Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Все мы - открыватели... - Георгий Иванович Кублицкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Учение Николая Ивановича Вавилова о центрах происхождения культурных растений, об историко-географических очагах развития культурной флоры, выкристаллизовалось далеко не сразу. Сам Николай Иванович на протяжении всей своей жизни уточнял, развивал, шлифовал его. Сотрудники и последователи Вавилова тоже внесли свою немалую лепту. Поэтому, вероятно, будет правильным говорить здесь не только о том этапе в развитии этого учения, который соответствовал появлению книги «Центры происхождения культурных растений» и экспедициям Николая Ивановича в страны Средиземного моря. Для того чтобы очень кратко и схематично напомнить всю историю вопроса, воспользуемся и трудами тех, кто продолжает развивать идеи крупнейшего ученого.

Вавилов избрал принципиально иной метод, нежели тот, которым пользовался Декандоль. Опорой швейцарца были исторические и лингвистические исследования. Вавилов опирался на ботанико-географический и генетический методы.

Можно считать, что Николай Иванович и его сотрудники стали основателями географии культурной флоры в ее современном понимании. Вавилов стремился установить первичные области распространения культурных растений. Ученый считал весьма важным найти те очаги, где они еще на заре земледелия были введены в культуру из местной флоры или занесенных из других стран видов и форм.

Обобщив все доступные ему материалы (а их было тогда не столь уж много), Николай Иванович первоначально наметил восемь очагов, или центров. Он считал, что для возникновения крупного очага необходимо изначальное богатство местной флоры растениями, пригодными для введения в культуру, сочетающееся с развитием в этом месте древней цивилизации. Другими словами, там должны быть исходный растительный материал и прилежные человеческие руки.

Но всегда ли совпадают эти два условия? Нет. Скажем, древняя земледельческая культура Египта не смогла бы развиваться, если бы ее основой были лишь растения песчаных отмелей или болот, появляющихся после разлива Нила. Еще в доисторические времена в Египет завезли растения с соседних территорий, входящих, по определению Вавилова, в более обширные Средиземноморский и Переднеазиатский очаги.

Границы очагов были лишь намечены, но не окончательно уточнены ученым. Он представлял, что видообразование не ограничивается строго и точно пределами какой-либо территории. Человек и за пределами очагов находил и находит растения, пригодные для ввода в культуру. Но в пределах очагов окультивирование было особенно массовым, а видообразовательные процессы — особенно интенсивными.

Отсюда ясно, что сам Николай Иванович не мог считать определенные им основные очаги происхождения и расселения культурной флоры чем-то окончательно установленным и незыблемым.

Он дал мощный толчок научной мысли, побудил ее к дальнейшим исследованиям в новом направлении.

…Итак, едва завершив подготовку к печати своего труда о центрах происхождения культурных растений, профессор Вавилов спешит в страны Средиземноморья. Здесь стык Средиземноморского и Переднеазиатского очагов культурной флоры. Здесь широкое поле для дополнительной проверки теоретических выводов. Здесь страны, давно интересовавшие его. И среди них — Сирия.

Эта страна знала земледелие уже тысячелетия назад. С ней были связаны древнейшие остатки культуры пшеницы и ячменя. О ней же не раз спорили селекционеры.

Именно в Сирии охотники за растениями уже сделали одно из наиболее сенсационных открытий. В 1906 году ботаник Аронсон обнаружил в полупустынных сирийских нагорьях дикую пшеницу. Срочно снаряженные Вашингтоном экспедиции принялись собирать колосья для отправки через океан. Засухоустойчивая, неприхотливая «дикарка», растущая едва не на голых камнях, могла, по мнению американских селекционеров, существенно улучшить культурные сорта.

