Достигнув лагеря у гор Кассана, Ковалевский оказался не столь уж далеко от места, где Аббади сделали свое открытие. И путешественник рассудил: «Следуя по Тумату до самых вершин его, я должен был достигнуть почти той же широты и только немного уклониться от означенной долготы, следовательно, так сказать, упереться в Нил или до того приблизиться к нему, что всякий из туземцев легко мог указать реку, многими боготворимую: таким образом подтвердилось бы открытие Аббади».
Галиль-паша всячески отговаривал Ковалевского от подобной экспедиции: через верховья Тумата совершает набеги воинственное абиссинское племя галла, и, стало быть, риск слишком велик. Но постепенно Ковалевскому удалось склонить генерал-губернатора в пользу своей затеи.
Галиль-паша согласился отпустить русского лишь в сопровождении сильного военного эскорта. Это могло походить на завоевательный поход. Но первое, что сделал Ковалевский перед отправлением в путь, — строго запретил египетским солдатам малейшие насилия.
В горах вокруг бивака экспедиционного отряда всю ночь вспыхивали, гасли, мигали сигнальные огни. Африканский «телеграф», понятный жителям гор столь же хорошо, как и рокот барабанов, передавал тревожные известия о вступлении чужеземцев.
Оставив караван под прикрытием конвоя, Ковалевский с отрядом стал пробираться по сильно загроможденному глыбами пересохшему руслу Тумата. Вода оставалась лишь в ямах, где крокодилы, зарывшись в песок, ждали первых дождей. И однажды арабы увидели, как к одной из таких ям спустились с гор охотники местного племени. Захватить испуганных внезапным нападением горцев было нетрудно. По жестоким законам африканских джунглей они стали военной добычей, даровыми рабами.
И как же были недовольны солдаты, когда Ковалевский приказал отпустить пленников! Он был строг: разве сиятельный паша послал экспедицию для ловли людей? Пусть пленники отправляются подобру-поздорову!
Отчаяние одних пленников, гордое презрение к смерти у других, тупое безразличие третьих сменилось надеждой, робкой, недоверчивой. Их отпускают?! Они сделали несколько шагов, втянув головы в плечи и ожидая выстрелов в спину. Нет, не стреляют… Бежать, бежать, скорее бежать, пока белый начальник не передумал!
Продвигаясь осторожно вперед, отряд Ковалевского ни разу не прибег к оружию. Галла на этот раз не делали даже попыток напасть на пришельцев. Караван беспрепятственно достиг тех мест, где буйно заросшие ярко-зеленые горы, сдвинувшись, оставили Тумату лишь заваленную камнями щель.
Русло закончилось невысоким обрывом. Из-под влажной земли выбивались слабые родники. Арабы смотрели во все глаза: еще бы, ни одному их соотечественнику до сих пор не удалось увидеть истоки Тумата! Пожалуй, если они станут рассказывать об этом, им все равно не поверят!
Ковалевский поспешил к расположенной неподалеку возвышенности. Ему хотелось «достигнуть взором туда, куда тщетно стремились дойти столько путешественников, из которых многие заплатили жизнью за свое безусловное служение науке».
Уже незадолго до заката он поднялся на самое возвышенное место. До горизонта простиралась необитаемая равнина, где среди низкорослых деревьев и кустарников паслись огромные стада диких слонов.
«Весело, с гордостью осматривался я вокруг, — записал Ковалевский. — Никто не проникал так далеко внутрь Африки с этой стороны, самой неприступной для путешественников. В этой победе над природой, в этом первенстве ее завоевания есть наслаждение своего рода, наслаждение высокое, которое может постигнуть только путешественник, достигающий своей цели после тяжких трудов, лишений и испытаний его терпения и силы воли».
Местность у верховьев Тумата Ковалевский назвал страной Николаевской, а пересохшую небольшую речку — Невкой, чтобы это название напоминало, «до каких мест доходил европейский путешественник и какой нации принадлежал он».
