Лабиринт
— Стоит мне подумать о Греции, как представляются потоки понурых овец, стаи и сборища цикад-сирен, канарейки в клетках под крышами крошечных греческих городов, кенары в клетках поют и поют, наслаждаясь тенью. И лабиринт.
— Я слышала, что лабиринта не существует.
— Да я только что с Крита, — сказала Татьяна Субботина, доставая альбом с фотографиями. — В Греции на эту лавиринфическую проблему смотрят иначе, чем в остальном мире. Прямых подтверждений, что лабиринт есть, нет и там. Хотя утверждают, что он есть (у них как во всей Греции всё есть, так и в отдельных ее частях тоже), но закрыт для посещения, хотя не Минотавр сегодня в нем опасен для людей, а некие тайные силы. Экскурсовод рассказывает об известном русском журналисте, вылечившемся от тяжелой болезни позвоночника; журналист настоял, чтобы его пустили в лабиринт как представителя прессы, его потом едва нашли, он лежал без сознания, болезнь возобновилась, любопытный журналист был обездвижен на полгода. Такова версия для русской группы туристов, возможно, французам и итальянцам рассказывают про французского или итальянского папарацци, немцам — про немецкого репортера и т. д.
Хотя экскурсия в лабиринт многими туристическими фирмами заявлена, вопрос о нем открыт, — в отличие от самого подземелья, какое-то мифологическое мошенничество под эгидой Гермеса и Лаверны, покровителей жуликов.
Остается изучать язык окрестных греческих гор, бряканье множества мини-ботал на шеях овец и коз, горы звенят бубенцами издалека.
Между прочим, разные экскурсоводы указывают на разные входы в лабиринт.
— Что это на снимке? — спросила я Татьяну.
— Цикада на стене. Снимок не в фокусе. Она замолкла, когда я стала снимать, а я оступилась. Самый пронзительный звук Греции — пение цикад. Они поют, сидя на деревьях. Помню одно раскидистое вечернее дерево, звучавшее так, что пришлось заткнуть уши.
— Субботина, ты заткнула от цикад уши, как Одиссей от поющих сирен!
— Да, но при этом дерево цикад притягивало меня, точно магнитом, я шла на их невыносимые голоса, чтобы потом спастись бегством!
— Вот он каков, частный случай греческого хора…
— Может, в лабиринт надо входить через пение кенаров, хоры цикад, звуки сиртаки? Или вход в него не на Крите, а на Афоне?
— Сейчас мне показалось, — сказала я, — что я чуть не вошла в него в Херсонесе, мне оставалось полшага, но меня отвлекли.
Серый шарик
Марию А. познакомили в Гамбурге с парой художников в летах, привели к ним в гости. Муж напомнил ей акварелиста Сергея Ефимовича Захарова: манерой улыбаться, приветливостью, негромким голосом, внутренней тишиной. Жена показывала гостье сад-лес, напоминавший скорее английский парк, чем немецкий садик. На земле Мария увидела пепельно-серые шарики. Хозяйка подняла шарик, мягкий, легкий, велюровый, разломила его. Внутри оказался маленький мышиный череп.
— Что это?!
— Сова мышкует, — отвечала хозяйка, — ест мышей, потом такие шарики отрыгивает.
Хозяйский кот отчужденно смотрел на шарик с миниатюрной черепушкою, точно кошачий Гамлет alla tedesca.
Северо-Запад, Восток
Хан Манувахов, закончив отделение ядерной физики Политехнического, перед отъездом в Дербент собрал друзей, чтобы с ними попрощаться. В российском просторечии тогдашнем сие именовалось «отвальная».
Стол состоял из нескольких сдвинутых столов, был длинен, народу много. Хан представил присутствующих: не все знали друг друга. Обо мне с поэтической метафоричностью (а познакомились мы в Доме писателей на конференции молодых авторов Северо-Запада, где читали стихи на заключительном вечере) сказал он: «А это моя сестра».