У Вавилова, который еще в 1916 году искал дикую пшеницу в Иране, было достаточно оснований сомневаться в чудодейственных свойствах находки Аронсона, поторопившегося с рекламным шумом провозгласить новую эру в селекции главного хлеба земли. Но со щепетильностью истинного ученого Николай Иванович хотел все увидеть на месте своими глазами. Кроме того, верный своему принципу — прежде всего искать растения, пригодные для полей нашей страны, — он намеревался также произвести сборы семян урожайных, скороспелых, устойчивых к почвенной засухе пшениц, выращиваемых сирийцами в нагорьях Хаурана, неподалеку от того места, где Аронсон сделал свою находку.

В общем, Николай Иванович Вавилов считал, что у него достаточно причин не откладывать поездку в Сирию «до лучших времен»!

* * *

По правде говоря, я и не пытался разыскивать в Хауране людей, которые могли встречаться с приезжим из России. Слишком много воды утекло с тех пор, и вероятность того, что кто-либо запомнил русского, собиравшего растения, была практически ничтожной: в тот бурный год совсем другие события волновали жителей этой окраины Сирии.

Хауран, или, как его иногда называют, Хоран, — южная провинция страны. При римлянах это был цветущий край. Со времен империи здесь сохраняются колодцы и вырубленные в базальте водоемы для сбора дождевой воды, а возле незначительного селения Босра путника поражает грандиозный амфитеатр, на каменных скамьях которого двадцать тысяч зрителей неистовствовали во время боя гладиаторов.

Восточнее Хаурана простирается провинция Джебель-Друз. Она получила название от горного вулканического хребта, поднявшегося в ее центре. Племена свободолюбивых друзов, населявшие эти места, сорок лет назад первыми поднялись на освободительную войну.

Я записал рассказы бывших повстанцев. Многие сподвижники Султана аль-Атраша еще живы и охотно вспоминали дни героической молодости. Мне показали фотографию: невысокий усатый сириец в напоминающей халат крестьянской «галабие», в клетчатом платке, прикрывающем не только голову, но и плечи. Толстый «укаль» — шерстяной крученый шнур — поддерживает платок на голове. Сириец скорее добродушен, чем воинствен: у него не видно никакого оружия.

Это и есть Султан аль-Атраш, тот самый Султан аль-Атраш, который летом 1925 года вместе с горсткой односельчан покинул свою горную деревню и прогнал французов из городка Салхада. А когда он подошел к крепости Сувейда, у него уже было целое войско. Французы заперлись в Сувейде, но весь Джебель-Друз оказался у повстанцев.

Раньше друзы враждовали с хауранцами. Ненависть к угнетателям объединила их. А объединившись, горцы разбили десятитысячный карательный отряд генерала Гамелена. Конники неслись в атаку на броневики. Гамелей едва унес ноги.

А рейд Зейда аль-Атраша, брата Султана! Его люди появились под Дамаском, вызвали там переполох и, пока французы били из орудий по садам в окрестностях города, в два перехода достигли Хаурана. Тут Зейда аль-Атраш внезапно ударил по французским гарнизонам подле горы Хермон, или, как чаще называют ее арабы, Джебель-Шейх, и освободил десятки деревень.

Я видел обелиски, поставленные в память партизанских подвигов. Султан аль-Атраш дожил до освобождения своей родины. Благодарное правительство независимой Сирии выдало ему крупную денежную награду и хотело воздвигнуть памятник при жизни. Только тот, кто знает обычаи мусульман, запрещающие изображения людей даже после их смерти, может оценить, какую честь собирались оказать народному вожаку. Султан аль-Атраш отдал деньги на постройку школы и сказал, что никакого памятника ему не Надо, а если этот памятник все же соорудят, то он, Султан аль-Атраш, как опытный партизан, сумеет взорвать его…

Хауран не из тех внешне привлекательных мест, которые радуют глаз. Это довольно угрюмая местность у края аравийских пустынь. Здесь преобладают мрачные, темные тона, какие я встречал еще разве только возле Асуана. Базальтовые глыбы, то почти черные, то серые, угрюмо торчат у дорог и посреди полей. Местами такой же мрачный оттенок имеет и почва. Издалека кажется, что на всхолмленную равнину падают тени облаков. Но небо безоблачно, солнце печет вовсю, а «тени» — просто пятна обнаженной земли.

