Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Юность моего друга - Иван Петрович Бауков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Читателю о книге

Повесть Ивана Баукова «Юность моего друга» — это как бы биография сельского юноши, который, попав на большую стройку, становится хозяином своей судьбы. Шаг за шагом автор раскрывает все новые и новые черты героя. В первых главах повести мы имеем дело с юношей, который думает только о себе, живет для себя. Но новая обстановка, рабочий коллектив сделали его другим человеком. Во время «штурма» Днепростроя он совершает подвиг. На заводе он тоже не может работать от гудка до гудка, бросать работу недоделанной, и эта хозяйская черта не остается незамеченной. Комсомол посылает его учиться.

Хорошо показана автором первая юношеская любовь героя повести. Целый ряд лирических глав образно воссоздает незабываемые картины русской природы.

Глава первая

Андрей спал, но и сквозь сон всем своим существом, подсознательно ощущал несчастье. До его слуха доносились какие-то неясные, тревожные слова, торопливый стук в окно, скрип снега под ногами вошедших в избу людей, приглушенное рыдание матери… Но в девятнадцать лет предрассветный сон так сладок, что Андрею мучительно хотелось отдалить страшную минуту действительности, превратить ее в сон.

— Вставай, вставай скорей! — тормошила Андрея за ногу мать, плачущим голосом причитала: — У людей дети как дети, все знают, ко всему прислушиваются… Жилкины-то, говорят, давно и хлеб и добро в землю позарывали да по другим селам поразвезли… Ихний-то Колька нигде не прозевает. А нашим хоть кол на голове теши — ничего не хотят знать…

Андрей спрыгнул с полатей, все еще не понимая, что же, собственно, случилось.

Матери Андрея было немногим более сорока лет. В густых черных волосах ее не появилось еще ни одной седой пряди, но на лице от глаз уже разбегались тонкие морщинки, а темные, почти черные глаза ее были всегда озабочены. Она не была сварливой, но, как и большинство многодетных женщин, проживших всю жизнь в нужде, иногда срывалась, и тогда не было конца ее упрекам и жалобам.

Отец Андрея, Петр Савельев, был человеком покладистым. Не любил, как он говорил сам, тарахтеть попусту. С утра до ночи Петр Савельев находился в кузнице и, приходя домой усталым, редко обращал внимание на жалобы матери. И только когда в кузнице не ладились дела, он говорил ей резко: «Перестань», — и, чтобы успокоиться, тут же выходил во двор помогать сыновьям по хозяйству.

Впрочем, мать и сама по лицу его всегда видела, в каком он настроении, и, если отец был не в духе, старалась все свои приказания дочерям отдавать тихим, кротким голосом. В такие минуты в доме наступала непривычная тишина. Молча все садились за стол, молча работали деревянными ложками. Обычно такая тишина держалась недолго: то Степан, опора семьи, как говорил про него прежде отец, начнет рассказывать какую-нибудь историю, происшедшую в селе, то Юрик, любимец всей семьи, незаметно запрячет в хлеб горчицу и подложит кусок бойкой пятнадцатилетней сестренке Нинке, и тогда все за столом оживали — смеялись над задохнувшейся Нинкой или вставляли свои замечания в рассказ Степана.

Семья Савельевых считалась в селе дружной семьей, в ней не любили ссор и пустых разговоров. А сам Петр Савельев, глава семьи, слыл человеком трудолюбивым и на редкость честным.

Увидев спрыгнувшего с полатей Андрея, отец сказал:

— Мать, зачем ты его разбудила? Пусть бы спал: сегодня оси катать… Нас это не касается: мы все своим горбом нажили…

Держа в руках самокрутку, отец сидел за столом. Добрые серые глаза его вопросительно смотрели на Андрея. Они будто говорили: «Ничего не понимаю в том, что сейчас творится на селе. Может быть, ты скажешь что-нибудь, может быть, ты поможешь разобраться?..»

Он сидел в черной сатиновой рубахе. Рубаха от пота и частой стирки давно вылиняла. Рукава были, как обычно, засучены до локтя. Вспухшие вены, словно проволока, переплетали его сильные руки.

