Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночные любимцы - Наталья Всеволодовна Галкина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да. Заходите.

Вольнов сидел за столом ссутулившись, взгляд погасший, лицо старое.

— Я пришел сказать, что сегодня ночью трап закрою. Насовсем. Туда нельзя будет попасть. Он мне велел перед смертью. Если хотите, приходите со Спящей проститься.

— Не хочу, — ответил Вольнов. — Он с вами разговаривал? мог говорить?

— Только несколько слов про трап.

— Он умер в больнице?

— Нет. Там, на лестнице.

— А она?

— Тоже. Должно быть, сразу.

Помолчав, Мансур спросил:

— Отдать вам его ключи от музея?

— Нет.

— Тогда отдам Фонтанке. У моста промоина есть.

— Спасибо, что зашли, Джалоиров, — сказал Вольнов.

Когда Мансур проходил в комнату мимо Коменданта, тот остановил его.

Что тебе сказал Кайдановский? — спросил Комендант. — Ведь он тебе что-то сказал, Джалоиров?

— Ничего.

— А ведь ты врешь, — подозрительно молвил Комендант. — Ты зачем врешь?

Мансур хотел отругнуться, но осекся.

— Скоро другой у вас будет комендант, — сказал Комендант. — Я в тюрьму пойду. Халатность допустил. Чердачные двери должны быть перекрыты. Скоро будешь баб водить, как хочешь, никто не воспрепятствует.

Вечером Мансур ушел в мастерскую, чтобы оттуда спуститься в музей, минуя вестибюль. У него был припасен взятый у Золотка чудодейственный клей, присобачивавший намертво «что бы то ни было к чему угодно», как выразился Золотко.

В усыпальницу он не пошел, он видел ее не глядя: Спящая безмятежно спала в своем саркофаге, врубелевская Тамара в гробу, а ведь у Врубеля был и Демон, разбившийся в ущелье. «Ну, прощай, красавица, навеки», — сказал Мансур. У него мелькнула шальная мысль: снять крышку саркофага, обратить красавицу в прах, каковым она и являлась, но он эту мысль отогнал. Все равно она отчасти оставалась с ним на написанном им портрете, поэтому он спокойно должен был предоставить ее судьбе. Да и кем он ей был? как все, ее посещавшие, он был смертным ее сном, мучительной тенью живого, тенью теней, призраком ощущений ее былых.

Сперва заклеил он люк. Потом положил на дно шкафа принесенный и подогнанный по размеру лист покрытой темным лаком фанеры, приклеил и его. Намертво.

Заделав трап, он поборол и еще одно искушение: уйти немедленно. Взяв только гитару. Решение, что однажды он уйдет, окончательно созрело в нем днем. Он больше не хотел ни пантеона цивилизации с ее музеями, ни тихого ремесла, даже живописи не хотел, ни оседлости, ни дома. Он возьмет гитару и уйдет. Будет сезонным рабочим, перекати-поле, странником, уподобится бедуину, предастся превратностям пути. От городов и размеренной жизни веяло пустыней, песком, унылой бесконечностью дурной замкнутых пространств.

Но ему предстояло петь на могиле Кайдановского, глотая снег, потому что метель будет мести: «Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья. О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя? И кричит из ямы череп тайну гроба своего: мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!» Вольнов в автобусе на обратном пути скажет, что когда-то он переводил эти стихи на немецкий. Ему предстояло петь и смотреть, как странно выглядит на снегу карлик из ларька с черной железной и алой живой розами в руках, железную розу сделал карлику по его просьбе Зoлoткo, странно выглядели на снегу и обе эти розы; видимо, карлику нравился другой, любимый романс Кайдановского, не про сиреневый сад, а про две розы: «Черная роза — эмблема печали, красная роза — эмблема любви».

Поэтому он не ушел, хотя некоторого усилия, и немалого, ему это стоило.

