Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чудесный источник - Евгений Николаевич Герасимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь-то Ким мог, никого не стесняясь и ничего не боясь, прибежать к отцу с открытой душой и, что бы тот ни делал, пусть бы даже с самим Дедом совещался, схватить его за руку и потащить за собой. Где-то в далекой глубине его сознания шевельнулась мысль, что с появлением в лесу едва живого дяди Вани все то, что легло между ними, Кимом и отцом, сразу отойдет в сторону, забудется и опять все станет как раньше, когда все же чувствовалось, что хотя они и в отряде, но и тут у них семья. Он уже как-то совсем забыл, что это как раз ему и не нравилось раньше.

Да мало ли что Ким забывал! Давно он уже не называл своего отца папой, совсем забыл это детское слово, сейчас только вспомнил, когда узнал дядю и обрадовался ему, несмотря на то, что дядя едва жив.

Выбежав на полянку у штабного шалаша и увидев отца, собравшегося куда-то ехать и уже тронувшего коня, Ким во весь голос закричал:

— Папа! Папа!..

Обратно к дяде Ване он скакал на одном коне с отцом, прижимаясь к его спине, как это часто бывало, но очень, очень давно, еще на Дальнем Востоке, когда отец брал его с собой в тайгу.

…Дядя Ваня был старше отца Кима почти на десять лет, и никакого родственного сходства у них не было, если не считать черного цвета волос. Но и те у Глеба Семеновича были блестящие, жесткие, курчавые, а у его старшего брата — мягкие, тусклые, свалявшиеся, и лежали они на голове ровно и плоско, как круглая войлочная шапочка. Эта шапочка придавала дяде Ване при его долговязой, худой, нескладной фигуре какую-то простоватость. Несуразной, с вытянутой шеей дылдой и запечатлен он на групповом фотоснимке бойцов красногвардейского отряда, отправлявшегося в 1918 году на Дон против белоказаков. У Глеба Семеновича на этой фотографии видна только высунувшаяся из-за плеча своего брата голова с чубиком под задранным вверх козырьком кепки.

Оба они ушли на гражданскую войну рядовыми бойцами, но отец Кима окончил ее комиссаром бригады, а дядя Ваня так и остался рядовым. Вернулся он с войны не в Москву, на свой завод, а в свою родную деревню — потянуло на землю, захотел снова стать мужиком. И стал, поднял хозяйство отца, совсем захиревшее после его смерти, и даже прослыл культурником, как называли тогда крестьян, которые с помощью кредитных и производственных товариществ переходили на культурное земледелие и собирали на своих полосках большие урожаи. Потом, когда началась коллективизация, ему это чуть было боком не вышло. К тому времени у него в хозяйстве было две лошади, две коровы, хорошая пасека, и, если бы не вмешательство брата, комиссара пограничного укрепрайона, его бы раскулачили. Вступив в колхоз, он отошел от земледелия, стал колхозным пасечником и пробыл им до самой войны. Пасека его прославилась в районе, он вывозил ее летом на опушку леса, сначала, пока липы не отцвели, держался возле них, потом перебирался поближе к гречихе, и колхоз окреп на его липовом и гречишном меде.

К началу Отечественной войны дяде Ване было уже за пятьдесят, в армию его не взяли, он пошел в ополчение и как со свету сгинул. И вот вдруг появился.

Когда Глеб Семенович, соскочив с коня, подошел к своему лежавшему под прибрежной ивой брату и, присев на корточки, взял его за руку, Кимом овладело какое-то странное, непонятное ему чувство, будто когда-то давным-давно, еще в гражданскую войну, он видел, как отец так же вот, склонившись над раненым дядей Ваней, держал его за руку. Ему чудилось, что и тогда он тоже прискакал к нему с отцом на одном коне, и все было точно так, как сейчас: та же речка, та же ива… И может быть, целая минута прошла, пока он понял, что ему все это почудилось — вспомнилось то, что он знал только по рассказам отца и дяди. Нет, такого с Кимом еще не было, он даже испугался, подумав, что в голове у него все перемешалось. Дядя Ваня, чуть шевеля губами, сказал только:

— Здравствуй, Глеб.