Тяжелые руки безвольно лежали на столе, как неопровержимое доказательство — не силы, нет! — а его отцовской правоты, как доказательство того, что он, отец, ни в чем не виноват и все, что сейчас происходит на селе, его не касается. Взгляните сами: тридцать пять лет эти руки не выпускали кузнечного молота, тридцать пять лет эти руки делали добро людям, что же может с ними случиться сегодня, сейчас?

«Хоть убей — ничего не понимаю!» — говорили добрые серые глаза отца.

Услышав разговор об осях, мать, возясь с узлами, загорячилась еще пуще:

— Какие оси! Тут того и гляди нагрянут, а он — оси катать! Будут они тебе смотреть, чьим горбом нажито… Придут, заберут все до нитки, сошлют в Соловки, а ты тогда ходи, ищи-свищи правды. Доказывай, чьим горбом нажито… Жилкины-то давно все в землю запрятали…

— Ну, запричитала, — строго сказал отец и обратился к Грушихе, суетившейся подле матери: — Говоришь, и к Жилкиным поехали?..

Закутанная в шаль по самый нос, Грушиха оторвалась от узлов и с преувеличенной тревогой в голосе за судьбу Савельевых (авось что-нибудь перепадет за услугу!) принялась повторять свой рассказ:

— И к Жилкиным, и к Воробьевым, и к Грибку — ко всем, кормилец, поехали. Там такой крик стоит, будто конец свету пришел. И за какие грехи нас господь бог карает!.. Воробьеву Марюшу-то, кормилец, силком в сани посадили и ничегошеньки с собой взять не дали. Бросили топор и пилу в головяшки. «На, наживай», — сказали. Колька-то было за топор да на уполномоченного, так его скрутили, и не пикнул… Дед сбежал куда-то, замерзнет еще. Ведь ему, кормилец, девяносто на весеннего Миколу стукнет, легко сказать… Морозы-то ноне какие!

Рассказывая, бабка Грушиха поглядывала на сдобные пышки, что лежали на лавке у загнетки. По лицу матери было видно, что она казнила себя за то, что не убрала пышки в чулан: в этот момент они казались какими-то ненужными свидетелями и даже чуть ли не уликой того, что в этом доме живут люди хорошо, а сейчас, чтобы избежать несчастья, хотелось казаться как можно беднее. Улучив минуту, когда бабка Грушиха отвернулась, мать сунула противень в угол под лавку, но и это, конечно, не осталось незамеченным: на такие штуки у бабки Грушихи глаз был острый.

Грушиха жила неподалеку от Савельевых, на краю села, у самой околицы. Жила она бобылкой, не сеяла, не жала, и во дворе у нее, кроме курицы, ничего не было. Кормилась она только тем, что дадут за услуги, а услуг она делала немало. Ни одни крестины, ни одна свадьба, ни одни похороны в селе без нее не обходились, лучше ее никто не знал обрядов, да и от работы она ни от какой не отказывалась. И не было на селе такой новости, о которой бы она первая не сообщила другим.

О том, что в селе ночью будет раскулачивание, бабка Грушиха знала еще с вечера. Знала она и о том, что кузнеца Савельева пока ссылать не будут. Уполномоченный сам был кузнецом и будто бы про Савельева Петра сказал так: «Работяга, такие люди нам нужны». Но всего этого бабка Грушиха Савельевым не говорила. Были у нее свои соображения. Прожив всю жизнь в бедности, она жалела людей и вместе с тем не упускала случая посмотреть, как люди, гордые и независимые, в одну минуту превращались в жалких, никчемных.

Убрав пышки, мать как ни в чем не бывало вмешалась в разговор:

— А Марюша-то, говоришь, дедушку Григория вспомнила?

— Вспомнила, кормилица, вспомнила. Кричит: «Ихний дедушка на тройках разъезжал, ихний дедушка нашего дедушку кнутом стеганул, ихний дедушка катеринки курил, так пускай же и их вместе с нами раскулачивают…»

— Да дедушка Григорий, когда умер, ему, — мать указала глазами на отца, — ему и четырнадцати лет не было. А с тех пор он как уехал на путину, так и по нынешний день спину не разгибает. А она дедушку вспомнила. А в восемнадцатом кто побирался? Воробьевы, что ли? Давно у нас на дворе две лошади да две коровы появились?.. Да у нас и семья-то, слава богу, десять человек, их ведь всех прокормить надо. Кабы не кузница, так мы б и сейчас все мякину ели, а она дедушку вспомнила…

Из горницы, держа в руках узел со своим приданым, вышла Груня.