Вот в этих местах и началось знакомство экспедиции Николая Ивановича Вавилова с полями Сирии.

При слове «экспедиция» воображение рисует нам в зависимости от места и времени ее действия то тяжело навьюченный караван верблюдов, то колонну вездеходов, то лагерь в тайге, где среди свежих пней поднимается буровая вышка и чей-то голос бубнит в палатке: «Я — Сокол, я — Сокол, как меня слышите, перехожу на прием…»

Экспедиции Николая Ивановича Вавилова — это чаще всего сам Николай Иванович Вавилов. Один. Один, совмещающий обязанности многих. Далеко не всегда и не всюду его сопровождал даже кто-либо из ближайших сотрудников: надо было жестко экономить валюту.

В переводчиках Николай Иванович нуждался в редчайших случаях. Пробыв недолго в Иране, он изучил иранский язык, а первые дни путешествия по Афганистану начинал с того, что твердил правила фарсидской грамматики, причем по руководствам, составленным на арабском языке.

Николай Иванович хорошо ездил верхом и свободно водил автомашину по самым скверным дорогам и даже вовсе без дорог. Когда-то немецкий поэт и натуралист Адельберт Шамиссо говорил, что лучший головной убор путешественника — докторская шляпа. Вавилов обладал познаниями в медицине, достаточными, например, для того, чтобы врачевать пулевую рану губернатора горной области Афганистана…

В Сирии же Николаю Ивановичу пришлось действовать в духе древнего изречения: «Врачу, исцелися сам!» Приступы малярии были особенно изнурительными в краю, где солоноватая вода редких колодцев не утоляет жажду, где пыльные смерчи проносятся над пустынными нагорьями и солнце, едва успев подняться из-за горизонта, уже раскаляет камни.

Николай Иванович обычно вставал до солнца. У себя на родине он во время летних поездок по опытным станциям института начинал рабочий день в четыре часа утра. В экспедициях иногда допускалась поблажка: подъем в пять, реже в шесть часов. Быстро седлалась лошадь — и в путь.

От хины, которой он пытался сбить приступы, звенело в ушах. Когда начинался озноб, Николай Иванович еще держался в седле. Затем искал тень, ложился на плед. Несколько часов, обливаясь потом, метался, пил противную теплую воду — и снова садился на коня.

Он дорожил каждой минутой работоспособного состояния. Военная обстановка все обострялась. Летняя жара ускоряла созревание хлебов, и это тоже заставляло спешить. Когда Николай Иванович нашел наконец первые стебли дикой пшеницы, колоски уже осыпались, и зерна надо было подбирать с земли.

Они были не столь крупными, как описывал Аронсон. Действительно, на первый взгляд казалось, что «дикарка» растёт едва ли не на голых камнях. На первый взгляд… Однако, присмотревшись, легко было заметить, что она укоренилась в трещинах базальта, куда ветры несли плодородную почву и где дольше держится влага. В таких условиях будет расти и обыкновенная пшеница.

Важно было выяснить, бедны или богаты культурными формами пшеницы крестьянские поля по окрестным нагорьям. Но эти нагорья в районе, занятом повстанцами.