Однако совсем не похоже было, что ему так уж плохо. Глаза его улыбались спокойно и счастливо. Казалось, что он просто не может выразить словами, как рад, что добрался до родного леса, увидел родных людей и очень устал, должен отдохнуть. Вскоре он закрыл глаза, не то уснул, не то потерял сознание. Глеб Семенович с Кимом сами перенесли его в санчасть и положили на одну из стоявших там под навесом телег, на которых, как в палате на койках, лежали раненые и больные партизаны: хотя Дед и не собирался скоро уходить из Подужинского леса, но госпиталь у него все время был на колесах и стреноженные лошади паслись неподалеку.

Олег Пантелеевич сказал, что он нашел дядю Ваню на том краю болота лежавшим без сознания, подмяв под себя куст, — должно быть, свалился и подняться уже не смог. По всему видно было, что он пытался перебраться через болото, едва не утонул в нем и совсем выбился из сил. Тащив его, лесник сам так измучился, что даже не заметил, когда тот очнулся, думал уже, что мертвого тащит, но все-таки тащил, чтобы греха на душу не взять. Начальница санчасти Нина, осмотрев дядю Ваню, сказала, что у него грудь пробита крупным осколком, но уже давно, рана успела зажить, однако дела его плохи — в легких бог знает что творится, и помочь ничем уже нельзя.

Глеб Семенович долго молча стоял возле брата, и Ким стоял рядом. Ему опять казалось, что все это уже было когда-то, и он не мог отделаться от пугавшего его чувства какой-то бесконечной повторяемости жизни. Все вокруг — и этот навес, покрытый еловым лапником, и стоявшие под ним тремя рядами, застеленные сеном телеги с ранеными, и Валя с Олей, разносившие раненым кружки с молоком, — виделось ему как-то издалека, будто и в самом деле происходило в какой-то давнопрошедшей жизни и сейчас он лишь вспоминает о ней. И только после того, как вслед за отцом он вышел из-под навеса и отец, немного пройдя, спросил его: «Ну как, взял уже себя в руки?» — Ким вернулся к невеселой для него действительности.

Ему так необходимо было поговорить с отцом по душам, объяснить ему, почему он тогда восстал против комендантского взвода, и много еще о чем сказать, но ничего из этого не получилось. Вместо того чтобы ответить: «Да, папа, кажется, взял» — и это ведь было бы правдой, — он пробурчал себе под нос:

— А чего мне себя брать?

— Ну так подумай еще, — сказал отец.

Как только Ким остался один, к нему подошла Валя.

— Так что же будет, Ким? — спросила она.

— Что будет?

— Я о Петрусе говорю, — сказала Валя, удивленно глядя на него: как это он не может понять, что она спрашивает его о Петрусе?

Она уже не первый раз спрашивает, она все время думает о нем, ей страшно за Петруся, и оттого, что никто о нем не говорит, будто все уже забыли, что его схватили немцы, ей еще страшнее.

— Ты же знаешь, что связь с городом потеряна, — сказал Ким, хмурясь.

Киму тоже страшно за Петруся, но что делать, если все равно помочь ему теперь ничем нельзя, и поэтому Валя своими напоминаниями начинает уже злить его.

Он смотрит на нее исподлобья недобрыми глазами. Валя в том же сильно выцветшем, севшем от стирок, коротковатом и узковатом уже для нее платьице, в котором он видел ее в городе, и тут она в нем кажется Киму совсем девочкой. Только что ростом выдалась, а косы у нее болтаются так же, как и в шестом классе еще болтались: одна за спиной, а другая впереди, и она ее вечно теребит в какой-то растерянности, словно не знает, что ей делать, как дальше жить на свете. Ну что за партизанка — у маминой юбки сидеть бы ей! А еще говорили, гордая — губы у нее ядовитые.