В поход на возвышенность Ковалевский взял с собой самых бывалых знатоков и следопытов, африканцев и арабов. Он показывал им на равнину, на синеющую далеко к югу гряду. Он спрашивал: не знают ли они, не слышали ли от кого о реке, текущей там?
И тогда шейх Арбаб, главный проводник, сказал, что знает одну реку. Ее называют Бахр-эль-Абьяд.
Бахр-эль-Абьяд! Но ведь это арабское название Белого Нила!
Шейх Арбаб, однако, возразил: река, о которой он говорит, никакого отношения к настоящему Белому Нилу не имеет. Это могут подтвердить и другие. Тот Бахр-эль-Абьяд и настоящий Бахр-эль-Абьяд — это все равно, что капля и море. Маленький Бахр-эль-Абьяд начинается в горах и впадает в Голубой Нил. А где начинается настоящий Бахр-эль-Абьяд, знает только Аллах…
Неужели французских путешественников ввело в заблуждение сходство названий?
«У меня не станет смелости положительно опровергать важное, можно сказать — великое открытие Аббади, но, достигнув почти широты 8 и не нашедши Бахр-эль-Абьяда, настоящего Нила, даже не слышав о нем ни от кого из туземцев… я имею повод более чем сомневаться в предполагаемом открытии», — записал Ковалевский.
Он покинул «страну Николаевскую» с твердой уверенностью, что разгадку истоков Белого Нила нужно во всяком случае искать не здесь.
Карта, составленная Ковалевским во время путешествия в Африку, романтична почти так же, как та, что прилагается к «Острову сокровищ» Стивенсона.
Помимо названий селений и рек она пестрит надписями вроде: «негры-идолопоклонники, разрабатывающие железные руды»; «предполагаемые антропофаги», «возвышенная равнина, покрытая кустарником, служащая пастбищем слонам»; «горы, несправедливо называемые Лунными»; «последний пункт экспедиции д’Арно». Карта, естественно, не вполне точна — составитель ее оговаривается, что многое нанесено «по одним слухам туземцев». Но ведь она составлена в 1848 году!
Когда русский флаг развевался над барками экспедиции Ковалевского, когда наш соотечественник шагал по руслу Тумата, имя Давида Ливингстона было еще едва ли кому известным, а на праздничном пироге, который матушка пекла ко дню рождения маленького Генри Стэнли, зажигалось всего семь свечей…
Ковалевский предостерег других от ложных путей в поисках истоков Белого Нила, составил геологическое описание Нильского бассейна и золотых месторождений Внутренней Африки, описал быт многих африканских племен. Он рассказал о своем путешествии широкому русскому читателю ярко и образно. Это путешествие, кстати, отнюдь не закончилось у истоков Тумата. Ковалевский побывал возле легендарной горы Дуль, потом вернулся в Кассан и пустил в ход золотопромывальную фабрику.
Продолжая исследования во Внутренней Африке, он тяжело заболел. В период ливней тропическая лихорадка особенно опасна, особенно изнурительна, и часть обратного пути больного несли на носилках. Совершенно измученный и обессиленный, он добрался наконец до Асуана, где смог сесть на пароход и отправиться в Каир.
За блистательные успехи правитель Египта наградил русского исследователя золотой медалью, усыпанной бриллиантами. Вернувшись в Петербург, Ковалевский составил доклад о пользе и необходимости русской торговли с Египтом, предлагал наладить рейсы кораблей между Одессой и египетским портом Александрией.
Читая сегодня превосходно написанные книги Егора Петровича Ковалевского, дивишься не только его литературному дарованию, но и его гражданской зрелости. Он был в Египте по приглашению Мухаммеда-Али, правителя, которого многие европейцы считали тогда едва ли не благодетелем народа. Ковалевский же искусно показывает, что, мягко говоря, это не совсем так. Из его заметок можно узнать о бесправии народа, жестокости, корыстолюбии, продажности власть имущих.
