Они досмотрели плавный полет и, повернувшись, медленно пошли в глубину старого парка, по колючему асфальту разбитой дорожки. Солнце, забирая в последний свет радуги летучих корабликов, посмотрело им в спины и плавно стало спускаться, заваливаясь за морской горизонт. Лете было хорошо. Босые ноги грел старый асфальт, трава и кусты потихоньку темнели, по левую руку тянулась аллейка мрачных туй, пузатых и мелколапчатых, почти уже черных, но с яркими, еще освещенными солнцем макушками. Впереди маячили арки, за которыми начинались городские улицы. А он вот — идет рядом, что-то тихо мурлычет, проводя рукой по острым листикам нестриженых бордюрных кустов.
— Они цветут самой ранней весной, — сказала Лета, — цветки у них прозрачные, будто из воска, белые с розовым, еще до листьев, и удивительно пахнут. Я искала название, но не нашла. Потом, когда май в полной силе, цветут еще раз, и запах становится таким сильным, что это пугает. Однажды я испугалась так, что увидела его. Бледные нити запаха, на которые светит луна. Паутины лунных пауков. Я написала про них. Сказку, она получилась довольно страшная.
— А семена, что летают, о них ты писала?
— А! Это ластовень, или цинанхум. Все лето цветет сиреневыми шапочками цветков, и пахнут, знаешь, будто старая бабушкина шкатулка, где обязательно есть пустой флакон от духов, которых уже не делают. Идешь, будто в такой шкатулке, будто сам — забытая безделушка, которая что-то значит для кого-то еще. Идешь и ждешь, вот сейчас сверху — откроется и тебя возьмут.
— Напиши это.
— Смешной ты, смотри, я уже написала!
Мальчик кивнул. В полумраке Лете не было видно его лица, только шея белела и узкие скулы, под резкой линией черных волос. Она подумала спокойно, вот как хорошо, сейчас они сядут в маленький автобус, люди, конечно, станут коситься на босые пыльные ноги, ну и ладно. Дома нужно сделать яичницу, побольше. Наверняка он проголодался. И постелить в маленькой комнате на диване. Пока будет спать, она сядет писать. Вот про это — как приходят те, кто ушел навсегда.
Над головами проплыли припыленные сумраком арки, с аллеи впереди послышался смех, там, на скамейках отдыхали с пивком и детскими колясками.
— И хорошо, что теперь ты не кот.
Как в самом начале, ее локоть вдруг перестал ощущать тепло. Лета остановилась, медленно поворачиваясь и ругая себя за вылетевшие слова. Длинная худая фигура была неподвижна, темнели волосы над еле различимым лицом.
— А должен был? Котом? Почему?
«Он не помнит!»
Она сглотнула и прокашлялась, лихорадочно соображая. Ну как же так, тоже мне разнежилась, болтает. Он не помнит. И хорошо! И пусть! Хватит с него и одного раза.
— Ну… почему-почему. Потому что ненормальные, которые говорят с воображаемыми друзьями, они часто делают их, ну, кем-то таким. Львом, например, или грифоном. Котом. А что? Вполне себе ничего, ну кот. Но ты вот такой и мне так нравится. Я…
В темноте забелела выставленная ладонь.
— Слушай. Кому ты врешь? Мне? Считай, себе соврала, да?
Лета умолкла. Смех стал громче. Из-за кустов вышла белая толстая кошка, внимательно оглядела молчащих собеседников и ушла к скамейке, села там светлым комком, ожидая гостинцев.
— Поехали, а? Я сделаю ужин. Ты же голодный, наверное?
— Я что? Я уже был? — голос мальчика был медленным, будто, проговаривая слова, он нащупывал что-то, и останавливался, чтоб не пропустить, — я был тут? С тобой?
— Не надо! — Лета шагнула к нему, пытаясь взять за руку, но он спрятал руки за спину. И она послушно опустила свои, тоскливо ожидая, что дальше.
Мимо прошла парочка, смеясь, скрылась за арками. Над головами, кидаясь из стороны в сторону, залетали летучие мыши, маленькие, будто наспех сшитые из серых лоскутиков.
— Я… — снова потерянно сказала Лета.
И он снова не дал ей закончить.
— Погодь. В общем, давай так. Ты мне все расскажешь. Идет? Потом. В следующий раз.
— Я не смогу. Зачем тебе?
— Надо так. Или не помнишь?
Она усмехнулась, когда все снова, как и всегда, дожидаясь за углом, пришло и накрыло, перелистывая минуты, и каждую бросая в лицо. Не помнит она. Как же.
— Я помню.
— Отлично. Сама доедешь?
— Что?
Дзига вздохнул, повторил терпеливо:
— Темно уже. Сама доберешься?
— А ты?
Она подумала о высоченном сером доме, о ветре, гуляющем на плоской крыше под звездами, да нет уже среди звезд. И он там — один. Кукла, положенная в ящик. Существо с кнопкой, созданное ее собственным воображением. Ждет, когда понадобится.
— Ой-ей-ей, — голос был насмешливым и она покраснела.
— Не, мне, конечно, приятно, что такая вокруг меня высокая тоска… Но даже из-за твоего воображения торчать на верхотуре я не собираюсь. Давай, или ты быстро придумаешь мне, где отлично выспаться. Или я ухожу вон к той кошке.
Белая кошка привстала и оглянулась.
— А-а-а, — Лета растерялась, от слова «быстро» все вылетело из головы, ну да, как обычно.