Увидев Олю, выпорхнувшую из-под госпитального навеса, Ким вздохнул. Он подумал, что беда ему будет с девчатами, — и надо же им было свалиться на его несчастную голову. Одна ходит как в воду опущенная: то ей за Петруся страшно, то за маменьку свою, что та волнуется, не зная, куда ее доченька девалась, — ушла с какой-то теткой картошку окучивать и пропала; а другая просто не понимает, где она находится, — ну чего вприпрыжку бежит, как коза? Не в школе же на переменку выскочила из класса после звонка. Никак не научится шагом ходить.

Не нравится Киму, как ведет себя Оля в отряде, слишком уж быстро освоилась она тут: со всеми связными Деда успела за три дня перезнакомиться и собезьянничала уже у него — по имени и отчеству мальчишек зовет, как самых заслуженных бойцов, а сама дразнит их, язык показывает. Ну кто скажет, что она в девятый класс перешла? И что люди будут думать о нем, когда узнают, что она его одноклассница? А многие, наверное, уже знают.

При этой мысли, закравшейся Киму в голову как раз в тот момент, когда Оля подбежала к нему, он кинул на нее такой убийственный взгляд, что она вскрикнула:

— Да ты что, Ким?! — А потом тихонько погладила его по щеке. — Кимушка, милый, это ты так из-за своего дядюшки убиваешься?

Ким дернулся, словно она ему щеку обожгла своей ладошкой.

— Ты не можешь вести себя немножко поприличнее? — мрачно спросил он.

Оля быстро замотала головой: нет, нет, она не может приличнее вести себя, и вдруг вытаращила на Кима глаза.

— Ты что, забыл, что я детдомовская?

Как же Ким, организатор шефства над учившимися в школе детдомовцами, мог забыть это, когда он сам тогда в порядке комсомольского поручения обязал Валю отучать Олю от всяких дурных привычек, которых она нахваталась в детдоме.

— Забыл уже, что няньку ко мне приставил, а? Если приставил, то и спрашивай теперь с нее. А я что — я детдомовская! — дурачилась Оля. Нечего ей больше стесняться Кима. Она теперь тоже в партизанском отряде, пусть не очень-то задается.

Ким махнул рукой и пошел своим путем — не до девчат ему нынче, да и вообще лучше, если он будет держаться от них на известном расстоянии, а то как-то несолидно получается, и сами они, кажется, начинают терять к нему всякое уважение. Он помнит, как они таращили на него глаза в городе, когда он вдруг появился перед ними с автоматом и стал их вовлекать в партизанское подполье, — какие они тогда робкие были! А теперь… Стоило им только чуточку пообжиться в отряде, и они уже бог весть что о себе вообразили.

Заступать на свой пост Киму еще не скоро, и, пока у него есть время, он похаживает по лагерю и посматривает вокруг, не просто так, от нечего делать, а по своей обязанности бойца комендантского взвода, который должен не только в карауле стоять, но и следить за порядком, что сейчас особенно важно, потому что многие очень уж пораспустились. Такие азартные картежники завелись, что беда с ними — день и ночь дуются.

Что это там в кустах?

Ким тихонько подходит к кусту, заглядывает за него — так и есть: связные Деда режутся в очко и в банке у них куча денег. Ну это уже черт знает что! Мальчишки еще совсем, из шестого-седьмого класса поприходили, а туда же!

Понабирал Дед мелюзгу, у которой на уме одно баловство да карты и сигары трофейные. Кого из них ни спроси, поклянется, побожится, что ему шестнадцать стукнуло, а сопляк сопляком. Ничего не боятся, под огнем как бесы крутятся, а сознания и проблеска нет у них — одно только знают, что немцев и полицаев надо бить.