Вот излагается забавная и как будто безобидная легенда о эфенди, спутавшемся с нечистым. Но нечистый не стал выторговывать при этом душу знатного господина: «И в самом деле, черта ли ему в душе эфенди! За рубль купишь ее в Египте». В другом месте автор замечает мимоходом: «В Египте, кто не имеет силы защитить свое право, тот теряет его».
Он пишет о феллахе, египетском крестьянине, опоре и кормильце страны: «Участь феллахов такова, что я по сию пору не решился говорить о них подробно. Может быть, когда всмотрюсь в предмет, он представится мне не в таком темном виде, каким кажется с первого взгляда». А всмотревшись, сочувствует феллаху, который не знает, против кого обороняться — против натиска ли песков пустыни, против палящего солнца или против нападок сборщиков налогов и приставов. Правительство страшно, так страшно «для жителей арабских деревушек в Судане, что, завидев представителей власти, они покидают жилище и убегают в леса, где рискуют наткнуться на львов и гиен».
Читаешь Ковалевского и думаешь: как же богата страна наша людьми благородными, людьми высокого духа, опережающими свое время! Ведь кто такой Ковалевский? Дворянин, барин, «голубая кровь», чиновник особых поручений, успешно продвигающийся по службе. Впереди у него — генеральские эполеты, ордена, почести. Вырос он в крепостнической России, где самодуры-помещики меняли дворовых девушек на борзых щенков. Рабство было узаконено тогда во многих странах. Из гаваней «черного континента» корабли ежегодно вывозили свыше ста тысяч невольников. Многие убежденные противники рабства были тем не менее далеки от признания расового равенства. Уверенность в превосходстве белого человека господствовала в Европе и в Америке.
И вот Ковалевский публикует в «Отечественных записках» свою «Негрицию».
Как наблюдательный человек, с трезвым, реалистическим складом ума, Ковалевский не впадает в крайности. Осуждая отвратительное явление, которое в наши дни называют расизмом, он не рисует одними только розовыми красками нравственный облик, обычаи, общественный быт африканцев.
«Весьма далек я от того, — пишет Ковалевский, — чтобы быть слепым защитником негров; но я защищаю человека, у которого хотят отнять его человеческое достоинство, и выставляю вместе с тем все его пороки как неизбежную принадлежность народа покинутого, презираемого; он менее виновен в своих пороках, чем другие, вполне сознающие их».
Русский путешественник отмечает превосходное физическое развитие африканцев, их доброту и гостеприимство. Его радует, что африканцы не злопамятны и что у них почти неизвестна кровавая месть, бессмысленно уносящая столько жизней в той же Черногории. Он пишет, что африканец «привык думать и размышлять; вопрос ваш он обнимает быстро; память его светла». Врожденные способности коренных обитателей Африки, по мнению Ковалевского, «не только не ниже, чем у других людей, но выше, чем у многих».
Ковалевский, рассказывая о некоторых обычаях африканцев, вызывающих удивление и даже отвращение европейцев, выступает как поборник более широкого взгляда на вещи, как поборник терпимости по отношению к тому, что с первого взгляда кажется странным, непонятным, даже диким.
«Я спрашиваю вас, — обращается он к читателю, — чем лучше наш обычай целования, прижимания и трения губ одного губами другого, чем лучше, говорю, этот способ выражения ласки и радости при свидании трения носами друг друга, которое в обычае между многими дикими? А между тем мы смотрим с умилением на обряд целования и смеемся над дикими, которые трутся носами и в свою очередь подсмеиваются над нами».
Цвет кожи, говорит Ковалевский, отнюдь не является причиной того, что африканцы не достигли культурного уровня европейцев. Это лишь следствие их угнетения людьми другого цвета кожи. И русский путешественник приводит сравнительные антропологические данные, доказывающие единство рода человеческого.
Он осуждает людей, которые готовы совсем сбросить африканца с той лестницы, на самом верху которой определили место для себя. Эта «градация» показывает лишь «непреклонный эгоизм и самодовольное заблуждение людей, которые считают себя привилегированной кастой человечества».