— Попробуйте рискнуть, — неожиданно предложил Вавилову офицер французской заставы. — Друзы опасны только для нас. Вы — русский, вы — большевик. Белый флаг послужит вам пропуском. Но если вас примут за француза раньше, чем вы успеете сказать, кто вы, то…

Выбрав время между приступами малярии, Вавилов, размахивая палкой с белым платком, направился к горному селению. Он, конечно, рисковал. Его встретили недоумением и подозрительностью. Но человек из далекой страны обладал даром располагать к себе сердца. Он улыбался приветливо и открыто, нисколько не приноравливаясь к обстановке, а просто оставаясь самим собой. Ведь вся его жизнь проходила «на людях», в его кабинете всегда было полно званых и незваных, в его ленинградской квартире шумные споры нередко продолжались за полночь. И друзы, настороженные и недоверчивые друзы, должно быть, почувствовали в пришельце с белым флагом какого-то совсем другого, вовсе не похожего на французских офицеров или чиновников, доброжелательного, искреннего человека.

Вавилов рассказал крестьянам, кто он, откуда и зачем приехал. Ему дали проводников, показали самые лучшие посевы: пусть русский увезет отборные зерна к себе в страну, где нет помещиков, а всеми делами управляют рабочие и крестьяне.

Друзы проводили Вавилова до железнодорожной станции. Отсюда его путь лежал в Дамаск.

В вагоне он мог подвести первые итоги. Культурные сородичи дикой пшеницы на окрестных полях не отличались разнообразием сортового состава. Более чем сомнительно, чтобы Сирия вообще порадовала богатством форм главного хлеба земли. Находка Аронсона не дала ответа, откуда пошло все поразительное разнообразие видов пшеницы, возделываемых на полях земного шара. Дикие виды не всегда прямые предки культурных. Сирийская «дикарка» лишь одно из эволюционных звеньев, особый вид, трудный и малоперспективный для селекции. Надо продолжать поиски, нужны экспедиции в Абиссинию, к подножиям Западных Гималаев.

Собранные же на полях возле сирийских горных деревушек образцы замечательной твердой пшеницы, засухоустойчивой, с крупным зерном, с неполегающей соломой, вполне могут пригодиться для «причесывания земли» на засушливом юге Советского Союза. Уроженка нагорий Хаурана может потеснить старые сорта, скажем, на полях Азербайджана.

Поезд приближался к Дамаску. После его посещения предстояла еще поездка на север страны.

* * *

Один журналист рассказывал, как он познакомился с Вавиловым в вагоне поезда, идущего в Ленинград. Еще не зная, кто перед ним, журналист попросил соседа по купе дать для чтения какую-либо из книг, стопкой лежащих на столике. Тот протянул «Георгики» Виргилия на латинском языке, сочинение о народностях Синьцзяна на английском и роман М. Карре «Жизнь Артура Рембо» на французском. Журналист удивился, что собеседник владеет тремя языками (он удивился бы еще больше, если бы знал, что тот может изъясняться не на трех, а на двадцати двух языках и диалектах!).

Журналиста поразили также пометки на полях книг: у Виргиния они касались романского плуга, страницы, посвященные народностям Синьцзяна, имели запись об опытах с мушкой-дрозофилой. Роман, повествующий, как французский поэт, дезертировавший из датской армии, во время своих скитаний попал в Абиссинию и заболел там слоновой болезнью, также испещряли бисерные буквы пометок. Но что это были за пометки! Рембо изнемогал от приступов ужасной своей болезни, а спутник восхищался своеобразием абиссинского ячменя!

В этой, зорко подмеченной журналистом, почти фанатической приверженности главному делу, вероятно, и разгадка того, что нередко в путевых записях Николая Ивановича Вавилова опаснейшим приключениям уделяется несколько строк, тогда как описание встреченного в придорожной канаве какого-нибудь растения, заинтересовавшего ученого, занимает страницы.

У Николая Ивановича был свой взгляд на географическую литературу. Эта литература обширна, говорил он, но каждый исследователь видит разное, пропуская факты через фильтр, зависящий от его целей и стремлений.

Факты, касающиеся Сирии, которую наблюдал Вавилов, проходили прежде всего через фильтр биолога, ботаника, охотника за растениями.

