальше, — это ярмо собственноручного рабства. Крылья не зря ему нужны, чтобы, перелетая между прошлыми, меняться самому. Чертами лица, пропорциями тела. По существу, начитав столько всего, он теперь живет сам в себе и может быть абсолютно равен самому себе. Лети в прошлое, в будущее, беседуй с кем захочешь, как с самим собой, и в любое время. Вот они, преимущества внутренней свободы.

Пан Михалыч сначала жил на окраине в особняке, захватив его безо всяких зазрений совести, по-сквоттерски. Со временем отбросил имя-отчество, срезал свирель и стал просто Пан, растворившись в лесах. Лёня ничего про это не знал и считал, что тот совершенно зря прозябает в своем настоящем. Пока Лёня летел в новые края, прицепив к поясу плетеный домик с Варей внутри, то мысленно распекал его за мелочное, провинциальное «панмихальство», которое Лёне теперь, после стольких книг, стало совершенно очевидно.

Но тогда он еще не испытал смысла, что, улетев откуда-нибудь, улетаешь навсегда. Не знал, что невозможно возвратиться в точно это же место. А если пытаешься возвращаться, то застаешь уже что-то другое. Поэтому, где был Коммунарск, через полвека стоял лес и развалины совсем другого, едва ли внешне похожего, но на самом деле чужого города. Седобородый ангел с выводком внуков гостил на чистом пригорке, рассматривая дальнозорким глазом чащобу, где, наверное, мог бы стоять Сайгон.

У внуков одно крыло — у кого левое, у кого правое — чуть побольше. Они шумели, каждый кричал громче другого.

Семилетняя девочка декламационным тоном сообщала:

— Это настоящее время: что-де-ла-ет! А это прошедшее: что-де-лал!

— А я тебе говорю: что делала — это настоящее время, — перечил ей мальчик с сиреневым, чуть более крупным левым. — Что ты сейчас делала? Сейчас — делала! Вот видишь!

Один читал по книжке: «На берегу незамерзающего Понта мы жили-были трали-вали».

Потом седобородый дедушка поднял их в воздух, и они гуськом, держась друг за друга, пошли над лесом, обходя стороной трубу комбината.

В лесу кто-то показался, приник к дереву и исчез. Может быть, в образе Пана бродил там Баян Михалыч Околоземный, когда-то инженер-строитель.

Солнце садилось. Семейка ангелёнов босоного возвращалась домой в прошлое. Лес стоял тихо, незаметно, бесконечно долго и, погружаясь в наблюдение, оказывался одновременно везде.

ВЕЛИКИЙ КОРРЕКТОР

1.

По дну снова громыхнуло, и Николай, очнувшись, переместил взгляд из будущего вниз, туда, где в мутноватой воде ведра водились золотистые, солнечные проблески карасей. Штанина, закатанная чуть выше голени, навязчиво пережимала бедро. Николай потёрся коленями и присел на тихую отмель с бархатным песком, бочиной шелковистого бархана лежавшего рядом с берегом, словно дно перевёрнутого баркаса. В будущем, на которое до этого смотрел Николай, небо, исполосованное перистыми облаками, принимало в себя вечер и располагалось за далёким мостом, шагавшим через реку длинными, арочными пролётами.

«Акведук», сказал про себя Николай и подумал, что всё равно ничего не сможет отсюда взять, положил ведро на бок, из него тотчас выплыли медленные, медовые караси, а последний, поскабливая чешуёй по оголённой жести, не мог развернуться и плоско попрыгивал в обмелевшей посудине. Николай перевернул ведро, раскатал штанину и вышел из редакционной комнаты.

Он стоял на лестнице и дрожащими руками пытался справиться с зажигалкой. На колёсико и кремний попал пот, и теперь оно вхолостую потрескивало под пальцем. Полчаса назад вот так же, неумело и оглядываясь по сторонам, он пытался завести заглохший посреди реки мотор. Каждый раз Николай переживал тот же самый ужас и счастье происходившего с ним погружения в работу. Сначала он подбирает лишние знаки, делит их поровну, разводит в стороны ветки и втыкает клыкастую запятую в чёрную, горячую землю, только что развороченную инверсионным громом самолёта, лента его следа расправляется, и руки, нащупывая сначала ватные, а потом рифлёные верёвочные ступеньки, помогают взобраться наверх, и вот он уже внутри текста, осматривается, приседает, чтобы бодро, настороженно почувствовать, где он оказался и в какую сторону только что прошла гроза.