Пожалуй, никто не оценил гуманизм и широту взглядов Ковалевского короче, точнее и выразительнее, чем Чернышевский: «Весьма понравился он за то, что так говорит о неграх, что они ровно ничем не хуже нас, с этим я от души согласен…»
То, что понравилось Чернышевскому, разгневало русского царя. Услужливые чиновники особо обратили его внимание на строки в книге Ковалевского, где автор, рассказывая об африканских невольниках, об издевательствах над ними, прямо говорит: «А сколько людей, у нас особенно, в бесконечной России, людей, которые осуждены на подобную жизнь».
Николай I велел объявить Ковалевскому «строжайший выговор», посадить его на гауптвахту и «впредь иметь под строжайшим надзором».
Но книга, содержащая «дерзкие и крамольные мысли», уже ходила по России, придавленной реакцией, и люди, стосковавшиеся по каждому вольному слову, жадно читали ее.
Шесть лет спустя после первой своей поездки я снова был в Африке. Шел май 1964 года. Строители Садд аль-Аали, великой плотины Асуана, готовились перекрыть Нил.
Мне представилась возможность поехать в Асуан на машине и останавливаться во всех больших и малых городах нильской долины. Почти в каждом из них работали мои соотечественники. В Асьюте это были преподаватель университета, читающий лекции по теоретической механике, и заведующий учебной мастерской, оборудованной советскими станками. В Гирге меня встретили московские мелиораторы, помогавшие арабам строить магистральный оросительный канал. Маленький городок Исна, возле которого действовали наши экскаваторы и скреперы, обрадовал встречей с коренным волгарем, инженером-механиком, и с арабистом из Баку, увлеченно работавшим над составлением русско-арабско-азербайджанского технического словаря. И в других городах, а то и просто в палатках жили «руси», прилетевшие в Африку из Сибири, с Украины, из Армении, со всех концов великой страны. Они приехали сюда по просьбе арабов, приехали с открытой душой, без предрассудков, без высокомерия, приехали, чтобы помочь. К ним относятся, как к братьям, между прочим, и потому, что и в прошлом не было между «руси» и африканцами ничего, о чем стоило бы сожалеть, чего можно было бы стыдиться.
Русский человек издавна шел в Африку как друг. Он не заковывал в цепи невольников, не вывозил на свои плантации «черный товар», не захватывал колоний на сказочно богатом материке. Вспомним наших путешественников. Григорович-Барский пришел в Африку паломником. Норов описал древности Египта. Рафалович изучал в долине Нила способы борьбы с эпидемией холеры. Клингена интересовала древнейшая история земледелия нильской дельты. Чихачев занимался описанием природы Северной Африки. Доктор Елисеев во время своих африканских путешествий сделал ценнейшие антропологические наблюдения. Юнкер собрал великолепные этнографические коллекции, исследовал водораздел Нила и Конго. Булатович отправился в Абиссинию с экспедицией Красного Креста, чтобы помогать на полях сражений эфиопам, отражавшим натиск итальянских колонизаторов. Можно назвать еще десятки, если не сотни, имен русских путешественников по Африке — и не один из них не оставил о себе недобрую память.
По их следам, унаследовав их лучшие, благородные традиции, идет в Африку советский человек — друг африканца, освободившегося от колониального рабства, строящего новую жизнь. И там, где побывал, где потрудился наш человек, поднимаются заводы, асфальт новой дороги пересекает пустыню, канал несет воду полям, открываются новые школы и больницы…
Я приехал в Асуан незадолго до перекрытия Нила. Из множества впечатлений торжественных и великолепных дней мне особенно запомнился тот последний день, когда еще можно было целиком видеть грандиозные сооружения, напоминающие бастионы циклопической крепости: после взрыва земляной перемычки воды священной реки древних египтян должны были затопить нижнюю часть плотины.