Не хочется Киму связываться с этой мелкотой. С ней у него тоже не очень простые отношения. Сначала он крепко было взялся за их воспитание, вроде как по комсомольской обязанности, но после появления в отряде Ивана Ивановича не стало у него сладу с ними — во всем по стопам этого барабанщика пошли. Ким в первый же день сцепился с ним.

Иван Иванович по дороге с аэродрома в лагерь сумел уже как-то обзавестись новеньким автоматом, а патронов у него не было, и он у всех спрашивал, где бы их достать.

— А соли у тебя нету? — спрашивали у него в ответ хлопцы.

Патроны в отряде можно было достать только в бою с немцами или в обмен на соль, которая у партизан в то время была, как и патроны, на вес золота: за щепотку соли давали патрон.

Подошел Иван Иванович с тем же вопросом и к Киму. Не легко достался Киму автомат, и он не стерпел:

— Ты мне сначала скажи, где это ты так вооружился?

— Мне на фронте еще дали автомат. Я с ним в разведку ходил у Доватора.

— По заводской смазке вижу, что врешь. Стянул небось, когда самолет выгружали.

— А ты что — легавый?

Ким вспыхнул, разговор стал громким, дошел до комиссара, и Ивану Ивановичу пришлось расстаться с нечестно добытым автоматом. И теперь вот Ким расплачивался за это. Прибрал Иван Иванович под свою руку всю мелюзгу в отряде, царьком среди нее стал — его песни поют и в карты с ним дуются. А Ким подойдет — носы у них кривятся, только и слышит он: «Мы сами с усами, а ты не милиционер».

Смотрит Ким из-за куста на картежников и вздыхает: ох и распустил же, избаловал Дед эту мелюзгу, внуками своими называет, а управиться не может. Иной раз раскричится, ногами затопает — зачем попусту коней галопом гоняют, а им что? Постоит оголец, опустив голову, посопит, а не успеет на коня вскочить, как на галоп переходит: «Чего он кляча такая! Хай трошки пробежится». Нет, криком их не проймешь, с ними иначе надо, так вот, как Данька Оськин, — Ким вспомнил про фонарь, который Оськин подвесил Ивану Ивановичу за то, что тот осмелился у него, короля дальней разведки, стащить из-под носа трофейный пистолет. Не раз уж Ким закрывал глаза на безобразия, которые творит эта распущенная компания, но довольно, придется ему призвать их к порядку, не потерпит он больше такого разложения, как картежная игра. И откуда они только карты берут, отец сколько уже колод отнял и сжег!

Связная ребятня, молча, но яростно резавшаяся в очко, не сразу заметила, как Ким вышел из-за куста. С минуту он стоял молча, со злой ухмылкой глядя на игроков и на кучу сваленных ими в банк трофейных денег — немецких, мадьярских, румынских, а каких еще, и не разберешь. Всюду огольцы поспеют: убитых обшарить — первые, на сепараторный пункт заскочить и сливок налакаться — первые и на пасеке — первые: сунут в колоды вату с порохом, всех пчел попалят, чтобы не заели их, и весь мед выберут дочиста.

— A-а, Ким! — наконец-то заметил его увлекшийся игрой Иван Иванович. — Чего смотришь? Давай банкуй!

— Да куда уж мне! Гляжу, вы всю Европу замели в свой банк почище самого Гитлера.

— А ты, если не замел Европу, ставь баранью ногу!

— Что это такое?

— А ты не знаешь?! Ха-ха! — Иван Иванович схватился за живот, помирая со смеху.

И вся его шайка подхватила:

— Ха-ха! Ну и Ким! Уморил нас. Восемь классов окончил, а не знает, что такое баранья нога!

— Ладно, — насмеявшись досыта, сказал Иван Иванович. — Ставь баранью ногу, не беспокойся — по карману будет. Пойдешь с нами в хозчасть, мы заговорим завхозу зубы насчет овса для лошадей, а ты тем временем оттяпаешь топором от бараньей тушки ногу и дашь с ней ходу. Вот и дела-то всего пустяк!

