— И Суздаль сдали, и Владимир на их сторону потянул, и Переяславль сдался… Надо и нам за ними… Одним где ж нам с этакою силою справиться?
— Да чего и воевать-то? Где же нам в царях разбираться, который правый, который неправый? — послышалось даже в передних рядах.
— Разбирать вам и не приходится, вам только присягу помнить надо! — строго заметил Филарет.
— Да ведь сила-то, отец честной, соломушку ломит! — заговорили в передних рядах купцы.
— Так, по-вашему, сейчас и с хлебом-солью хоть к самому сатане! — крикнул воевода. — Возьми, мол, наши животы — оставь нас с головами.
— Да уж тут как ни храбрись — побьют. Одно слово — побьют, а потом пограбят, по миру пустят! — загалдели посадские. — Переяславцы-то давно на нас зубы точат — это нам довольно известно.
— А вы их в зубы да в загривок, — крикнул воевода, энергично размахивая здоровенными кулачищами, — вот и присмиреют!..
— Да ведь хорошо бы, кабы с ними одними, а то их тут придет сила! — уныло покачивая головами, отвечали ему посадские разом.
— Ну, что ж? И у нас есть сила! Тысячи две стрельцов и добрых ратных людей у нас наберется, — сказал воевода. — Подбирайте и вы молодцов, коли наберете столько же, то я вам ручаюсь, что мы переяславцев с тушинцами и на порог не пустим! Вот в Гладком логу и встретим, да так-то угостим, что до новых веников не забудут.
Энергичная речь нашла себе сочувствие в толпе, раздались смешки и одобрительные возгласы, но уныние опять одолело.
— Где уж нам в поле выходить! Там и ляхи, и казаки, народ привычный к бою, народ — головорез! Тем и живут — с конца ножа… Нет, уж коли на то пошло, так уж лучше собрать животишки да бежать всем розно…
— Пока путь чист, в Ярославль переберемся! — поддакнули другие.
— Да, да! Чем тут голову под обух нести, лучше бежать загодя, спасти, что можно!
— Бежать от ворога! Бежать всем городом, — раздались крики.
— Стойте! Стойте!.. Молчите! Отец митрополит хочет говорить!..
— Православные! — начал Филарет. — С душевной скорбью вижу я, что помыслы все ваши только о мирском. Заботитесь о животах, о жизни, о покое своем, бежать собираетесь… Почему не позаботитесь о Божьем? О храмах ваших, о святых иконах, о мощах угодников, о благолепном строении церковном, вами же и вашими руками созданном, из вашей лепты? Почему не вспомните могилы отцов и дедов и почивших братии ваших? Или и это все возьмете с собою? Или и это все вы понесете в дар лютым ворогам и скажете им: возьмите, разоряйте, грабьте, оскверняйте, только нас, робких, пощадите за смиренство наше. Так, что ли? Говорите, так ли?
Филарет обвел передние ряды вопрошающим взглядом, никто ни слова не проронил ему в ответ. Тогда он продолжал:
— Бегите же, маловерные! Спасайтесь, позабыв святой долг присяги, по которому вы за своего царя должны стоять до конца, до последней капли крови! Я не пойду за вами: я останусь здесь на страже соборной церкви, святых мощей, икон и всей казны церковной… И помните, что нет вам моего благословения.
Спокойствие и твердость этой речи произвели на толпу очень сильное впечатление. Раздались с разных сторон возгласы:
— О-ох, грехи! Стыдно покидать святыню, это что говорить!.. Насмеются над нами наши вороги… Ох, кабы рать царская, кабы помочь откуда подошла!
Сеитов воспользовался этой минутой колебания и вдруг заговорил:
— Кабы чужими руками да жар загрести! Других бы подставить, а самим за чужую спину спрятаться! Этак-то, братцы, и всякий сумеет… Да и хитрость тут невеликая! Нет, вы сами покажите себя, сами рогатину в руки, да топор, да лом… Да станьте-ка стеною твердою: подступай, мол, кто смелее!.. Так у ворога и руки опустятся!
— Это верно, что и говорить!.. Смелый и ворогу страшен… Это точно! — раздалось в разных местах.