Оставались считанные часы до того момента, когда Нил, повинуясь воле человека, должен был остановить тысячелетний бег в своем природном русле и пойти новой дорогой, через туннели, прорубленные в скалах. Чтобы увидеть это, люди собрались еще с ночи. Они терпеливо стояли все утро под палящим африканским солнцем. Они хотели стать свидетелями чуда, о котором будут рассказывать внукам.
В пестрых толпах смешались строители плотины и множество феллахов, пришедших из ближних и дальних деревень: ведь это для их полей будет копить воду великая плотина! Величественная, как пирамида Хеопса, — нет, величественнее любой пирамиды — поднималась перед сотнями тысяч людей их Садд аль-Аали.
Общий труд сблизил всех. Я слышал русские слова, произносимые арабами, и арабские фразы, с которыми рязанцы или сибиряки обращались к уроженцам Асьюта или Асуана. Никто не говорил о дружбе, о братстве, о труде — это было лишним, это не нуждалось в словах.
Внезапно клубы серо-желтого дыма поднялись над валом земли. Взрывная волна ударила в уши. Неистововосторженный вопль пронесся над берегами: мутная вода выбилась из-под оседающего дыма, первые струи Нила хлынули в новое русло.
Поток ширился с каждой секундой. Нил ревел. Из-под полукружья неистового водопада, между остатками перемычки вырвался белый пенный султан, и, может быть, впервые зримо ощутил человек, с какой могучей рекой вступил он в единоборство.
Вступил — и победил!
Прошло еще немного времени, и перед колоссальной плотиной начала накапливаться вода. Она теснила пустыню. Она шла к тем местам, где воображению русского путешественника когда-то рисовался канал, несущий жизнь.
Да, «силою труда и времени» человек исторг пустыню «из рук смерти»!
Фрегат не спускает паруса
Как вы помните, Филеас Фогг, герой Жюля Верна, совершил кругосветное путешествие за 80 дней.
Когда вышел роман — это было в 1872 году — многие спорили, возможно ли осуществить такое путешествие не на страницах романа, а в действительности. Оказалось, можно. Рекорд литературного героя был побит еще при жизни романиста. Одним из рекордсменов стала журналистка нью-йоркской газеты «Уорлд» миссис Нелли Блай, сумевшая на кораблях, поездах и в экипажах обогнуть земной шар за 72 дня 6 часов 10 минут И секунд: американцы любят точность!
Но строго говоря, Нелли Блай состязалась с Филеасом Фоггом не на равных условиях. За два десятилетия, прошедших с той поры, как Жюль Верн, обмакнув перо в чернильницу, вывел заглавие «Вокруг света в 80 дней», в мире многое успело измениться: увеличилась скорость кораблей, появились новые железные дороги, быстрее помчались поезда.
Когда маршрут Филеаса Фогга задумал повторить правнук Жюля Верна, мсье Жан Клод Ласс, ему потребовалось для этого всего 80 часов.
Прошло несколько лет, и служащий финской авиакомпании Эркки Йокинен облетел вокруг планеты за 40 часов 33 минуты.
Ему не понадобилось при этом изучать карты и думать о выборе снаряжения для кругосветного путешествия. Он вооружился лишь расписаниями международных авиалиний, обслуживаемых реактивными лайнерами, а его багаж состоял из не очень туго набитого портфеля. Он летел, как летают ежедневно сотни тысяч людей. Вежливые стюардессы напоминали ему, когда следует застегнуть ремни в самолетном кресле, а также предлагали бутылки виски и сигареты, которые в воздухе стоят дешевле, чем на земле. От сотен тысяч других пассажиров Эркки Йокинен отличался лишь нервозной торопливостью при пересадках.
Да, ему понадобилось меньше двух суток для кругосветного путешествия. Но что он видел? Что узнал? Какие личные его качества проявились при этом, какие грани характера шлифовались? И что осталось в результате его путешествия, кроме десятка авиационных билетов, открыток с видами аэровокзалов и коротких газетных заметок об установлении еще одного нового рекорда, которому едва ли суждено удержаться больше года?