Нет, повествование никогда не соответствовал тому, что происходило вокруг. Даже наоборот, речь могла идти о завоевательной кампании в Индии, Соловках времён Гулага или пацанской разборке во дворе, имело значение только, как себя поведёт слово, с какой частотой придут волны ритма, колыхание стилистической жидкости, по плотности которой можно определить, будет ли это осенний пустой распадок, где он бредёт уже гораздо дольше, чем читает, или детская комната на сто первом этаже: за дверью слышна музыка и голоса гостей, а в окно просится чикагский прокуренный дождь.

Нет, это было бы банально и пошло, если бы слова были непосредственно теми же самыми вещами, о которых они вели речь. Николай объяснял для себя это несовпадение тем, что когда вы, например, пьёте водку, разве сам алкоголь производит эти взрывы фантазии? Это ваш мозг на химическом уровне разыгрывает представление. Или вот музыка. Разве вы придаёте смысл каждой ноте? А тем временем они образуют поток, который вносит вас в страны, где вы никогда не были и никогда там не будете и без нот не придумали бы их. Но разве это всё находится в нотах?

Поэтому Николай разделял происходящее на то, что бывает «текст» и бывает «поток». Но и последний — тоже разной глубины. Но ты сразу понимаешь, в «потоке» ты или в «тексте». Хотя Николай не стеснялся этого продажного слова — «текст», оказавшись перед которым надо сначала испытать его, чтобы он сам доказал, что он такое. «Текст» можно разбирать, в лучшем случае все его части отлично прищёлкиваются. В «поток» погружало.

От зажигалки Николай так и не дождался огня и вернулся на рабочее место.

Но ещё прежде, до того, как он посмотрел туда, в будущее, где такого закатного цвета облака, словно заварочная пена, накрывали горячий настой невидимых отсюда ароматных полей — что это было? Пристальный взгляд, сколько не вертись, знающий тебя заранее и поэтому убегающий в области, тебе неподвластные, куда ты никогда не посмотришь, — в твой затылок. И на языке пошлый холодок, вкус белизны и пустоты…

Материалом для правки, который вызвал сегодня речное переживание, оказалась статья про палеоантропологическое исследование в Восточной Африке. Сам верхний уровень, ту каменистую поступь слов Николай через пять минут почти не помнил, — ещё чуть-чуть и память испарится, — зато останется: мост, будущее в виде заката, угрюмый плёс и последний карась толчками бьётся в жестяное дно. Корректор Николай Опечаткин — как профессиональная машинистка, разделившая биение букв бытия на солнечные фантазии и напальцованный текст, который она не то что не помнит, хотя только что набирала его, но на самом деле даже не знает, никогда его не слышала.

2.

Одноклассники дразнили Опечаткина антиорфографической фамилией, даже учителя, к своему удивлению и его ужасу, находили повод, чтобы не вовремя для него, исподтишка поддеть, едва есть возможность. Молоденькая, словно раскосый глаз лисицы, русичка, только что выпущенная из педа, зачитывала на весь класс странности из его сочинения и, подойдя ближе, присаживалась в облегающей сзади юбке и тёплым голосом оправдывалась:

— Коля, у тебя даже фамилия такая — классненькая: Очепяткин, Оче-пяткин: очи и пятки.

Естественно, к шестому классу у него появилось микроскопическое видение слова, началась гиперкоррекция всякого высказывания, теперь он штудировал словари, заучивая перед сном по странице, чтобы на следующий день со снайперской точностью парировать любому. Даже с задней парты, с расстояния в двадцать шагов, точно охотник за пушниной — в беличий глаз, бил без промаха в десяточку учительского зрачка:

— Не в бровь, а в глаз, Марьиванна, — пояснял он русичке свой ответный выпад.

У него были математические способности, но к завершению школы он зашёл уже слишком далеко, и лингвистическому Робин Гуду, готовившему месть целому миру, было не до них. Опечаткин решил стать корректором.

Большинство из того, что попадало на корректуру, было сухим, неживым материалом. Очень редко встречались хорошие, «неслыханные», как он называл, вещи. Само слово «неслыханный» выглядело как белоснежный яблоневый цвет: распустившаяся чашечка цветка, поддерживаемая тёплым воротничком листка, а внутри неё — нежная, как женское веко, начинка лепестков.

Он сразу чувствовал хорошие стихи, уяснив для себя, что в настоящей поэзии должно быть приключение, жюль-верновские замашки осуществить кругосветку и подвиг во имя всего, будь это любовный жанр, в котором путешествие совершается внутри влюблённого сердца, или гражданский поединок «против мнений света».



Поделиться книгой:

На главную
Назад