— Ну, раз так, давайте карты, иду ва-банк! — объявил Ким, взял протянутую ему колоду и сунул ее себе в карман.

— Ты чего это вздумал? — взвизгнул Иван Иванович, метнувшись к нему. — Отдай колоду!

— Отдам, только не тебе, а коменданту.

Они постояли, испытующе глядя друг другу в глаза, а потом Иван Иванович, задрав на затылке свою буденовку, сказал:

— Иди! У Овечки ты только этим и можешь заслужить благодарность, больше в комендантском взводе нечем. Иди неси Овечке свои трофеи. — И он стукнул себя в грудь кулаком. — Иди! Иди, фискал несчастный! Выслуживайся у своего папаши, комиссарский сынок.

Ким стоял молча, с лицом, искривившимся в иронической усмешке, которой он чересчур уж старательно показывал свое бесконечное презрение к этой наглой демагогии. И вдруг его уничтожающей иронии как не бывало, он деланно смеется и говорит:

— Эх ты, дурошлеп, шуток не понимаешь! — швырнув на землю карты, повертывается и уходит, посвистывая.

Потом Ким долго ходил по лесу, как слепой, натыкаясь на деревья, продираясь сквозь кусты, пока, оступившись, вдруг не угодил в пулеметный окоп: на подходе к лагерю много их было вырыто на случай, если немцы попытаются прорваться к штабу. Эта встряска только и привела его немного в себя.

Давно ли Киму все на свете было ясно как божий день, весь мир лежал перед ним, как прозрачный шар на ладони, а теперь даже для себя он темная лесная трущоба. Что с ним случилось? Как он мог так позорно смалодушничать перед жалкой шайкой мальчишек? И при этом еще наигранно улыбаться, посвистывать. Нет, он решительно ничего не понимает в себе, и ему страшно мерзко от той фальши, которой он измарал себя по своему малодушию, так мерзко, тошно, что он не знает, куда ему деваться от самого себя.

Побродив еще немного по лесу, он возвращается в лагерь, садится на пенек и пытается разобраться, как это у него так получается: хочет сделать одно, а выходит совсем другое, словно какой-то бес поселился в нем и все поворачивает наоборот. И опять как-то вдруг, как это уже однажды было с ним, приходит к мысли, что во всем виновата проклятая Аська.

Никогда еще никого он так не ненавидел, как ненавидит эту Аську, и не только за то, что она разговаривает с немцами по-немецки. Он уже окончательно, раз и навсегда, выкинул ее из головы, а она чуть ли не каждую ночь ему снится, и от этого в голову ему лезут такие мысли, что он обо всем забывает и становится сам не свой. Сколько раз во сне он уже стрелял в нее из автомата, стрелял, но выстрелить почему-то не мог, как ни старался; бегал за ней по городу, и по лесу, и в последний момент, когда уже догонял ее, она внезапно исчезала, а потом появлялась, проходя мимо него под руку с немецким офицером, грозила пальцем. А бывало и так, что он бежал за Аськой, а она вдруг превращалась в Нину и красила у него на виду губы. Не сны, а прямо-таки какая-то чертовщина. Ну при чем тут партизанская докторша? Какое она имеет отношение к Аське? Этого Ким уже вовсе не может понять.

Докторшу он старается не замечать. Когда она проходит мимо, он всегда смотрит вниз, вверх или в сторону, а если потом и оглянется, то лишь для того, чтобы посмотреть, каким это чудом пилотка держится у нее на голове сбоку словно пришпиленная или как у нее сапожки блестят. А сама она нисколько не интересует его, наоборот — раздражает. Уж очень много ухажеров вьется вокруг нее, а она всем улыбается, да еще так выпячивает при этом свои накрашенные губки, будто сама хочет, чтобы ее поцеловали. А впрочем, может быть, ему это только кажется? Что-то его раздражает в ней, но что именно, он не может сказать, потому что если когда и поглядит ей в лицо, то только искоса, краешком глаза. Ему кажется еще, что у нее вечно голова кружится от счастья, что она такая красивая, все на нее заглядываются и все в восторге: ах, какая у нас докторша милая и как она сумела отлично наладить дело у себя в санчасти! Правда, некоторые и гадости говорят про нее, но это уж такие, что без гадостей не могут, и слушать их противно.