— А коли верно, так за чем же дело стало? В городской казне на всех оружия хватит: копьев, бердышей, сулиц, обухов, чеканов. И доспехов насбираем сотен пять: и сабель, и мечей найдется. Захотите драться — будет чем с лиходеем переведаться. Не захотите — путь вам не загорожу, ступайте. А я тоже от отца митрополита ни на шаг… Здесь жил, здесь служил, здесь и голову сложил…
В толпе поднялся невероятный шум, несмолкаемые крики, брань, перекоры… Но смелые начинали преобладать, судя по возгласам и общему настроению толпы.
— Останемся… Стыдно бежать!.. От беды трусостью не спасешься… И разор велик, и позор пуще того… Биться надо! Надо им отпор дать, чтоб неповадно было.
Несколько десятков более смелых пробились, наконец, вперед, к самому рундуку и завопили:
— Давай нам оружие! Давай, готовы биться! Давай!
— Нет, братцы, так негоже, — сказал воевода. — Пожалуй, выйдет так, что оружие взяли, а сами и побежали… И останусь я и без бойцов, и без оружия… Нет, кто хочет с нами быть за один, тот выходи, да записывайся, да крест целуй, что ни государева, ни своего земского дела не выдашь! Тогда и приходи ко мне в оружейную казну.
— Бери с нас запись! Целуем крест! — закричали уже сотни голосов, и сотни рук поднялись в толпе.
— Вот это дело, это так! А ну-ка, добрые молодцы, направо, а сарафанники — налево! Разбивайся, что ли! И кто направо, те к записи ступай! Эй, дьяки! Готовьте всем запись учинить, кто только пожелает.
Толпа зашевелилась. В ней среди гула и шума голосов произошло движение, толкотня и даже некоторая давка, и затем она разделилась надвое: огромное большинство отхлынуло на правую сторону, к «добрым молодцам», а меньшинство отошло налево, и притом меньшинство, действительно неспособное носить оружие: старые, убогие, недужные люди.
И теперь все уже спешили записываться наперебой, записавшись; подходили под благословение митрополита и целовали крест из рук его, а затем становились особо в ряды. Дьяки едва успевали заносить имена в столбцы и дважды посылали подьячих в приказную избу за бумагой. Не прошло и двух часов, как на столбцах, покрытых записями, можно было уже насчитать более трех тысяч имен.
— Ну, вот теперь, братцы! — обратился к новобранцам воевода. — Теперь пожалуйте всем скопом к приказной избе за оружием да из домов тащите что у кого есть: доспехи, шлемы, рубахи кольчужные… Теперь я знаю наверно, что мы у переяславцев отобьем охоту к нам в Ростов жаловать. За мной, ребятушки!
И он двинулся к приказной избе во главе толпы приободренных им ростовцев.
Минула еще неделя, наступил и октябрь, а погода стояла все та же: теплая, тихая, сухая… На ржаных полях озимь выросла в колено, колос в трубу заворачиваться стал, а ни о снеге, ни о зиме и помину еще не было. Старики только головами покачивали, не пророча ничего хорошего на будущий год… Но зато детям было раздолье: они не уходили с улицы и, конечно поддаваясь общему воинственному настроению горожан, всюду играли в войну, собирались ватагами, выбирали воевод и разбивались на два отряда — на ростовцев и переяславцев, выходили на площадь, сшибались, ходили друг на друга стена на стену и наполняли тихие улицы города веселым шумом и криком.