Попав в Дамаск, он восхищался географическим положением города, расположенного между пустынных гор, но утопающего в садах, окруженного морем зелени и поясом тучных полей. Здесь путник, истомленный долгим путем через пустыню, находит вожделенное «эльдорадо», слушая журчание воды и наслаждаясь тенью деревьев. Николай Иванович говорит о поливном земледелии оазиса Гуты, о климатических условиях, благоприятных для произрастания плодов, винограда и злаков, а потом замечает как бы мимоходом: «К сожалению, Дамаск был на военном положении, ему угрожало наступление друзов. Окраины города были защищены баррикадами, и выходить далеко за город в окрестности не рекомендовалось властями».

Только и всего. Сдержанность предельная. А ведь на самом деле под Дамаском да и на его окраинах шла ожесточенная партизанская война, не затихающая ни на день. Перестрелка вспыхивала вдруг под крытыми сводами Сук Хамидие, знаменитого дамасского базара; офицерский автомобиль падал в обмелевшее русло реки Барады; с башни ворот Баб-Тума валились камни, раскалывая головы солдат; пылали подожженные склады.

Оккупантов пугали плотные глиняные заборы и узкие извилистые улочки. Саперы получили приказ расчистить широкое кольцо, идя напролом сквозь кварталы окраин. Получились «бульвары», где на перекрестках за колючей проволокой, за баррикадами из мешков с песком дежурили посты. Они проверяли всех, кто хотел выйти из города или войти в него. Если у задержанных находили оружие, их расстреливали на месте.

С середины лета французы начали готовить карательную экспедицию в Дамасскую Гуту. В город был переброшен еще один батальон, и солдаты, не успев стряхнуть пыль дорог Джебель-Друза, пошли за большой колонной танков жечь деревни под столицей. Полторы тысячи крестьян были расстреляны без суда. Но вскоре после того, как каратели вернулись в Дамаск, партизаны захватили подле столицы поезд с боеприпасами, а потом проникли в кварталы бедноты, где встретили полную поддержку. Завязались летучие баррикадные бои, и опять заговорили пушки на высотах…

Вот что скрывалось за фразой о военном положении в Дамаске. И все же Вавилов отважился вопреки запрету властей на короткие вылазки в пригородные поля. Однако главную «жатву» ему пришлось собирать по дамасским зерновым и овощным базарам.

Базары были жалкими. Подвоз почти прекратился. Но кое-где на циновках лежали горки молодого зеленого миндаля, оливки, фисташки, длинные, похожие на огурцы сирийские дыни. Вавилов не расспрашивал продавцов о том, что происходит в окрестностях Дамаска, где действовал неуловимый и грозный Хасан аль-Харрам. Его интересовало, где и как выращен необыкновенно крупный виноград. Он приценивался к зерну, но не удивлялся дороговизне: его волновал лишь сортовой состав сирийских пшениц…

Тут кое-кому в голову, пожалуй, может закрасться мысль: как же так, вокруг идет борьба, сирийцы отважно дерутся за независимость, а русский профессор как ни в чем не бывало бродит по базарам, запуская руки в плетеные сосуды с пшеницей?

Но что же он должен был делать? Неосторожный вопрос, малейшее открытое выражение сочувствия повстанцам дало бы французским властям превосходный повод для немедленной высылки нежелательного чужестранца.

Он вызвал неудовольствие даже тем, что слишком много времени проводил в Арабской академии наук, которую возглавлял сириец Курдали. Десять лет спустя, когда научная общественность чествовала выдающегося советского арабиста Игнатия Юльевича Крачковского, академик Вавилов с трибуны вспомнил о тех днях:

— Вот, товарищи, когда я был в Сирии, то президент Дамасской академии наук — а мы с ним говорили там, конечно, насчет всякой ботаники — вдруг спросил меня, а не знаю ли я в России, в большом городе Ленинграде, одного русского профессора, который знает арабскую литературу и арабский язык лучше арабов, и его фамилия Крачковский?