Мы стали пересекать материки и океаны слишком торопливо, для того чтобы по-настоящему обогащаться глубокими впечатлениями. Едва ли кого заинтересуют путевые заметки г-на Йокинена. И когда нам захочется ощутить огромность и емкость понятия «вокруг света», мы идем к книжным полкам и достаем там… ну, хотя бы объемистый том с несущимся под всеми парусами кораблем на обложке.
«Фрегат „Паллада“». Вот уже второй век наслаждаются читатели неторопливым повествованием о дальнем плавании русских моряков. Живые наблюдения, яркие картины природы, меткие зарисовки нравов, сделанные Иваном Александровичем Гончаровым, не потускнели, не утратили глубины. А злободневность… Что же, гончаровская «Обыкновенная история» в наши дни обрела вторую жизнь на сцене советского театра и оказалась очень даже современной и злободневной.
Я не собираюсь, разумеется, пересказывать здесь книгу Гончарова. Но может, стоит дополнить описание путешествия тем, что стало известно из неопубликованных писем, воспоминаний друзей, отчетов морского ведомства уже много лет спустя после выхода в свет «Фрегата „Паллада“»? Стоит, наверное, напомнить и о том, как создавалась книга, о том, что современники были довольно разноречивы в ее оценке.
В действительности плавание «Паллады» было во многих отношениях более трудным, чем это описано Гончаровым. В. Шкловский назвал его даже одним из самых трагических путешествий мира. Однако в спокойном, плавном повествовании действительные опасности скорее затушевываются, чем драматизируются. А сам автор, иронизируя над собой, изображает себя этаким изнеженным, избалованным барином, недовольным тем, что его лишили привычных удобств и покоя.
«Между моряками, — пишет он, — зевая, апатически лениво смотрит в „безбрежную даль“ океана литератор, помышляя о том, хороши ли гостиницы в Бразилии, есть ли прачки на Сандвичевых островах, на чем ездят в Австралии».
Если бы он был действительно таким, то тогда следовало бы во многом признать правоту Герцена, отозвавшегося об авторе «Фрегата „Паллада“» с необычайной резкостью. Герцен замечает, что Гончаров плавал в Японию «без сведений, без всякого приготовления, без научного (да и другого, кроме кухонного интереса)». По его мнению, Гончаров длинно и вяло рассказывает о впечатлениях своего тупоумного денщика и глупорожденного слуги, плотоядно прибавляя к этому перечень всего, что он ел от Кронштадта до берегов Юго-Небесной империи…
Но едкие эти характеристики неосновательны. Литературный автопортрет Гончарова — тот, где он, зевая, апатически лениво смотрит в «безбрежную даль», — мало схож с оригиналом. Да и вообще можно ли считать его автопортретом, отождествляя «литератора» с автором? Ведь сам Гончаров во вступлении к своим более поздним заметкам «На родине» говорит, что он желал бы, чтобы в них искали «не голой правды, а правдоподобия», что он считает укоры критики в привычке «обобщать лица», скорее, комплиментом: «Обобщение ведет к типичности, а обобщение у меня — не привычка, а натура…» Кстати сказать, черты обобщения, типизации явственно заметны и в обрисовке характеров офицеров «Паллады», подлинные имена которых, как известно, Гончаров скрывал за инициалами и даже прозвищами. Зевающий «литератор» схож временами с Обломовым. Но стоит ли повторять ошибку тех, кто в Обломове видел Гончарова, в герое — автора?
Свидетельства участников плавания «Паллады», история создания книги рисуют нам писателя тружеником, требовательным к себе, путешественником зорким и наблюдательным.
«Фрегат „Паллада“» в значительной мере книга открытий. В ней открытие жанра реалистических путевых очерков, поднятых до уровня художественного произведения. В ней открытие для русского читателя особенностей некоторых стран, в частности Южной Африки, которая до той поры не видела наших исследователей. Много нового рассказал Гончаров и о ломке старых, феодальных отношений в Японии.