Такая же точно игра происходила каждый день в саду дома Романовых, где девятилетний Миша собирал около себя всех дворовых ребят и воеводствовал над ними, посылая их во все концы сада на розыск подступающего врага. К тому же Сенька ухитрился смастерить Мише рог, в который он трубил, сзывая своих ратников. И игра под руководством Сеньки шла настолько оживленно и весело, что Танюша, которую Марфа Ивановна сажала с утра за работу, не без зависти поглядывала на затеи братца Мишеньки из-за своих пялец. Любовалась не раз играми Мишеньки и сама Марфа Ивановна, отвлекаясь от тех скорбных дум и тяжких предчувствий, которые ни днем ни ночью не давали ей покоя с самого отъезда Никиты Ивановича из Ростова. Сядет она, бывало, на скамеечку под березами и любуется на резвость и подвижность своего милого сынка, на его оживление и веселье…
— Хорошо бы, матушка, кабы и на войне вот так точно было, — заметил как-то раз Сенька, указывая своей госпоже на игры мальчиков. — Тогда, пожалуй, и ростовцы тоже храбрее были бы…
Сенька пользовался особенным доверием и милостями Марфы Ивановны и Филарета Никитича, потому что он вынес все тягости ссылки в качестве слуги при Иване и Василье Никитичах, сосланных в Пелым. За обоими братьями он ухаживал, как самая верная и преданная нянька, не отходил от них ни на час во время их болезни. Один из них — Василий Никитич — даже и скончался на его руках, а Иван Никитич, вернувшись из ссылки, указал Филарету Никитичу на Сеньку, как на самого надежного пестуна для Миши, и, надо сказать правду, что Сенька действительно вполне оправдывал лестный отзыв о нем довольно сурового Ивана Никитича. Он не только безотлучно находился при Мишеньке днем и ночью, не только следил за каждым его шагом зорко и неусыпно, но и по отношению ко всем в семье и доме Романовых оказывался чрезвычайно услужливым, внимательным и предупредительным. Вот почему и сама Марфа Ивановна охотно вступала с ним в разговоры, входила в обсуждение некоторых домашних вопросов и даже принимала его советы.
— А как тебе сдается, Сеня, — спросила его однажды Марфа Ивановна, любуясь на военные игры Мишеньки, — удастся ли воеводе отстоять Ростов от тушинцев?
Этот вопрос тревожил ее уже несколько дней сряду, от него изныло и болело ее сердце.
— А как тебе сказать, государыня, — сказал, подумав, старый и верный слуга, — оно, конечно, победа — дело Божье… На все его воля… Ну, а все же мне сдается, что в открытом поле ему против тушинцев не выстоять. Хорошо, коли они его воинства испугаются да не полезут в битву… А коли полезут, тогда уж пиши пропало…
— Что ты это, Сеня? Да ты пугаешь меня!
— Правду-матку режу, не прогневайся! Да ты и сама изволь раскинуть умом-разумом, ну какие это воины у воеводы набраны, кроме городовых стрельцов да служилых людей? Сегодня он пекарь — баранки в печку сажает, а завтра в поле вышел. А этот бондарь — обручи на клепки нагоняет, а тут вдруг на коня сел. Смеху подобно. Таким ли воинам против Литвы да казаков выстоять? Опять и то скажу, коли бы у Ростова ограда была с башнями да наряд на башнях, тут бы ростовцы за себя постояли, потому у них за спиной свой дом, своя семья. А в поле побегут как раз!
Такое мнение Сеньки о ростовских военных приготовлениях не могло успокоить тревоги Марфы Ивановны, и она все более и более поддавалась своему мрачному настроению. И вдруг поутру 10 октября зазвонили все колокола ростовских церквей и в кремле, и во всех концах города, сзывая ростовцев на защиту их родного города. В то же время затрубили трубы, затрещали барабаны у приказной воеводской избы. По городу разнесся слух, что по полученным сведениям тушинцы и переяславцы уже двинулись в поход к Ростову. Все население высыпало на улицу: вооруженные переписные ратники вперемежку с плачущими и причитающими женщинами, детьми и подростками, с дряхлыми и убогими старцами. Ратники спешили к местам, но, надо сказать правду, очень неохотно: один жаловался на тяжесть доспеха, другому шелом был не по голове, третий путался в сабле, привешенной не по его росту. И все это шумело, гудело, вопило и стремилось по улицам в каком-то оторопелом, встревоженном и далеко не воинственном настроении.
Марфа Ивановна с грустью и тревогой присматривалась и прислушивалась к этому шуму и движению на улице, к этой толпе, которая куда-то валила волною, безотчетно стремясь навстречу своему неизвестному року, и в душе ее не было никакой надежды на то, что эта слабая сила защитит ее и семью от надвигающейся грозы.
«Боже мой, Боже мой! Что с нами будет?» — думала она с нескрываемым волнением, сидя на рундуке, выходившем в сад, и прислушиваясь к призывным звукам труб и к грохоту барабанов, который мешался с колокольным звоном.