Мягкость, человечность, благородство Вавилова не оставляют сомнения в его сочувствии борющимся сирийцам. Мы не знаем, к сожалению, о чем говорил он с Кур-дали: уж, наверное, не только «насчет всякой ботаники».

Но о ботанике он действительно не забывал ни на минуту. Из города, переполненного ненавистью и жестокостью, из города баррикад и колючей проволоки уходили в Ленинград посылка за посылкой, и были в них зерна, выращенные на полях сирийских феллахов, зерна, которым суждено было дать всходы на советской земле…

Из Дамаска Вавилов поехал на север, где французам удалось «овладеть положением». Ученый получил форд; в дороге он временами подменял уставшего шофера. Форд был старый: колеса со спицами, тент, натянутый, как на извозчичьей пролетке, жестянки с бензином, прикрепленные на подножке.

За сизыми оливковыми рощами, окружавшими Дамаск, началась всхолмленная степь. Овцы шарахались прочь от автомобиля, и библейские пастухи с ненавистью смотрели вслед «французу». Жалкие деревни ютились по горам, сглаженным миллионолетней работой ветра. Над руслами пересохших рек висели мосты; у шлагбаумов французские патрули проверяли документы.

Ближе к городу Хомсу потянулись поля пшеницы. Вавилов останавливал форд, брал образцы. Подле Хомса, на реке Нахр аль-Асы, сохранилась плотина, может быть, одна из древнейших в стране, но путь к ней был закрыт. Город Хама встретил Вавилова полуразрушенными домами: жители, поддержанные бедуинами, год назад восстали против французов, и артиллерия оккупантов дала сто пятьдесят залпов.

Машина бежала дальше на север мимо владений сирийских феодалов. В стороне остались развалины Пальмиры, руины Баальбека, следы могучей цивилизации, то немногое, что сохранилось на древней земле от великого прошлою. Колонизаторы довели страну до упадка — и это при огромных естественных богатствах!

Вавилов видел, как бьется феллах на своем клочке, в неутолимой тоске по воде раздирая деревянной сохой неподатливую землю. Жнет феллах серпом, молотит так, как молотили далекие его предки во времена Римской империи, а может быть, и задолго до нее: деревянная доска, в которой укреплены острые камни, волочится по току. Это всюду: и на юге страны, и на севере, возле древнего Халеба, над которым картинно высится цитадель, помнящая крестоносцев.

Вавилов поднимается в горы Средиземноморского побережья. Машина забита снопами, мешочками с семенами пшеницы и ячменя, со стручками дикого гороха. Коллекции дают основание говорить об особой сирийской группе растений. Здесь много и диких форм, которые, вероятно, при исследовании окажутся не родоначальниками культурных, а отщепенцами, представителями своеобразных видов.

Вавилов заканчивает поездку с горькими мыслями о том, что далекое прошлое страны богаче, полнее, интереснее ее последних лет. Сколько нелепости на земле! И вероятно, ни один здравомыслящий француз не скажет, для чего французскому народу нужен сирийский мандат, приведший страну к такому упадку…

* * *

Да, возможно, что путешествие по Сирии действительно следует назвать легким и приятным, если сравнивать его со многими другими маршрутами экспедиций академика Вавилова, которые дали современникам основания ставить его в один ряд с Ливингстоном, Миклухо-Маклаем, Пржевальским.

Николай Иванович говорил, что его жизнь на колесах. Он мало спал, особенно в экспедициях: каких-нибудь три-четыре часа в сутки. Он ни разу не был в отпуске: «Наша жизнь коротка — нужно спешить». Он успел сделать много, очень много, и не его вина, что ему не дали сделать больше, что клеветнические наветы вырвали его из авангарда нашей и мировой науки.

Свой последний экспедиционный день он провел так же, как тысячи других экспедиционных дней: в целеустремленном, упорном поиске.