Вся читающая Россия сразу заметила печатавшиеся сначала в «Морском сборнике», «Русском вестнике», «Отечественных записках» письма с фрегата. «Письма эти, — свидетельствует современник, — были так живы и увлекательны, что их читали все нарасхват, а когда в целом было напечатано путешествие Гончарова под заглавием „Фрегат „Паллада““, так „Палладу“ раскупили чуть не в месяц, и через год потребовалось второе издание».
А за вторым — третье. А там еще и еще… Характерно, что новое, советское издание книги вышло в свет в трудные послевоенные годы.
Нет, «Фрегат „Паллада“» не спускает паруса, не встает на прикол забвения!
Крузенштерн и Лисянский на кораблях «Надежда» и «Нева» в 1803 году своим кругосветным плаванием открыли как бы новую эпоху в жизни русского флота.
За минувшие с тех пор полвека редкий год корабли под русским флагом не отправлялись вокруг света. Головнин на «Диане» и потом на «Камчатке», Лазарев на корабле «Суворов», Коцебу на бриге «Рюрик», Беллинсгаузен и Лазарев на шлюпах «Восток» и «Мирный», Васильев и Шишмарев на шлюпах «Открытие» и «Благонамеренный», Понафидин на «Бородино», снова Лазарев на фрегате «Крейсер», Врангель на транспорте «Кроткий», Литке на шлюпе «Сенявин» — да разве перечислишь все имена командиров, все названия кораблей, бороздивших по кругосветному маршруту моря и океаны, обогативших человечество многими важными открытиями, в том числе открытием Антарктиды, шестого материка!
Но хотя кругосветные плавания перестали быть чем-то необычным, каждая новая экспедиция по-прежнему вызывала значительный интерес в столице и провинции. Так было и после распространившегося летом 1852 года известия о том, что вице-адмирал Путятин готовится к дальнему рейсу, намереваясь посетить с важной дипломатической миссией Японию.
Однажды разговор об экспедиции Путятина зашел и в доме известного художника Майкова, где частым гостем был Гончаров. С семьей Майковых Ивана Александровича связывала давняя дружба. Он проводил вечера в их уютной гостиной, где обычно собирались поэты и художники.
На этот раз были только свои. Хозяйка дома, Евгения Петровна, рассказывая о предстоящей экспедиции, заметила, между прочим, что адмирал ищет обладающего живым слогом секретаря, который мог бы потом описать все путешествие. Ее сын, поэт Аполлон Майков, получил от адмирала приглашение занять этот пост, но отказался.
— Вот вам бы предложить! — со смехом обратилась Майкова к Гончарову, по обыкновению спокойно сидевшему в глубоком кресле.
— Мне? Что же, я бы принял это предложение, — ответил тот. Все рассмеялись, а минуту спустя уже забыли об этом разговоре.
Но через несколько дней среди друзей Гончарова распространилось изумившее их известие: Иван Александрович действительно собирается путешествовать вокруг света, бросает место младшего столоначальника в департаменте внешней торговли и уже хлопочет о назначении секретарем экспедиции.
Кругосветное плавание — да ведь это разлука с родиной, с друзьями на два, а то и на три года! А опасности? А лишения? Как смирится с ними человек, за сорок лет своей жизни не совершивший ни одной действительно большой и трудной поездки хотя бы по родной стране? И не он ли говорил, что свою спокойную комнату оставляет только в случае надобности и всегда с сожалением? Наконец, ведь Иван Александрович после «Обыкновенной истории» обдумывает планы новых произведений и уже давно работает над одним из них. Значит, бросить и это?
Решение отправиться в дальнее плавание было принято Гончаровым внезапно. Потом начались колебания и раздумья, которые, однако, не мешали писателю достаточно твердо добиваться назначения к Путятину. В Гончарове, как он сам говорил впоследствии, боролись два разных человека: скромный чиновник в форменном фраке, заключенный в четырех стенах с несколькими десятками похожих друг на друга, изрядно надоевших ему лиц, и «гражданин другого мира», готовый ежемесячно менять климаты, небеса, моря, государства.