— Мама, мама! — крикнул ей вдруг Мишенька из сада. — Посмотри-ка, посмотри, какой к тебе Степанка нарядный идет!
Марфа Ивановна оглянулась и увидела перед собой Степана Скобаря во всем ратном убранстве, на нем была частая кольчужная рубаха, подпоясанная толстым ремнем с бляхами, к которому привешен был широкий и прямой тесак, а голова у него была прикрыта островерхим желобчатым шеломом с бармицей, свешивавшейся на плечи.
Степанка подошел к своей госпоже, снял с себя шелом и поклонился ей в ноги.
— Прощай, матушка, государыня ты наша! Прости, коли в чем провинился, не поминай лихом. Детишек моих с женишкой не оставь без призору, коли сложу голову!
— Дай тебе Бог удачу, Степан, — сказала приветливо Марфа Ивановна. — Но только вот какой тебе от меня дан заказ, и ты его помни: если сохранит тебя Бог в начале битвы, так ты наблюдай и смотри, какой конец будет. И если чуть только заметишь, что наши дрогнули, что уж им не устоять, сейчас скачи сюда, не жалеючи коня, с известием ко мне и к господину своему Филарету Никитичу. Понял?
— Понял, матушка! Как не понять! По твоему заказу и исполню.
Он поднялся с колен, отвесил еще поясной поклон Мишеньке, поцеловал его руку и удалился.
VII
НАКАНУНЕ РАЗГРОМА
Полчаса спустя колокола смолкли, и слышно было, как при звуках труб и барабанов ростовская сборная рать двинулась через город на Переяславскую дорогу. Звуки музыки и самого движения рати, мало-помалу удаляясь, затихли, и до слуха Марфы Ивановны стал вскоре долетать только шум расходившейся по домам толпы да жалобные вопли и причитания женщин, разлучившихся с сыновьями, мужьями и братьями.
— Вернутся ли? Увидишься ли с ними вновь? — вот вопросы, от которых не могла отделаться грустно настроенная Марфа Ивановна.
— Мама! — обратился к ней с вопросом Миша. — На войне, когда кого-нибудь убивают, он тоже падает?
Не понимая этого вопроса, мать стала вглядываться в лицо ребенка с недоумением.
— Ведь вот у нас, когда мы в войну играем, кто убит, тот падает, — пояснил ей ребенок, — а потом встает… И там, на настоящей войне, так же бывает?
— Нет, голубчик, там не так! Там насмерть убивают, на весь век калечат людей.
Ребенок не стал больше расспрашивать, но его, очевидно, ответ матери поразил тяжело: с его детскою душою не мог примириться образ смерти и мучительных страданий, к которым взрослые люди привыкают, как к чему-то неизбежному и необходимому.
Сенька, слышавший вопрос ребенка, воспользовался тем временем, как Миша отошел от матери, и, с своей стороны, решился ей напомнить о нуждах действительности.
— Государыня, Марфа Ивановна, — приступил он к госпоже своей, — не во гневе тебе будь сказано, а не время ли теперь подумать, как быть в случае, ежели бы…
— Ты что хочешь сказать? — перебила его Марфа Ивановна.
— А то и хочу сказать, госпожа всемилостивая, что в победе и в счастии Бог волен, а осторожность на всякий случай не мешает… Береженого Бог бережет…
— Да что же я могу?.. Филарет Никитич и слышать не хочет ни о каких предосторожностях… Говорит: все под Богом ходим.
— Бог-то Богом, матушка, а отчего бы не припрятать то, что подороже да понужнее? Собери да поручи мне — все ухороню, и все цело будет… Кое в землю зарою, а кое в тайник соборный снесу, в тот, что под северным-то подпольем. Времена такие…
— Ох, больно и подумать, что наша и жизнь, и счастье — все на волоске висит!.. Что ж? Спасибо тебе, Сеня, за твою заботу. Я соберу, что поценнее, и, как стемнеется, все передам тебе…
— Да вот еще, матушка, тут, в слободке подгородной, что по Костромской дороге, кума есть у меня… Такая шустрая бабенка, вдова, а всем домом не хуже каждого мужика правит… Так ты дозволь мне к ней сходить и упредить ее, чтоб, если будет нужно, в подполье она очистила местечко нам… Подполье, вишь, у нее богатое такое!.. Для рухляди, дескать, какой, а то ведь кто их знает? Може, и для самих нас пригодится… Лихие времена! Лихие, ненадежные, все лучше камешек за пазухою припасти!