Покровский повесил Люсину шляпу на стену в ногах кровати, «где у католиков обычно висит распятие, — думал он, — или оно находится в головах? правда, как спят католики: головой на восток или лицом на восток?» Он вспомнил, как однажды они с Люсей шли по подвесному мосту с саночками через маленькую, узенькую, глубокую сельскую речку; особенно мала она была в сравнении с Волгой, зато именно в маленькой речке увидел он глубину, пропасть. Дело было зимой, день яркий, солнечный, искрящийся снегом и морозом. Это был древний снег нашего детства без примеси радиоактивных осадков и химических добавок. Мост оледенел сплошь, видать, после оттепели: ледяной подвесной. Люся чуть не упала с моста, потому что они сдуру решили съехать на мост на санках с крутого берега по ледяной дорожке, она на санках вnepeди, он сзади, они вылетели на середину моста, санки крутнуло на нaлeди, Люся уже летела в пролет между почти несуществующими пepилaми, но он ухватил ее за шубейку, они лежали ничком на ледяном мостике возле перевернувшихся саней и смотрели вниз, в промоину, почему-то была огромная промоина, иордань, кстати, на санках катались они под Крещенье, — то ли тоже после оттепели, то ли со дна в этом месте били ключи, скорее всего, ключи, и были они теплей воды речной, иначе не плыл бы пар над водою. Глубина воды потрясла его, глубина черно-зеленой, буро-коричневой воды, чей свет смягчал и чью бездну оттенял стелившийся над водяной пленкой пар, стремящийся куда-то (по течению?), неровные клочья, мерно двигавшееся ничто, завивающееся то там, то сям в спиралевидные галактические завитки. Он не думал о тoм, что Люся могла утонуть или он сам; он был так влюблен в нее, что знал точно: спасет, она не утонет, пока она с ним, она бессмертна, да и он тоже. Его испугала пропасть Природы, равнодушная таинственная прорва, существовавшая, как выяснилось, рядом, но пользовавшаяся другими измерениями, сильно отличавшимися от людских.

Долгие школьные годы он считал Люсю невестой, почти женой; и все считали; и сама она тоже; потом она изменила ему (разумеется в те годы никто ни с кем в нежном возрасте не спал, целовались-то не часто, это позже, много позже пошла мода на беременных школьниц, на нимфеток, покупающих презервативы и укладывающих их в портфельчик с учебниками), стала ходить и сидеть за партою с другим мальчиком, он переживал это как смерть, даже хотел застрелиться из отцовского ружья, хоть и знал: грех. Долго думал он о происшедшем — и подумал: мне она изменила, мне; зато себе она не изменила. При всей глупости то было первое в его жизни настоящее умозаключение после детских гениальных максим, незаметных, ежечасных, покидающих всех нас в переходном возрасте; может быть, рай — это детство?

«Должно быть, ее повезут хоронить домой, на Волгу, и похоронят на маленьком окраинном кладбище, куда мы часто бегали летом, там было всегда тихо, жарко, все зарастало одуванчиками и чистотелом, цветы цвели на могилах, мы с ней читали надписи на старинных крестах и рассматривали фотографии. Должно быть, это мне следовало загреметь с ней с чердака, а не Кайдановскому, — думал он, угадывая в темноте пятно Люсиной шляпы на стенке, — как же так, он и пьян-то особо не был и так хорошо знал чердаки. Видать, он был не в форме, что-то его потрясло. Или их кто-то спугнул? Нет. На все судьба. На все Рок. А иногда и Провидение Господне. Уж не говорим про произвол людской. Рулетка: то Рок, то произвол, то судьба, то Провидение. Все чохом называется случаем. Несчастный случай».

Он не мог спать, оделся, спустился вниз, пошел гулять, в ночь, Комендант безропотно открыл ему входную дверь и внезапно сказал, взяв его за плечо:

— Я за ними шел, правда, но кто-то шел передо мной, и как будто тоже не один. Вроде трое нас было, двое передо мной. Ты мне не веришь?

Покровский молчал.

Услышав у себя над головой шаги на чердаке и глухие голоса, Комендант подумал: «Джалоиров! С бабой! Ну, смотри у меня!»