Мы сидели на разных торцах стола, и Хан издалека давал указания моим соседям: положить мне салата, мяса, налить вина, водки не наливать и т. п.
В середине вечеринки сосед справа сказал мне:
— Как ваш брат за вами смотрит! Ну да, ведь у вас на Востоке такие строгие обычаи…
Табора стоит
Красивая актриса Матлюба Алимова рассказывает по телевизору о Баталове.
— У него жена цыганка, да что ж удивительного, он один табора стоит.
Потерянный день
Казанова, сын актерки Занетты, некогда выступавшей в составе труппы итальянских актеров при дворе русской императрицы Анны Иоанновны, отличался шизофренической деятельностью, двигательным беспокойством, всегда некогда, perpetuum mobile, non stop; единственный день в своей жизни, который считал он потерянным, провел он в Санкт-Петербурге: проспал тридцать часов кряду, извлеченный из привычного неостановимого полета гипнотическим магнетизмом невских берегов.
Дети райка; Ася
Звали эту завсегдатайку галерки Ася. Без нее не обходилась ни одна мало-мальски стоящая премьера, интересная выставка, хороший фильм; когда среди зрителей мелькала ее худенькая фигурка, то был некий знак качества: где Ася, там должен пребывать всякий истинный ценитель искусства.
Образование было у нее техническое, не искусствоведка, не музейная дама. Но от природы дан был ей талант чувствовать все лучшее, все живое в театре, в живописи, в скульптуре — и неотступная любовь к волшебству, открывающемуся истинному ценителю за складками занавеса, в залах галерей.
Маленькая некрасивая одинокая малоимущая женщина всегда слушала и смотрела спектакли с галерки (и в Москве, и в Петербурге, куда при всей своей бедности ездила на премьеры). «Сверху в балете я вижу графику балета, — говорила она. — А из партера виден только передний план».
Ася носила с собой большой военно-полевой бинокль, словно стратег, полководец, озирающий поля мирных театральных действий Мельпомены. Она была
Билетеры, расчетливые театральные существа, пускавшие «на ступеньке посидеть» за деньги, «с Асей» пропускали в зал просто так: «Пусть идут, это Асины люди».
Она вечно опаздывала к началу спектакля, потому что работала почтальоном, подрабатывала копейки к грошовой пенсии.
В Москве царила экваториальная жара, все плавало в смоге подмосковных лесных пожаров, Ася пошла разносить письма, упала, умерла на улице. Без нее московский театральный горизонт опустел.
Проводить ее в последний путь пришли все театралы, вся московская галерка, большая толпа народа.
У Аси никогда не было возможности купить любимым актерам цветы: а теперь ее саму хоронили, усыпанную лепестками и листьями букетов, как приму, звезду, сценическую героиню, первую из первых детей райка.
Не в пример прочим
У Клюзнеров в роду по мужской линии передавались два свойства: упрямство и талант к музицированию. Приехавший в Россию из Франции предок никак не желал креститься, и в семейном архиве хранилась восемнадцатого века бумага за подписью императрицы Екатерины Второй, в которой было написано: имярек — еврей не в пример прочим, имеет право играть в придворном оркестре. Бумага пропала во время войны, вернулся с фронта Клюзнер, закончивший войну в Вене, в пустую квартиру: мать умерла от голода в блокаду, младший брат погиб в ополчении. В комнате без вещей и мебели под наваленным в углу ненужным тряпьем лежала (подобно жемчужинке в навозной куче или алмазу в груде пепла) чудом сохранившаяся тарелочка, расписанная рукой матери на фарфоровом заводе.
Прибытие зимой
Летом были приезды.
Зимой — всегда
Валдай стоял на полдороге между Ленинградом и Москвой на отметке 333 км (хотя для путешествия из Петербурга в Москву, по счастью, не надо было преодолевать 666 км, где-то около семисот).