Марфа Ивановна не подала вида, что она поняла намек Сеньки, но внутренно вполне с ним согласилась и сказала:
— Ладно. Сходи к куме в слободку, а к темноте сюда не опоздай.
Семен тотчас же воспользовался данным ему разрешением и поспешно ушел с боярского подворья, никому не сказав о цели своей отлучки. Но он пошел сначала не к куме, а дальним, кружным обходом по окраинам города вышел на ростовское озеро около рыбачьего поселка и долго, по-видимому без всякой цели, бродил по берегу, а потом схоронился в густых прибрежных кустах и терпеливо просидел в них до наступления сумерок. Когда в поселке показались тут и там огоньки, Сенька вышел из кустов, почти ползком добрался к тому месту берегового откоса, где стояли рядком выволоченные на берег рыбачьи челны, подобрался к одному из них, поменьше и полегче других, очевидно намеченному заранее, и, быстро столкнув его в воду, вскочил в него на ходу с ловкостью привычного человека. В два удара веслом он был уже далеко от берега, стараясь поскорее скрыться в темноте, уже сгустившейся над озером, потом свернул налево, перерезал один из плесов озера и причалил к берегу около старой ивы… Здесь он выволок челнок на берег, укрыл его в густых прибрежных зарослях, а сам, оглянувшись во все стороны, приподнял. голый и полуобгорелый пень, прикрывавший какую-то темную впадину берега, перекрестился и юркнул в лазейку не хуже доброй лисицы…
Всю ночь с 10-го на 11 октября Марфа Ивановна провела без сна. С вечера она почти до полуночи провозилась над уборкою всего, что было поценнее из домашней рухляди, из серебряной казны и из тех предметов церковной утвари, которые находились в ее моленной. Иконы в серебряных, басманых и кованых окладах и другие, шитые жемчугом по ткани, кресты, складни, кадильницы и лампады чеканного серебра, запястья, оплечья, низанные жемчугом и усаженные каменьями, — все это было уложено в два кованых ларца, а серебряная посуда, — кубки, чаши, солонки, крошки, блюда и тарелки, — в большой сундук. Затем Сенька, вырывший где-то в глухом месте сада две ямы, не без труда стащил туда тяжелый сундук и оба ларца, зарыл их там, затоптал и заровнял оба места над зарытым кладом, а сверху забросал мелким валежником и листвой.
Было далеко за полночь, когда Сенька вернулся с этой трудной работы и доложил государыне своей, что и ларцы, и сундук на всякий случай ухоронены так, что «вражьи дети их не скоро отыщут».
— Спасибо тебе, Сеня, — сказала ему в ответ на это Марфа Ивановна. — Авось Бог нас от их рук избавит.
Сенька, однако же, стоял на месте, переминаясь, и не уходил.
— Что тебе еще нужно, Сеня? Ты как будто мне еще что-то сказать хочешь?
— Да не то чтобы сказать, а так, в упрежденье больше… Ведь не ровен час, матушка, времена-то лихие такие! Так я вот насчет чего: в случае, если завируха какая здесь завтра ли, когда ли заварится, так надо тебе, государыня, одно помнить: от меня с детками не отставай…
— То есть как это? Я в толк не возьму?
— А так, государыня, ты только о себе да о детях заботься… И от меня ни на шаг…
— А Филарет Никитич? — испуганно спросила Марфа Ивановна.
— Государь-митрополит сам за себя постоять изволит, да он же из воли Господней не выйдет, хоть что кругом ни творись… Сама изволишь видеть, что сказал, то и свято. А деткам малым мы покров и защита. И для тебя с детками твоими у меня кое-что припасено…
— Да что припасено-то? — тревожно перебила Марфа Ивановна.
— А и сказать тебе не смею! Одно слово — шапка-невидимка и ковер-самолет. Коли сами не сплошаем, никто нас не найдет.