Лето 1940 года застало академика в Карпатах. По мнению местных ученых, Карпаты едва ли могли сохранить реликтовые культурные растения. Николай Иванович, напротив, предполагал, что как раз в замкнутых горных земледельческих районах при тщательных поисках можно обнаружить полбу — древний вид пшеницы. Такая находка подтвердила бы, что «воротами» распространения пшеницы в Европе из Передней Азии был не только Кавказ, но и Балканы.

Последний экспедиционный день Николая Ивановича Вавилова начался на рассвете 6 августа 1940 года. Он отправился в горы с заплечным мешком.

Ему уже не суждено было самому разобрать свои находки. Но его сотрудники в набитом растениями заплечном мешке нашли зеленый колосящийся куст полбы-двузернянки…

Значение работ Николая Ивановича Вавилова для советской географии, биологии, агрономии было и остается поистине выдающимся. Его научное наследство огромно.

«В результате детальной систематизации растительных форм и сбора их в центрах происхождения, — писала „Правда“ в марте 1967 года в связи с выходом избранных сочинений академика Вавилова, — обнаружился поистине неведомый до этого новый мир изменчивости культурных растений — открытие, сравнить которое, вероятно, следует с открытием мира микроорганизмов, представших впервые изумленному взору Левенгука».

И мы снова вспоминаем слова Дмитрия Николаевича Прянишникова о том, что Николай Иванович Вавилов — гений. Осознать это тем, кто работал рядом с ним, мешало то, что он был их современником.

Время устранило эту помеху.

Жизнь и смерть последнего землепроходца


«На могиле сохранился деревянный некрашеный крест пепельно-серого цвета, местами истлевший, покрытый плесенью, лишайниками и подгнивший у основания.

В распоряжении следствия имелись материалы допроса бывшего зимовщика 3. 3. Громадского и сделанные им фотографии могилы и избы Бегичева. Мы сравнили крест с изображением креста на фотографии, сделанной Громадским в 1929 году, и установили полное совпадение контуров.

При осмотре креста на доске, расположенной под второй крестовиной, была обнаружена давно выцарапанная и выветрившаяся надпись „…егичев…“.

После наружного осмотра приступили к вскрытию могилы».

Так писал криминалист А. Т. Бабенко, который по поручению Генерального Прокурора СССР должен был до конца распутать весьма сложное дело почти тридцатилетней давности. Поводом для расследования, как указывал А. Т. Бабенко, была опубликованная в одной из центральных газет статья о Никифоре Бегичеве с требованием тщательного расследования причин и обстоятельств его смерти.

Автором этой статьи был автор книги, которую вы читаете.

Я затруднился бы назвать среди многочисленных северных историй, рассказываемых на Таймыре, хотя бы одну, идущую в сравнение с историей жизни и смерти боцмана Бегичева. Его и без того необыкновенные приключения людская молва расцветила многими полулегендарными подробностями. Особенно же много разговоров и догадок вызвала его загадочная смерть.

Впервые я услышал об убийстве Бегичева от капитана М. И. Драничникова, веселого ярославца, перебравшегося с Волги на Енисей. Михаил Иванович командовал путейским пароходом, который каждый год уходил в низовья реки и обставлял там фарватер навигационными знаками. Приведя осенью свой пароход на зимовку в Красноярск, капитан зашел к нам в гости и рассказал историю, о которой «шумят на Севере».

Вот в нескольких словах его рассказ.

Знаменитый таймырский следопыт, всем известный боцман Бегичев, весной 1926 года ушел в тундру с артелью охотников. До лета следующего года о нем никто ничего не слышал. А летом охотники вернулись без Бегичева. Они сказали, что Бегичев «оцинжал», то есть заболел цингой, и умер на побережье Северного Ледовитого океана.