Долгие годы мне снился повторяющийся сон о
Через годы сон-здания несуществующего пространства повторялись, находились на своих местах вдоль сон-шоссе, я узнавала их, вспоминая пейзажи маршрута. Один из провинциальных проезжаемых городов — ему предшествовала знакомая надпись на прямоугольном щите при въезде — назывался Холмоград; именно в этом городе, среди зеленых его холмов я вошла в анфиладу дворца (особняка?) обочины, взяла в одной из комнат брегет-луковицу, встретилась со своей единственной любовью, человеком по имени Фрага. Потом я описала этот сюжет в своей первой прозаической вещи — рассказе «Свеча».
Позже, много позже в книге одного из любимых моих филологов — Потебни? Афанасьева? Проппа? — прочла я, что Холмоградом в старину называли кладбище.
В настоящее шоссе, принадлежавшее яви, входили все тогдашние дорожные покрытия страны: щебенка, гребенка, булыга, торцы, асфальт, бетон.
Ехали по торцам, как по шелку, по сукну, по некоему полотну волшебной местной валяльно-дорожной службы (остаток торцового мощения подарен был автомобилистам в районе Новгорода, такой сюрприз), имелось у сего феномена два недостатка: сравнительно небольшая протяженность и ожидающееся вскорости исчезновение.
Почти в каждую летнюю поездку на валдайскую дачу попадались в пути грузовики, сталкивающие машины частников (тогдашняя редкость) на пустынных участках шоссе в кювет, громады, отжимавшие «победу» в канаву; кто сидел за рулем? какой видавший виды Ванька Каин, устанавливающий
Кроме перечисленных, существовал еще один своеобычный вид дороги:
Зимой, как уже выше было сказано, происходили
Вагон поезда от Бологого до Валдая. Вагон — весь! — скрипящий, поезд идет, а вагон ходит ходуном, в движении каждая скамья в отдельности, в движении качающиеся над дверьми керосиновые фонари. Трясутся узлы, замотанные в платки бабы, посередине вагона — печь-буржуйка с трубой, как у самовара, доходящей до потолка в вагоне, уходящей в потолок, и в печке, скрипящей и подрагивающей уже в своем особом ритме, движется, мечется, пышет жаром, чудит огонь. В отличие от цветного городского народа, народ нецветной, в черном, защитном, умбристом, сером.
За полчаса до остановки надо вытаскивать вещи в тамбур, как в деревне — из натопленной бани в предбанник. В тамбуре холодно, воздух уличный, зимний, гарью почти не пахнет, а за стеклом — тьма, только если взметнет с обочины снег и кинет вверх — виден снег. Меня, трехлетнюю горожанку, замотали платком, не хожу, а перекатываюсь, и занимает меня только одно: огромная заноза в колене, утаенная еще в городе от взрослых, настолько по моему росту большая, что трудно сгибать ногу. Но я боюсь йода, чужой медицинской боли, поэтому скрываю свою.
Происходит молниеносно: поезд стоит, дверь отворяется, с черных редких ступеней далеко вниз надо прыгать, вниз, в снег, летят вещи, меня подхватывают внизу, и уже сверху, с огромной высоты, спрыгивают взрослые, начинают целоваться со встречающими, хохотать, громко говорить, качаются фонари на станции, поезд дико взвывает, мимо гремят огромные колеса в тучах пара, и уже поезда нет, и тишина — негородская тишина пешеходов в валенках по снегу.
Может быть, я засыпаю на руках. Но в следующий момент, укрытая мягкой жаркой овчиной до подбородка, в пахнущем летом сене плыву по звездной снежной ночи. Угадываю, что еду в санях. Впереди угадываю теплое, живое и странное — лошадь. Сияет в свете из окон избяных снег. Мимо блистательной картиной беззвучно плывут маленькие, утонувшие в сугробах дома. Черное небо в звездах, обрамленное движущимися назад белыми в инее деревьями. Передвижение не похоже ни на езду в машине, ни на шаг пешехода, словно мы на веслах или под парусами. Вплываю в Валдай, в свежесть, мореплавательница, но плеска воды не слышу — и опять засыпаю.