— Ма, куда платья-то деть? — спросила опа, вытирая рукой слезы.

Груня, старшая сестра Андрея, всего год назад вышла замуж в соседнее село. Но муж оказался хозяином нерадивым, к тому же пьяницей, что особенно не любил отец. И лишь вчера отец забрал Груню домой.

Ожидая ответа матери, Груня причитала:

— И зачем я послушалась, поехала с вами!.. Теперь и меня раскулачут!..

В этот момент в наружную дверь кто-то властно постучал. Успокоившаяся было мать вытолкнула Груню с узлом в руках во двор.

— Спрячь на сушило, в сено, — сказала она шепотом, а сама заметалась по избе: — Досиделись!.. Дождались!.. Радуйтесь!..

Андрей пошел открывать двери. Отец остался сидеть в прежнем положении. И лишь вспухшие на висках вены говорили о том, что ему вовсе не безразлично то, что сейчас происходит на селе.

Через минуту Андрей вернулся вместе со старшим братом Степаном.

Степан еще с осени жил отдельно. Отделился он от отца не потому, что обзавелся собственным семейством, а потому, что так научили отца умные люди из рика.

Много сплетен ходило и о колхозах, и о раскулачивании. Говорили, что будут раскулачивать и середняков, если они не вступят в колхоз. К тому времени у Савельевых во дворе стояло две лошади и две коровы. Хозяйство считалось зажиточным. «А то, что у вас десять едоков, этим никого не удивишь», — сказал как-то Петру Савельеву дальний родственник, Егор Иванович Сычов. Егор Иванович работал в рике, на него-то и надеялся сейчас отец. По совету Егора Ивановича он и отделил Степана. Степан числился как бедняк, но в селе на него смотрели с улыбочкой: все, конечно, понимали, что к чему, хотя сам Степан знал, что раздел произведен честно и окончательно.

Как только Степан вошел в избу, мать набросилась на него:

— Вырастили кормильца, нечего сказать! Люди чужим людям помогают, а тут свой хуже чужого — мать с отцом бросил!..

— Чего же это я вас бросил? — спросил Степан, тщательно обметая снег с валенок.

— Как же не бросил? Почему ты загодя не предупредил нас о том, что на бедноте постановили о раскулачивании?

— А я был на этом собрании?

— А почему же ты не был? Ты, что же, богаче Рожковых или Романовых? У тебя, что же, свой дом, амбары, лошади, коровы?

— Не богаче Романовых, но меня на это собрание не пригласили. Что они, дураки, что ли, не понимают, какой я бедняк.

Бросив шапку на лавку, сунув рукавицы за кушак, Степан сел к столу, против отца.

Дверь в горницу была открыта, и оттуда доносилось всхлипывание вернувшейся со двора Груни и успокаивающие голоса сестер — Нины и Тони.

— Перестаньте вы хныкать! — прикрикнул отец на девчат и обратился к Степану: — Чем же это все кончится, как ты думаешь?

— Чем? Раскулачат кулаков, сагитируют всех середняков вступить в колхоз, перепашем все межи и будем работать сообща.

Степан говорил как по-писаному. Отец знал, что от него в трудную минуту жизни не услышишь нужного слова, и в другое время не завел бы с ним такого разговора, но сейчас отцу самому нужно было все понять, высказаться, и он слушал Степана внимательно.

— Да-а… — протянул отец, выслушав Степана. — Людей жалко. Что же касается деда Воробьева, то он, конечно, до революции имел в городе свою мастерскую. А Григорий, Николай и Михаил, так же как и я, всю жизнь из кузницы не вылазили. Жили хорошо, ничего не скажешь, но ведь и работали же! — Помолчав, отец добавил: — А я думаю, что и там, на севере, они не пропадут.