Явлов понял: Люся сейчас побежит к Кайдановскому, ему осталось только ждать. Когда Люся с Кайдановским отправились наверх к Молодежному залу, он, тихо радуясь, двинулся за ними, он двигался неслышно, профессиональная ищейка, наметивший добычу вождь краснокожих в мокасинах беззвучных. Само собой, он и был в костюме Вождя краснокожих. Долго, слишком долго курили Люся с Kaйдановским, зато переговаривались, надо думать, о кладе. Потом направились они к маленькой лестнице, ведущей на Купол и на чердак. Явлов не сомневался, что они выведут его к кладу, к драгоценному тайнику неведомых экспонатов Половцова. Он неслышно двигался за ними во тьме. В какой-то момент он ощутил, что они не одни, что перед ним есть некто, еще бесшумнее его. «Англичанин!» — подумал Явлов с досадой и сделал неверный шаг, под ногой хрупнуло, обернулась Люся, а в дверном проеме, там, где перетекала чердачная комната в чердачную комнату, осветилась ослепительным сиянием женская фигура, абрис, нечто — инопланетянка? привидение? Сзади уже спешил Комендант с ключами и фонарем; Явлов затаился, он уже выслушал звон стекольный разбитого фонаря, легкий вскрик, тупой двойной удар падения, осыпь стекол. Комендант дважды пробежал мимо, туда и обратно, помчался вниз, сначала на лестницу, потом к телефону. Явлов пересидел и «Скорую», и милицию. Все стихло, обмерло до утра. Явлов вышел из своего укрытия и тут увидел легкую, чуть светящуюся фигуру, двигающуюся к выходу с чердака. Он двинулся за ней, трепеща от счастья, не чувствуя страха, по непонятной логике надеясь достичь искомого клада. Вместе вошли они в музей, она не оборачивалась, шкаф был приоткрыт, трап приотворен, счастье улыбалось Явлову, он трепетал, следуя по нижнему коридору и входя в усыпальницу. Дверь входа-сейфа закрылась за ним. Еще не чувствуя западни, Явлов нашарил выключатель. Алым странным светом вспыхнули лампы, он увидел сразу и саркофаг со Спящей, светившейся, как приведшая его фигура, но лежащей мирно и недвижимо, увидел и всех тех, кто находился в усыпальнице, кроме него. Четыре полуодетых гиганта, молча преградившие ему путь к закрывшейся двери (сначала он решил — они с маскарада и не успели снять маски), маленькие деловитые снующие китайцы (он принял их за приятелей карлика и подумал — сколько народу охотится за таинственным кладом, кроме него!), мрачные монументальные женщины с неподвижными лицами скульптур, одна из них с крыльями, потирающая руки, руки обвиты змеями, вот змеи Явлову не понравились, тем более что змеи стали ползать и по полу, как в дурном сне, под потолком забили крылами совы, миниатюрная сияющая белизной мышка скакала вокруг саркофага. И возникла в углу треглавая богиня с факелами в руках, окруженная сворой собак. «Кетцалькоатль!» — сказала она ему на три голоса, и страшен был ее трехголосый смех. А собакам своим, указав на него утроенным жестом рук с факелами, сказала она: «Ату!»

Явлов хотел предъявить удостоверение, но не успел.

Непонятные дальние звуки, вопли и завывания, похожие на стоны и вой ветра, звучали на крыше, подрагивая у вентиляционных каналов; их слышала разве что крылатая бронзовая фигура над бывшим входом в бывший музей, в этот момент во тьме напоминающая гарпию, да несколько кошек и котов, да пара крыс.

Явлова приходили искать в здание невыразительные люди в хорошо отглаженных костюмах. Сие ничем не увенчалось.

Приводили и овчарку. Овчарка вела себя неадекватно — и на чердаке, и в Молодежном зале — пятилась, рычала, шерсть на спине у нее вставала дыбом, дважды принималась она выть; почему-то овчарка не могла взять след, — видимо, след основательно затоптали.

— Ты мне верь, — сказал убедительно Комендант Покровскому. — Я тебе не вру. Ладно, иди погуляй.

И отпер входную дверь, впустив через час промерзшего Покровского обратно без всяких вопросов и замечаний, в угрюмом молчании.

Метель мела безудержно, зарядила на неделю кряду.

«Может, и могли бы мы стерпеть все, — думал Покровский, хмурясь от лепившего в глаза снега, идя вслепую, ложась на ветер, — и жизнь, и любовь, и смерть, и всю бестолковщину бытия, а несправедливость? и ее тоже, будь небо почаще светлым, как тогда, над ледяным подвесным мостиком; неуютный город, неуютная страна, прорва хаоса, окно в прорву вместо небес лазурных, всегда снег в лицо, при чем тут снег, а как же эскимосы, лапландцы, финны, чукчи? даже им легче, У нас и вьюга злее, о Боже, Боже…»

Снег перестал мгновенно, оборвал падение.