Но в Дудинке, откуда артель вышла на промысел, знающие люди по секрету рассказали Михаилу Ивановичу: Бегичев умер не своей смертью, его убил в ссоре один из охотников. Члены артели порешили скрыть это: «затаскают по следствиям да судам, а мертвого все равно не воротишь». Но потом кто-то будто бы проговорился во хмелю…

С тех пор я слышал буквально десятки устных вариантов рассказа о преступлении в тундре и читал несколько печатных. Первый из них появился на страницах газеты «Красноярский рабочий» в 1928 году, после чего было возбуждено следствие по уголовному делу № 24 «О нанесении тяжких побоев и последующих мучительных истязаниях Бегичева Никифора Алексеевича, приведших к его смерти».

К сожалению, материалы следствия не сохранились до наших дней, и А. Т. Бабенко, как он пишет, не смог ознакомиться с ними. У меня сохранились лишь выписки из протоколов дознания, сделанные много лет назад краеведом Е. И. Владимировым.

Судя по ним, все члены охотничьей артели подтвердили версию о цинге. Все, кроме одного — кочевника Манчи. Он показал…

Но лучше я приведу отрывки из давно хранившейся у меня копии письма неизвестного автора, который, видимо, тоже знакомился с материалами следствия и решил написать по этому поводу в газету; однако письмо не было опубликовано. Вот эти отрывки с сохранением стиля автора письма:

«Близилась весна. Заболел цингой член артели Зырянов, а затем начали пухнуть десны и ноги у Бегичева… Вскоре Бегичев почувствовал себя очень плохо и выразил желание поехать на остров Диксон к своим знакомым полярникам, взять свежих продуктов, лимонной кислоты, медикаментов…

Тут проникший в среду артели чуждый интересам кооперативного движения элемент в лице некого Н-ко стал искать случая сорвать поездку Бегичева на Диксон. На этот раз Н-ко, поспорив из-за собачьей упряжки, набросился на больного Бегичева с кулаками, сбил его с ног, нанося удары по груди и голове подкованным болотным сапожищем… Манчи помешал этой дикой расправе… Спустя час избитый до потери сознания Бегичев при помощи Манчи поднялся, свалился на нары… Инициативу в артели взял в свои руки Н-ко. Он запретил артельщикам подавать больному воду и пищу… В избе было сыро и душно, а Н-ко вдобавок стал практиковать жарить песцовое мясо в пищу собакам на голой раскаленной железной печке. От горения жиров образовался едкий чад и смрад, и в этом исчадии окончательно задыхался Бегичев… Потом Н-ко пустился на новый прием коварства, поставил Бегичеву палатку. Он мерз в ней и терзался целый месяц… В середине мая больному сделалось плохо, он подозвал к себе друга Манчи и дал наказ: „Когда ты поедешь домой, говори всем русским, саха, якутам, ненцам, что меня убил Н-ко и я Живой больше не буду. Когда будут хоронить, смотри, чтобы меня не положили в болото“».

Я не знаю, насколько точно это письмо отражает детали, сообщенные Манчи следствию. Но ясно главное: Манчи утверждал, что Бегичева жестоко избили. В этом случае на теле должны были сохраниться следы избиения. Вскрытие могилы могло дать следствию доказательства насильственной смерти либо опровергнуть версию свидетеля обвинения.

Но в те годы Таймыр был дик, и, для того чтобы попасть на берег Северного Ледовитого океана к устью реки Пясины, к мысу Входному, требовалась специальная экспедиция. Следователь, отправившийся на вскрытие из Ту-руханска, застрял в пути, просидел в тундре два месяца и вернулся восвояси. 15 октября 1928 года Красноярский окружной суд прекратил дело № 24 за отсутствием доказательств преступления.

В 1936 году во время короткой стоянки морского каравана у мыса Входного я попытался разыскать могилу Бегичева.

На мысу только что начали строить рыбацкий поселок. Возле деревянной вышки триангуляционного пункта были накатаны бочки с соленым муксуном.



Поделиться книгой:

На главную
Назад