— Ну, ладно, Сеня! Ступай теперь спать… Вторые петухи давно пропели… Утро вечера мудренее, — сказала со вздохом Марфа Ивановна.
Сеня поклонился и ушел, поскрипывая на ходу сапогами. А Марфа Ивановна, прежде чем удалиться в свою опочивальню, заглянула в детскую, тускло освещенную лампадою, теплившеюся у икон.
Тишина и сон, безмятежный сон беззаботного детства, царили в этой уютной небольшой комнате. Эту тишину нарушало только ровное, спокойное дыхание Танюши и Мишеньки да легкое похрапывание Танюшиной мамы, которая, подложив руку под голову, прикорнула на сундуке. Марфа Ивановна подошла к кровати, в которой спал Миша, наклонив немного голову набок и спокойно сложив руки на груди. Мать полюбовалась на румяные щечки мальчика, на полуоткрытые губки его, наклонилась, поцеловала его в лоб и осенила крестом.
Точно так же благословила она и Танюшу и неслышными стопами направилась к двери.
— О, Боже! Сохрани их и помилуй, не дай злу погубить их, нарушить чистый покой их душ!..
Затем она удалилась к себе в опочивальню, смежную с детской, и, не раздеваясь, прилегла на кровать, закрыла глаза и попыталась уснуть…
Но сон не сходил к ней и не вносил успокоения в ее душу. Мысли черные, мрачные не покидали ее, образы странные, кровавые, угрожающие тревожили напуганное воображение и пугали близкими бедами… К тому же среди ночи вдруг где-то вдали поднялся собачий вой, подхваченный десятками собачьих голосов, он перенесся на другую сторону города, то приближаясь, то удаляясь, и, наконец, стал приближаться к самому саду, к дому Романовых… Одна собака завывала, подлаивая, другие подхватывали, третьи тянули, все повышая и повышая ноты своей нескончаемой плачевной песни, — и общий вой сливался во что-то раздирающее, гнетущее, удручающее душу… Казалось, что десятки матерей и жен, убиваясь над бездыханными телами погибших мужей и сыновей, изливают свою лютую скорбь в нескончаемых воплях, стенаниях и причитаниях.
Марфа Ивановна долго прислушивалась к этому стону и вою, долго старалась совладать с собою и преодолеть ту робость и суеверный страх, который вселял ей в душу этот невыносимый вой — дурная примета, по народным понятиям. И наконец не могла совладать с собою… Она вскочила с постели, стала ходить взад и вперед по опочивальне, потом опустилась на колени перед образом и думала молиться, но разрыдалась и не могла припомнить ни слова из своих обычных молитв. И долго, долго плакала эта бедная мать, удрученная заботами жизни, спасения и безопасности своих детей, и долго неудержимо текли ее слезы, хотя она сама не могла себе отдать отчета, отчего она плачет и кого оплакивает? Однако же слезы облегчили тяжкий гнет, лежащий на ее душе: она вдруг почувствовала, что может молиться, что слова молитвы сами просятся к ней на уста, и долго молилась, так же долго, как перед тем проливала слезы… На дворе уже начинало рассветать, когда Марфа Ивановна поднялась с молитвы и почувствовала, что ее клонит сон, неудержимый, благодатный сон, и она почти в изнеможении опустилась на изголовье.
Но и двух часов не удалось ей проспать, как она уже сквозь утреннюю дрему почувствовала, что кто-то теребит ее за рукав и говорит ей что-то на ухо… Открыв глаза, она изумилась, увидев перед собой Сеньку, который наклонился к ее изголовью и повторил:
— Вставай, вставай, государыня!
— Что такое? Как ты сюда попал? — спросила Марфа Ивановна. И тут только увидела Мишу и Танюшу, совсем уже одетых; прижавшись друг к дружке, они сидели на лавке в углу под образами и тихо плакали; Марфа Ивановна вскочила разом на ноги и бросилась к детям.
— Государыня! Не теряй времени! Государь митрополит прислал приказ, чтобы ты шла сейчас с детьми в собор…
Бедной матери, еще не успевшей вполне очнуться, все это казалось каким-то странным продолжением ее сна.