И в полураспаде задохлого петербургского утра, в ореоле мертвенных фонарей засветился мерцающей зеленцой фасад дома напротив, столетней городской фосфоресцирующей гнилушки, и замигало непонятным кодом многоглазие разноцветных окошечек: то лимонная занавеска, то красный фонарь, то вечная зеленая лампа.

1994–1995

НОЧНЫЕ ЛЮБИМЦЫ

Горит восток зарею новой.

Одна заря сменить другую

Спешит…

А. С. Пушкин

— Сдавай, — сказал Эммери.

Связка ключей. Я вертела ее в руках, пока не вспомнила, откуда она у меня. Потемневшие рукодельные легкие ключи от старых шкафов; бронзовый, с витой узорной главкой (от бюро?) и самый маленький, двухсантиметровый, между двумя ключиками без особых примет. Я вытащила связку за кольцо из-под фотографий и открыток, в очередной раз начиная новую жизнь с наведения порядка в старой, натурального порядка с вытиранием пыли и обогащением местной помойки обрывками записок и рваными тапочками. Ключи заговорили со мной, вспыхнуло в памяти, осветило комнату, открылось пространство прошлого, как музыкальная шкатулка, крышка назад, музыка затилиликала, двинулись фигурки, глаз не оторвать. А ведь была и шкатулка. Однако ключика от нее, похожего на самый маленький, только блестящего, связка не сохранила.

— Сдавай, — сказал Эммери.

Они любили играть в карты по ночам. Сначала я думала, что целью их ночных сборищ была именно игра в карты. Если вообще была цель.

Родители уехали в Анапу, и я пригласила всю компанию ко мне на кофе, тем более что Хозяин не отпускал меня домой одну, хотя по набережной дом от дома отделяло квартала три, белая ночь в апогее, пятый час утра, совсем светло. Слишком светло для них; они предпочитали темноту.

Это была эпоха нижних юбок. По моему летосчислению. О лагерях, где продолжали гибнуть сгустки скопившейся там убиваемой энергии принудительно работящих пчел в ватниках драных, даровой рабочей силы, а также об испытаниях атомных бомб с экспериментами на солдатиках, испытаниях, чье драконово дыхание мы уже начали ощущать, сами того не ведая, я не знала ничего. Для меня пришла эра крахмальных нижних юбок и тонких каблуков.

Моя мать ночную мою компанию не жаловала. Она не понимала, как взрослый, уже и в летах, мужчина может общаться с едва достигшей совершеннолетия девчонкой, не питая двусмысленных и дурных намерений; еще меньше понимала она, почему в неприятном окружении «подозрительных особ» мужского пола должна обитать именно я; и в самом деле, видимо, во всем происходившем имелась доза извращения.

— Ну, знаете, — сказал Леснин, оглядывая оказавшиеся у него на руках карты, — такое единовременно на руки получить можно, только если сам дьявол сдает.

— Дьявол, должно быть, большой искусствовед, — заметил Шиншилла, — полагаю, велика у него тяга и к господину Гёте, и к господину Гуно.

— Прекратите поминать его к ночи, — сказал, смеясь, Хозяин.

— Видимо, — не унимался Шиншилла, развалясь в кресле красного дерева с потрепанной обивкою розового атласа и поправляя маленькую сережку в правом ухе (днем он заклеивал дырочку для сережки пластырем или замазывал гримом), — он страдает манией величия либо преувеличения и поэтому считает свою персону основной темою, идеею, сквозным сюжетом и главным действующим лицом литературы и искусства. В них, в основном, и представительствует.

— В основном? — рассеянно спросил Камедиаров, разглядывая веер карт, зажатый в левой руке, и водя над ним нерешительной правой, не могущей выбрать нужную.

— Может, закроем эту тему? — сказал сидящий у рояля Сандро.

— Твоя христианская натура, о подпольный катакомбный прихожанин, не выдерживает упоминаний о враге рода человеческого? — спросил, снимая очки, Николай Николаевич.

— Подпольный катакомбный — плеоназм, — заметил Леснин, отпивая глоток киндзмараули из широкого бокала алмазной грани с длинной ножкою; когда такими, неполно налитыми, бокалами чокались, шел дивный звон, который я обожала.

— Дитя подземелья. — Шиншилла поправлял теперь кружево манжет; он постоянно охорашивался, по обыкновению принимая изящные позы, потягивался наподобие ленивой кошки и напоминал о балете, даже и не желая того, в каждом его жесте дремала выучка, па, позиции, дрессированность живой заводной игрушки.