Меня вносят в дом на Февральской улице, будят восклицаниями радости и лаем разбуженных собак. Ситцевые занавески, тепло. Тетка Лиля, черненькая, чуть раскосая, смуглая, в валенках, разматывает на мне платок. Дядя Леша (их зовут Ли и Лё) привез нас на розвальнях. У него стриженные ежиком волосы, он ходит в валенках бесшумно, разговаривает с собаками, курит трубку, и даже когда он не смеется, у него на лице улыбка из-за мелких морщинок. Четыре собаки, сеттеры и спаниели, не сводят с него глаз. Это потом я узнаю о нем, докторе Алексее Николаевиче Ржаницыне, что был он в плену, в немецком лагере, бежал, чтобы оказаться в Магадане в ГУЛАГе, вернулся в Валдай умирать, знал, что у него рак легких, Лилечка мне расскажет, как ночью перешел он через Амур, чудом миновав полыньи, беспокоясь за любимую жену; а тогда он просто станет для меня волшебным врачом, вытащившим мою занозу так, что я не почувствовала, быстро, ловко, с улыбкой, в его руках и йод не щипал.
Дом Ржаницыных стоит на берегу озера, и весной на одной из прибрежных лодок я встречаю батюшку, он полощет носовые платки, черная ряса стелется по лодке, я говорю ему свое «дятити», он отвечает, здоровается, улыбаясь, смеется, кивает головою, на груди у него золотой крест. Крест золотой и на куполе Иверского монастыря, находящегося на острове, видного из окон, но крест погнут: хотели снять, да не смогли.
Снег тает, всё в ручьях, в одном из ручьев — в платье, под солнцем — я стираю свою белую шубку, шубка становится серой. Из избы вылетает тетка Ли, хватает меня, шлепок, рев, чай с малиной, постель, завязанное горло, стирка шубы на дому. Наутро у меня нет даже насморка, только шуба не высохла, сижу дома.
Ведь жили-то в городе, конечно, возвращались, уезжали, отбывали, но об отъездах и отбытиях ничего не могу сказать, словно их вовсе не было.
Где-то в воображении моем сияет заиндевелыми деревьями ночь, прибытию нет конца, плывет санный корвет, за крестом оконной рамы угадывается новообретенный берег, стоящее подо льдом озеро, темнеет лес острова, белеет, светится на острове Иверский монастырь, по цветным половикам неслышно ходит по дому хозяин, за ним ходит кот, а в разных углах лежат четыре собаки: Альфа, Икса, Леди и Джемс.
Органы
— Из половых органов, — говаривал старик архитектор Фомин, — у меня остались только глаза.
Часы купца Волоскова
Статья о купце Терентии Волоскове из Ржева была коротка, вырезка неведомо откуда на пожелтевшей газетной бумаге, я долго перекладывала ее из блокнота в блокнот, но потеряла, а моя неверная память сохранила ее, как могла. Не знаю, чем торговал чудаковатый купец, но на досуге мастерил он самородистые часы из неподобных материалов, из дерева, например, или из глины. Металлические тоже встречались, все наособицу.
Над своим шедевром последним работал он одиннадцать лет. Волосковские чудо-часы украшали несколько циферблатов, по которым прослеживались фазы Луны, путь Солнца, положение звезд; один из циферблатов показывал текущий месяц, год, число, главные церковные праздники. С помощью хитроумных «меридианов» можно было узнать время во всех точках земного шара. Работали часы так точно, что одно из колес их механизма обращалось вокруг своей оси раз в четыре года.
После смерти изобретателя часы его были сперва проданы частному лицу, а потом переданы Тверскому музею. После Второй мировой войны их след пропал.
Анфас и в профиль
Есть люди, у которых фас и профиль не совпадают.