В общем-то, Ким ничего не имеет против докторши Нины, а все-таки ее присутствие поблизости вносит в его душу какое-то беспокойство, и поэтому-то он и старается избегать прямых встреч с ней. Вот и сейчас, увидев, что она идет к себе в санчасть и должна будет пройти мимо пенька, на котором он сидит, Ким тотчас поднимается и уходит в сторону. Не хочет он попадаться ей на глаза, а то еще мимоходом потеребит ему волосы на затылке, как Женьке. Для нее все равно — он или семилетний Женька, никакой разницы между ними не видит.

«Да что она видит? Сама себя только, свою красоту», — думает он, но не очень уверенно, так как чувствует, что это уже раздражение начинает говорить в нем. Он не хочет лишь одного — чтобы докторша волосы ему теребила, как это она делает иногда мимоходом, задумавшись бог весть о чем.

Дед сидел в санчасти, взгромоздившись на стол и свесив с него голые ноги, с засученными выше колен штанинами. Нина, сидевшая перед ним на ящичке, массировала его крепкие, совсем еще не стариковские икры, и он тихонечко постанывал не то от боли, не то от удовольствия.

Тимофей Савельевич, как и все партизаны, любил полечиться у Нины. Он частенько захаживал в санчасть и, жалуясь, что у него ноги сводит по ночам, спать не может, просил ее сделать ему горячую ванночку, втирание и массажик. Нина делала ему и то, и другое, и третье, хотя пользы от этого что-то незаметно было. Во время этих процедур они вели оживленные и веселые разговоры на медицинские темы, преимущественно по вопросам питания, — что вредно и что полезно для здоровья в партизанских условиях. Дед уверял, что для его организма полезнее всего гусятина и утятина, а если яйца, то тоже лучше гусиные и утиные — они крупнее и жирнее; нужны, конечно, и витамины, но только со сметаной — без сметаны они малосущественны для него. Нина смеялась и говорила, что так как гусятина и утятина в партизанских условиях существует только в воспоминаниях о довоенной жизни, она не возражает против них, а сметана — дело другое. В отряде было достаточно молочных коров, и докторше приходилось предостерегать Деда от чрезмерного злоупотребления сметаной, которую он, после того как остался без зубов, поедал за один присест по целому горшку, а потом приходил в санчасть и жаловался уже не на ноги, а на желудок.

Эта больная для него проблема обсуждалась и сейчас. Когда-то еще разведчики разыщут в окрестностях протезиста, и если он будет упираться, то хоть в мешке, но приволокут его в лес, чтобы снял мерку с их Деда, а питаться одной сметаной ему, конечно, вредно. И как это и где он посеял свой протез?

И вдруг в шалаш санчасти врывается Женька, глазенки у него сияют, и он кричит:

— Дед! Дед! Ура! Все искали и не могли найти, а я нашел сразу все твои зубы!

— Брешешь! — воскликнул Дед и с такой живостью спрыгнул со стола, что чуть было не опрокинул докторшу.

— Смотри! Так вот в тряпочке и лежали под кустом, — показывал ему лопавшийся от счастья Женька найденный им протез, и трудно было сказать, кто из них двоих был более счастлив.

Это было вчера, когда Дед еще благодушествовал в уверенности, что на фронте вот-вот начнется наступление Красной Армии, после чего советские войска через несколько дней подойдут к Городку. Все свои планы Дед строил в расчете на это, никаких сомнений не допускал; и сегодня утром, разбуженный разрывами авиабомб, он, сунув ноги в штаны, вышел из шалаша босой, в нательной рубашке и, довольно потягиваясь, сказал комиссару, который уже успел одеться и стоял, слушая грохот бомбежки:

— О це добро наши дают!