Временами как будто побеждал робкий чиновник, боящийся не только опасностей дальнего путешествия, но и ответственности: ведь надо будет рассказывать о плавании, рассказать так, чтобы было много поэзии, огня, красок, чтобы читатель не испытывал нетерпения или скуки. Сумеет ли он?
Но потом брал верх тот, второй человек. Разве не мечтал он о таком путешествии, может быть, с той минуты, когда впервые услышал от учителя, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней с другой стороны? Ведь хотелось же ему еще в детстве поехать с правого берега Волги, на котором он родился, и вернуться с левого, хотелось побывать там, где учитель показывал на карте экватор, полюсы, тропики!
Еще в родном Симбирске, на берегах великой реки, с неоглядными ее весенними водными просторами, с бойко плывущими «расшивами», с удалыми песнями вольницы, зародилась в его душе мечта о странствиях. Не угасла она и за долгие восемь лет, когда подростка определили в коммерческое училище с тупыми и бездарными преподавателями: книги о путешествиях поддерживали ее. А когда после окончания университета Гончаров отправился служить в Петербург, то прежде всего поспешил в Кронштадт, к морю. Он полюбил прогулки по набережным столицы, где можно смотреть на корабли, вдыхая запах смолы и пеньковых канатов. И не раз от него слышали в департаменте, куда он, хорошо зная три языка, поступил переводчиком, что не разбираться петербургскому жителю, где палуба, мачты, реи, трюм, корма, нос корабля, не совсем позволительно…
Так что, в конце концов, не стоит особенно удивляться тому, что робкий чиновник был побежден и в октябре 1852 года помолодевший писатель, бросив службу, бросив казенный, изрядно опостылевший ему Петербург, оставив ради новых впечатлений привычный дом и работу над «Обломовым», поднялся по трапу фрегата «Паллада». Он осуществлял свою давнюю мечту — что может быть естественнее и вместе с тем завиднее этого!
«Паллада» ушла в желтые бурные воды, в царство серых облаков, дождя и снега — в просторы осенней Балтики.
Первый морской переход к берегам Англии Гончаров перенес тяжело. Разболевшись, он стал поговаривать даже о возвращении домой, чем сразу оттолкнул от себя некоторых моряков «Паллады», увидевших в нем изнеженного петербургского барина. Однако Гончаров снова победил в себе чиновника и остался на корабле.
Англия была первой чужой страной, о которой написал друзьям Гончаров.
Он наблюдателен и ироничен. Похоже, что улыбка, то добродушная, то саркастическая, не сходит с его лица, когда он неторопливо шагает по улицам Лондона, показавшегося ему поучительным, но скучноватым городом, особенно по вечерам, когда смолкает деловая жизнь.
Писатель не только посещал великолепные музеи, но заглядывал в магазины, в таверны, на рынки, ходил по узким улочкам предместий, часами стоял на перекрестках, наблюдая жизнь простого люда, бродил вдоль Темзы, обстроенной кирпичными, неопрятными зданиями, задавленной судами.
Он предупреждает, что об Англии и англичанах ему писать нечего, разве только вскользь. В самом деле, спрашивает он, неужели опять твердить о том, что собор Св. Павла изящен и громаден, что Лондон многолюден, что королева до сих пор спрашивает позволения у лорда-мэра проехать через Сити? (Как видите, уже во времена Гончарова все эти туристские открытия были достаточно банальными.)
И Гончаров пока что набрасывает лишь отдельные картинки английских нравов, чтобы позднее вылепить собирательный портрет английского дельца времен расцвета колониальной империи. Он отмечает на лицах «важность до комизма». Ему претит доведенная до крайности меркантильность, когда все взвешено, рассчитано и оценено. Английские добродетели, кажется ему, приложены лишь там, где это нужно, они вертятся, как колеса машины, и поэтому лишены теплоты и прелести. «Филантропия возведена в степень общественной обязанности, — замечает Гончаров, — а от бедности гибнут не только отдельные лица, семейства, но целые страны под английским управлением».