Неожиданно человек поворачивается в профиль, — и вы почти не узнаете его. Это
На фотопортретах разных книг другой любимый мной в юности поэт всегда изображен был в профиль. Недавно я увидела незнакомое фото, он смотрел прямо на меня, мне стало страшно, я увидела странно расставленные глаза необычного разреза, расплывающуюся переносицу, под которой набухло нечто, собирающееся превратиться в третий марсианский глаз, — лицо прокаженного.
Отец Павел Флоренский писал о том, что «в качестве Я лицо всегда дается прямым поворотом», в нем приводится к лику. Тогда как профиль несет в себе силу и власть, мы видим его на медалях, камеях, монетах: царь, император, полководец, вождь, властелин. Прямой поворот, утверждал Флоренский, строг, не допускает игры с собою, «профиль откровенен в натиске», а новый человек прячется за трехчетвертной поворот: лицо хочет встать в профиль, но «бессильно осуществить намерение до конца. […] Прямое изображение подобает святым, профильное — властителям, а поворот в три четверти — красавицам».
В школе, в десятом классе, поехала я со школьной подружкой Катей К. в Пулково, в гости к Катиным знакомым Кайдановским. Нас угощали чаем с вареньем, мальчики (братья Кайдановские) катали нас на велосипеде и мотоцикле, потом мы пошли гулять. Был теплый весенний день, цвела сирень, мелкие ярко-желтые цветы (мать-и-мачеха?) пестрели в траве. Мы поднялись на маленькое плато, лужайку почти без растительности, подсыхающая после прошедших дождей земля, северный такыр. Крупные с извилистыми границами маленьких континентов пластины суглинка с редкими пучками травы, марсианская инопланетная площадочка; навстречу нам, поднявшись по тропке из противоположного овражка, шел коротко стриженный, легко одетый человек с военной выправкой, мальчики поздоровались с ним, а нам отшептали, что вот-де необычайный астроном, Пулковская знаменитость; я запомнила его глаза, очень светлые, почти без зрачков, словно он постоянно глядел, не мигая, не боясь света, как сокол, на видимое ему одному солнце. Много позже в журнале «Аврора» увидела я фотографию этого человека в статье о нем (он смотрел прямо на меня своими необычайными светлыми глазами, по ним я его и узнала) и прочла, как его зовут: Николай Александрович Козырев.
Далее мы познакомились дважды; заочно и очно.
Заочно — когда позвонил мне друживший с Козыревым поэт Охапкин: сына Козырева ранили, ударили ножом. Я отзвонила отчиму, нейрохирургу, тот связался с одной из хирургий Военно-медицинской академии, раненого отвезли туда, оперировали, все обошлось. Потом Николай Александрович мне отзвонил.
Следующей осенью он пригласил моего отчима и хирурга, спасшего его сына, в Пулково, сказав, что хочет показать им необычайно красивое, видное в ту ночь в телескоп созвездие Геркулеса. Все и поехали, и моя матушка с моим старшим сыном (тогда он был маленький), а мне в машине места не хватило.
Я подарила Козыреву свои стихи, которые ему очень понравились, и мы периодически разговаривали по телефону, звонил он не так часто, но постоянно, а говорить мне с ним всегда было легко.
Однажды он приехал к нам в гости на Тверскую, три. Пока мы ужинали, в соседней комнате проснулся мой младший, еще не начавший ходить, перенесший в раннем младенчестве менингоэнцефалит Алеша. Он заплакал, я чуть-чуть замешкалась в кухне, Козырев оказался возле кроватки ребенка раньше меня, взял его на руки, он затих. Держа малыша на руках, Николай Александрович сказал мне:
— Никогда не оставляйте его надолго одного.
Тогда еще никто не знал, что Алеша — аутист, «человек дождя», инвалид на всю жизнь, долгие годы с трудом расстававшийся со мной даже на полчаса (у аутистов существует «симбиоз с матерью»).
Войдя, я увидела их обоих.