— Добро-то добро, но только наши ли… — отозвался Глеб Семенович.

— Сомневаешься? — многозначительно усмехнулся Дед.

Накануне у него был разговор с комиссаром о постройке гати через болото Зеленый мох. Комиссар говорил, что надо бы осины заготовить для гати на случай, если немцы прижмут и придется уходить из Подужинского леса. Дед о таком случае и думать не хотел, он сам собирался прижать немцев — пусть только на них с фронта нажмут покрепче. «А если все-таки немцы раньше нас прижмут?» — спросил комиссар. И Деду это не понравилось. Он только промолчал, только покосился на Глеба Семеновича, но теперь вот явно намекнул на его странное для комиссара маловерие.

— Сомневаюсь, — ответил Глеб Семенович. — С чего наши будут бомбить лес?

— Лес, говоришь? — спросил Дед, насторожился, послушал разрывы и, метнувшись в шалаш, схватился за сапоги.

Сначала он спросонок не разобрался, где рвутся бомбы, подумал, что в городе, а они рвались хотя и далеко от лагеря, но в лесу, и как раз в том краю его, где зимой стоял отряд, а сейчас остались брошенные землянки.

Через минуту Дед вышел из шалаша во всем своем боевом облачении: с автоматом и биноклем на груди, с тяжелым пистолетом на боку, с плеткой в руке, хлопнул в ладоши раз — и перед ним, как из-под земли, вырос Васюха, хлопнул дважды — и из соседнего шалаша выскочили связные.

— По коням! — скомандовал он своей свите.

Начальнику штаба велел организовать оборону лагеря и держать наготове резерв, а комиссару сказал: «Смекаешь, какая обстановка может сложиться? Так что на всякий случай дай команду строить гать!» — будто комиссар сам не говорил ему об этом вчера.

И, уже сев на коня, Дед показал пальцем на небо: надо, мол, понимать, что раз немцы пустили в ход авиацию, то вчерашний разговор не может идти в счет — положение в корне изменилось, и он тут ни при чем.

Ким, скучавший на своем посту у двустволой березы, услышав за горой тяжелые бомбовые удары, тоже сначала решил, что это наша авиация бомбит немцев в Городке. «Наконец-то зашевелились», — подумал он о фронте, который, остановившись зимой в полутораста километрах от Городка, так и простоял до сих пор на одном месте.

Обрадовавшись, Ким забегал по пригорку — высматривал, не видно ли где-нибудь за лесом вздымающихся в небо взрывных дымов. Но длинный, ощетинившийся лесом гребень горы закрывал ему горизонт впереди, откуда доносились следовавшие один за другим взрывы, а небо над подсвеченной солнцем горой было чистое, голубое, без единого пятнышка.

— Так… так… так, — приговаривал он, колотя кулаком воздух при каждом ударе бомбы, и, если пауза между ними затягивалась, нетерпеливо подгонял: — А ну давай еще, давай покрепче!

Киму все было мало, он ждал большего, такого, чтобы черные тучи дыма поднялись над горой. Его злила эта гора, закрывавшая своим горбом блеск и дым взрывов, злило и тихое голубое небо, которое все еще будто бы не проснулось как следует после ночи, дремлет, разнежившись на утреннем солнышке.

Бомбежка скоро затихла. Ким стоял пригнувшись, со сжатым, застывшим на весу кулаком: «Ну чего там? Давай, давай еще!» Он думал, что главное еще не началось, сейчас вот начнется. Долго прождал он, а потом, услышав, как где-то поодаль в лесу деловито застучал дятел, разочарованно махнул рукой и пошел на свой пост. Пропал у него всякий интерес к этой бомбежке. Сбросили десяток бомб и улетели — какая ерунда! Не этого он ожидал от фронта, который уже несколько месяцев топчется на одном месте, пора бы уже ему набраться сил.



Поделиться книгой:

На главную
Назад