Отец всегда смотрел с уважением на людей, имеющих, как он говорил, квалификацию. Он, проведший свое детство и юность у чужих людей, знал цену мастерству. Видимо, это же самое в трудные минуты жизни давало ему силы всякое испытание переносить спокойно.

— Все это дела Печеного, — заключил отец.

Печеный — уличное прозвище односельчанина и давнего врага Савельевых Дмитрия Самохина. Худой, небольшого роста, с пунцово-красным лицом (говорили: когда он родился, его, чтобы красивым был, положили в печь, да и забыли вынуть вовремя), Дмитрий Самохин ходил всегда навеселе. Жил он вместе со своим братом Акимом, который, так же как и Дмитрий, больше гулял, чем работал.

Года два назад, как-то под вечер, отец вместе со Степаном поехал за сеном, и застали они около своих копен Акима Самохина. Отец по натуре был человеком незлобивым, но когда дело касалось «заработанного кровью» — так он называл всякую свою собственность, — тогда в нем просыпалась ярость.

Отец со Степаном так избили Акима, что тот целые две недели не слезал с печи.

Имя Печеного рассердило отца. Некоторое время он сидел молча, как бы раздумывая, затем заметил:

— Не на одних Печеных свет клином сошелся. Егор Иванович говорил, что нам бояться нечего. Таким, как Печеный, скоро придет конец: они, кроме вреда, ничего Советской власти не приносят. Скоро о людях будут судить по работе, а не по языку. Тут всю жизнь работаешь, спины не разгибаешь, а они норовят на чужбинку поживиться…

На заднем крыльце послышался скрип снега. Одновременно раздался стук в дверь.

Спохватившись, мать заметалась:

— Люди добрые, и чего же это мы сидим сложа руки! И за какие грехи, господи, послал ты мне такое наказание!..

В избу тихо вошел племянник отца, Николай Ефимович Грачев. Он был по пояс в снегу: видно, прошел к Савельевым гумнами, чтоб никто не заметил.

Взглянув недовольно на Грушиху, Николай Ефимович подошел к отцу и торопливо заговорил:

— Дядя Петя, ярьпонимаете, запрягай Лельку и во весь дух скачи к Егору Ивановичу: к тебе сейчас придут забирать скотину. Не теряй ни минуты. Это они делают на свой риск.

Отец встал.

— Мать, давай сюда документы! Андрей, поедешь со мной. Степан, живо запрягай Лельку, брось побольше сена в головяшки.

Мать завыла в голос, но отец оборвал ее:

— Не реви! Не поможет. — Одеваясь, отец отдавал распоряжения: — Ничего не ломать, не рубить. Никакого сопротивления. Все опять будет нашим. Если что — я до Рязани, до Москвы дойду. Я им покажу, кого они раскулачивают.

Андрей еще никогда не видел отца таким энергичным, как бы помолодевшим. Сейчас спина его не сутулилась, как обычно. Движения были четкими, поступь — солдатская. Несчастье выпрямило его.

Выйдя вслед за отцом во двор, Андрей услышал разрывающий душу голос матери. Отец даже не оглянулся. Взяв вожжи в руки, он хлестнул кнутом любимую свою лошадь Лельку, и она бурей вылетела из ворот.

На середине села дорогу преградили какие-то люди. Увидев людей, отец еще яростней стеганул Лельку. Люди с дороги шарахнулись в сугроб. Затем кто-то крикнул:

— Стой! Стой!!

Сердце Андрея облилось кровью: «К нам пошли!» Но если бы даже за спиной раздались выстрелы, отец все равно бы не остановился.

Глава вторая

Одно дело сказать про кого-то, что у него семья состоит из десяти человек, и совсем другое дело, когда ты сам увидишь эту семью, где дети мал-мала меньше.

Нине шел пятнадцатый год. Тоне — семнадцатый. По деревенским понятиям они были уже взрослыми, невестами, на самом же деле они выглядели подростками.

Вере шел седьмой год, а Юрику, что сейчас на печи, зарывшись в дерюгу, орал, было всего пять лет.

Груня и Степанова жена, Стеша, топтались подле матери, которой стало плохо, как только отец оставил их одних.