— А вот вам, пожалуйста, бубновый валет, — сказал Камедиаров, выкладывая выбранную карту.

Они все время меняли игры, я не могла запомнить, во что они играют: в винт? в вист? в буру? в дамский преферанс? когда я переспрашивала, их от моего невежества хохот разбирал.

Хозяин зажег свечи. Шторы были задернуты, свет погашен. Огоньки играли в винно-алом стекле жирандолевых подставок, в сапфировых стеклышках люстры, в хрустале подвесок. Наше сборище стало еще колоритней и окончательно напоминало театр. Настоящий театр располагался в ближайшем саду, выходившем на набережную, но скромные его постановки — оперетки и современные водевили — нашим мизансценам в подметки не годились.

— Между прочим, — сказал Хозяин, — ко мне за эту неделю дважды вламывались воры.

— Что украли? — спросил Шиншилла.

— Ничего.

— Какие же это воры, милейший, вы шутите, — сказал Николай Николаевич. — О чем вы говорите? Как это — вламывались? Как вы сие определяли? Дверь высаживали колуном?

— Дверь заперта была, как обычно, — отвечал Хозяин, — все вверх дном, даже из ящиков письменного стола все бумаги…

— О-о, — Камедиаров даже про карты забыл на секунду, — это не воры, это шмон.

— Что? — спросила я.

— Обыск, — сказал Хозяин.

— По-каковски?

— По-глухонемецки.

Они заспорили, что может означать шмон в отсутствие Хозяина, без ордера и без последствий; далее Хозяин заметил — ключ-то стало заедать.

— Пришлось мне, — сказал он, — сегодня, уходя, дверь оставить открытой, а то ведь замок сломают, не приведи Бог, да записочку повесить: мол, входите, не заперто, только бардака не устраивайте, сколько можно.

— И что? — спросила я.

— Да ничего, — отвечал он, — прихожу, все в порядке, книжный шкаф, правда, настежь, и на записочке написано: «Бу сделано».

— Почерк знакомый? — спросил Леснин.

— Обычный канцелярский.

— Сухари пора сушить, — сказал Шиншилла, — ваша очередь подходит, хотя мне вы обещали, что посадят именно меня.

— Ничего себе обещание, — сказал Камедиаров.

— А за что? — спросил Леснин.

Шиншилла приосанился, сбил пылинку щелчком с колена, выгнулся по-кошачьи.

— Труд я задумал. Литературный.

— О, — сказал Николай Николаевич. — И что же это за труд, за который непременно должны посадить?

— «История гомосексуализма в России».

— Посадят, — сказал Николай Николаевич, попивая каберне, — как пить дать.

— Это будет тайный труд. Никому ни слова.

Шиншилла, что называется, завелся и стал болтать о своей будущей инкунабуле. Он развивал, кроме всего прочего, идею об огромном значении для всемирного гомосексуального движения повсеместного исполнения музыки Чайковского, вносящей, по его мнению, в подсознание гомосексуальный мотив.

— В каком смысле «мотив»? — спросил Хозяин.

— Дело не в том, что музыка Петра Ильича гомосексуалистская, — сказал лениво Николай Николаевич, — а в том, что она отнюдь не так хороша, как это принято считать. В ней имеется нечто расслабленное, жидкое, суррогат мысли, суррогат чувства, сентиментальность вместо глубины, модель искусства, муляж творчества — в общем, все пакости века девятнадцатого, кои мы и пожинаем.

— И этика отдельно от эстетики, — заметил Сандро, — ром отдельно, баба отдельно.

— Ничуть не бывало, — сказал Шиншилла, — вы оба не правы. Чайковский — символ гомосексуализма, его светоч; и не более того. Голубой фонарь бирюзовознаменного герба.

— И что вы только несете, — сказал Хозяин.

— Между прочим, Ежов был гомик, — не унимался Шиншилла, — и уничтожал тех, кто не в его сексе.

— Ты всю историю на это дело переведешь, — сказал Леснин. — Например, опричнина. Может, кстати, и Петр Великий уничтожал тех, кто не в его сексе?

— Вот-вот, — оживился Шиншилла, — отношения Петра Алексеевича с Меншиковым и многими другими еще трэба разжуваты.



Поделиться книгой:

На главную
Назад