Ребенок, обычно панически боявшийся чужих, преспокойно сидел на руках у незнакомого дяди; слегка откинувшись, они смотрели друг на друга: Козырев слева, Леша справа (лагерник, прошедший некогда по снегам почти полярной широты на лыжах из шарашки около ста километров, сиживавший на шпалах узкоколейки под Норильском со Львом Гумилевым, читавшим ему стихи отца и свои, великий ученый, которого называли шарлатаном, и ребенок, заразившийся в роддоме тяжелейшей инфекцией, инвалид детства, у которого не будет своих детей, чья жизнь подобна героическому подвигу, потому что всякий пустяк в мире страхов и хаоса будет даваться ему великими усилиями).
И их двойную парсуну в профиль запомнила я навсегда.
Напомнил
Намедни нам во всеуслышание Юрий Шевчук напомнил;
— «Титаник» строили профессионалы, а Ноев ковчег — любитель.
Старый дом
Новый дом поставили неподалеку, пятистенок, золотистые рамы, высокое крылечко. А старый дом стоит в спутанной траве, точно призрак, полон детских страхов, да и взрослых тоже. Все в нем звучит на разные голоса: летучие мыши на чердаке, мыши или крысы в подвале, куда залезают, расхрабрившись, кошки округи, чьему шипению вторят часовщики-древоточцы, сверчки; страшнее всех шершни, дом полон их ласточкиных гнезд. Сколько существ ютится между обоями и древней стеною! В одну из ветхих комнат никто уже три года не заходит, оттуда днем и ночью — шорохи, шажочки, прыжочки, топанье, хлопанье, чавканье, чмоканье, щелканье, скрежеты, шелест. Прилеплены звуки неотъемлемо, от мышеписка до вранограя. Допотопные бревна стен до трухи сгнили, дом стоит на обоях. Кажется, вот-вот унесет его ветер, но дом не дается.
Уличный акробат
Глядите! Хо! он скачет, как безумный, его, должно быть, укусил тарантул…
Tracer (
Я прошла сквозь сквер возле гимназии, в которой учился мой дед Галкин, вышла на Соляной, где должна была встретить меня, открыв тяжелую дверь музея между фонарями с художественно-промышленными путти, занятыми техническим рисованием, работающая в музее Галина В. Мы собирались обменяться книгами, я, подъезжая, отзвонила, шла не спеша. Зелени еще не было, но весна уже высушила мостовые, приготовилась к траве и листве.
Он возник, как одна из фигурок прохожих пешеходной зоны, и совершенно неожиданно, словно музыка, слышная ему одному, зазвучала у него в ушах внезапно или распрямилась в нем сжатая потайная пружина, — взлетел: прыжки, пируэты, фляки, сальто. Мимо, чинно, как бы не видя его вовсе, шли студенты с папками, холстами, тубусами, досками, кто на занятия, кто с занятий, двигались редкие прохожие, абсолютно равнодушные статисты из другого дня. Я тоже сделала лицо пообычней, будто встречала фанатов акрострита ежесуточно.
Его дорожка была не длиннее двух или трех метров, лишена разбега, фри ран, двойное арабское сальто боком, двойной твист с поворотом, перевороты, курбеты, всё с легкостью, элевация отменная, усилий не видать, как у всякого талантливого существа.
Массивная дверь музея стала отворяться, мы говорили минут пятнадцать, когда я оглянулась, уличный акробат исчез, в межсезонном воздухе растворился.
Год спустя мне попалась статья о free style acrobatics, китайские сальто, бедуинские прыжки (импровизации летающих над песками пустыни пьющих ветер бедуинов? зурна бродячего азиатского цирка?), фляки, курбеты, палмфлипы, туториалы, тренировки в опилках и на снегу. Я тотчас вспомнила волшебную сценку с трейсером с Соляного, вечером набрала номер, подошла Анюта.
— Не видела ли его и ты? Кого и спрашивать, как не штигличанку? Может, он из ваших студентов?
— Нет, у нас только огнепоклонники, файеры, жонглеры с огоньком, fire, fire, паркуром, кажется, не увлекается никто, я бы знала.