В доме царила суетня, разноголосый шум и девичьи всхлипывания. Груня и Стеша вместе с Грушихой старались чем-нибудь помочь матери. Но никто из них толком не знал, что надо делать в таких случаях. Тоня, Нина и Вера, одетые кое-как, тоже старались чем-нибудь помочь взрослым, но только мешали им.

— Ить она, мать-то, кормилицы мои, сколько крови испортила, — прикладывая к голове матери полотенце, намоченное уксусом, успокаивающе говорила Грушиха, — ить это, знамо дело, шутка сказать, семь человек на ноги поставила, другая одного родит да весь век мается, а она ить вас десятерых родила, какое уж тут здоровье будет. Да и человек она еще такой — все к сердцу принимает, вот сердце, знамо дело, и ослабело. — Повернувшись к плачущим Тоне с Ниной, Грушиха поучала: — А плакать попусту неча, Москва, она слезам не верит, а мать вы своими слезами вконец погубите.

Проводив отца, Степан как сел на стол, так и остался сидеть молча, куря одну папиросу за другой.

В доме поднялась еще большая суматоха, когда в дверях появились уполномоченный и председатель только что организованного колхоза Иван Васильевич Савельев — племянник Петра Савельева по братниной линии — бедняк из бедняков, первый партиец на селе. Следом за ними вошли в избу понятые, среди которых был и представитель бедноты Митька Самохин.

Самохин находился в таком возбужденном состоянии, в каком бывает недалекий человек, вдруг получивший власть над другими: сморщенное красное и без того лицо его теперь пылало, в расширенных от возбуждения глазах, казалось, не было зрачков, отчего небольшая его щупленькая фигурка приобрела воровской вид. Казалось, что Митька Самохин был до поры до времени ненастоящим Митькой Самохиным, и только теперь, в ночь раскулачивания, в нем проснулся тот настоящий Самохин, перед взглядом которого люди должны трепетать. Уполномоченный старался делать вид, что от него ничего не зависит, что он здесь находится как наблюдатель и что он только выполняет волю самих же односельчан. Односельчане же, те, что пришли вместе с Самохиным в роли понятых, стояли, опустив глаза, понимая, что от них сейчас ничего не зависит.

Увидев за столом Степана, уполномоченный подошел к нему:

— А ты зачем здесь? Твое место с нами…

Но плач девочек не дал ему договорить. Увидев толпу вошедших, мать без памяти повалилась на коник.

— Нинка, беги за батюшкой! — сказал Степан.

Единственная в районе больница находилась от Тростного в пятнадцати километрах, и священник, отец Дмитрий, кроме того, что отправлял службу в церкви, исполнял в селе еще и обязанности лекаря. Дома у него была большая толстая книга «Лечебник».

Накинув на голову полушалок, плачущая Нинка метнулась из избы.

Суетня женщин и детей подле матери сделала избу тесной.

— Пусть чужие выйдут отсюда, — сказал уполномоченный.

Андрей Пименов, пришедший к Савельевым как понятой, в душе был на стороне Петра Савельева и ответил уполномоченному не без ехидства:

— А тут чужих нету, тута все евоные, все Петра Григорьевича.

Взглянув мельком на больную, уполномоченный принялся рассматривать избу. Из переднего угла, с божницы, с закопченных от времени икон, смотрели бледные лики святых, с печи, где продолжал плакать Юрик, свешивалась старая дерюга, из-под коника торчали гужи, вдоль стен тянулись лавки, стол занимал четверть избы, тщательно выскобленные ножом доски стола казались особенно тоскливыми и неуютными… У лежанки стоял ящик с метчиками и плашками: эти дорогие инструменты отец всегда на ночь приносил домой.

— А где сам хозяин? — спросил уполномоченный.

— Уехал в рик, — ответил Степан.

— Хитер, сука! — сквозь зубы процедил Самохин.

Степан сжал кулаки, но вовремя сдержался. Он только дико посмотрел в пустые глаза Самохина: впервые в своей жизни Степан слышал, чтобы так оскорбительно говорили при нем про его отца.



Поделиться книгой:

На главную
Назад