— Буду бедный, — вкрадчиво посулил Дзига, — кинут мне хвост от копченой селедки, и тот отдам девушке…
— Так. Помолчи. Дай соберусь.
Она закрыла глаза и рассыпала перед собой блестящие лаком картинки, свои и увиденные, и уже написанные, и те, что беспокоили, и ждали.
— Угу… вот! Отлично!
Он уже поднимался по узкой лесенке, шлепая босыми ногами по каменным ступеням и стаскивая через голову измятую тишотку.
— Нравится? — она засмеялась. Маяк был небольшой, уютный, в три этажа, и почти такой, как в жизни, только на втором этаже Дзигу ждала старая тахта, застеленная свежим бельем, и огромное граненое окно, выходящее на море.
— Первый класс! Ты завтра приезжай, у нас тут с тобой будет дело. Только фотик свой не забудь, да?
Лета кивнула и медленно пошла к остановке. С ужином разберется сам, не маленький уже. И, кажется, она знает, какое именно дело ждет их там, где над узкой полосой песка громоздятся выветренные светло-желтые скалы.
ГЛАВА 2
Лета проснулась, держа в голове остатки увиденного сна. Надо бы записать сразу, потому что — яркий, он неумолимо выветривается: не успеешь спустить к тапочкам ноги, уже с трудом вспоминается сюжет, а потом улетучиваются картинки — одна за другой. Последним, крадучись, уходит настроение сна. Задержать бы хоть его, но без картинок настроение становится зыбким, нереальным, ничем для головы не подтвержденным.
Но записывать всегда лень, всегда некогда. Хоть бери с собой в сон записную книжку или какой диктофончик. Но сны так реальны, разве можно надзирать за ними, просить, подожди, вот я запишу, и помчимся дальше. Сон ждать не будет. Лета, конечно, слышала о техниках управления снами, но не вникала и не искала литературы — почитать и научиться. Сны были ценностью, и реалистичность делала их еще ценнее. Как можно по своей воле отказаться от приключения, которое до дрожи в коленках и смертного ужаса или бесконечного счастья настоящее? Маячить над страхом, счастьем, опасностью утешительным трезвым привидением, которое каркает — это все сон, глупая Лета, всего лишь сон и ты можешь его повернуть…
Может быть, там, в этой теории осознанных сновидений, все не так, понимала Лета, но пока ее устраивали хождения в другие миры, она не хотела ничего менять.
На белом потолке над головой плавно крутилась паутинная нитка. Лета смотрела, медля повернуться к окну. Повторяла про себя главное, что хотела запомнить.
«Пещера. Арки, неровные. Там за ними — море и свет заката, ложится на воду, вот что значит — позлащенная светом вода. Мокрый песок полумесяцами между камней. Так. Да. И — вот оно — из тайного колодца вьются вверх ленты шелка. Не ленты, широкие полотна, такая роскошь бесконечности. Синие, тонкие. И сочные желтые — полосатая бронза. Мы прыгаем в них, и летаем, крутимся, смеясь. Медленно, и шелк везде. Держит. Но только в пещере. И потому надо спуститься, солнце уходит, а надо снять…»
Ей становится смешно. Во сне изо всех сил торопилась, как делает наяву, не пропустить солнца этого дня. Будто завтра оно не взойдет или не выйдет. Солнечные летовитамины, ее эликсир. Ну, нельзя же так. У кого-то наркотики, у кого-то спиртное или занятия спортом или секс. У Леты — солнце. И все что под ним. Или — можно?
Шелковые полотна для летания — это было главным в сегодняшнем сне, и потому, запомнив, она повернулась, уже не боясь, что прочее выветрится из головы. Уже знала — нащупай главное, запомни его и все остальное зацепится и никуда не уйдет, бахромой, обвитой вокруг веток.
Что-то вчера случилось. Важное.
Дзига, сказала ее голова, и в первую секунду, глядя на густое синее небо над крышей соседнего дома (сколько просыпалась тут, столько и радовалась его цвету — песочный радостный цвет, как будто в небе — морской берег), она снова упала в тоску. Как было тогда, в том злом марте. Когда он…
Но тут же через картинки плавно уходящего сна увидела огромное окно, граненое по форме маячной башни, так что и вперед стеклянная плоскость и в стороны. В левую грань солнце вливало почти белый свет, он укладывался на плитчатый пол, зачеркивая себя тенями оконных переплетов. Рассеивался, доставая смятые простыни на широкой тахте, над которой висела в тонкой рамке цветная фотография белопенной волны, что углом расшибалась о край серого камня.
Лета села, выжидательно глядя на разбросанные там, в мягком свете подушки. Моргнула, когда из распахнутой белой двери появилась тощая мальчиковая фигура, с полотенцем в руке.
— Эй! — он посмотрел недовольно и взмахнул рукой.
Лета машинально подняла свою, прикрываясь от летящего полотенца. Другой рукой потащила на грудь простыню.
— Предупреждать надо. Хорошо, я в трусах.
Она улыбнулась, осматривая знакомую, свою комнату — книжные шкафы, полки, стеллаж, зашторенный ярким шифоном, гладильная доска у окна и стол со швейной машиной в углу.
— Извини, я нечаянно. Доброе утро.
— Доброе. Когда приедешь?
— После обеда. Мне работать надо.
— Угу, — ей было слышно, как он, невидимый уже, шлепает по полу босыми ногами, чем-то звякает, хлопает. Вдруг усилился шум ветра и закричали чайки.
— А, красота какая! Солью пахнет.
— Окно открыл? Простудишься, ты.
— Какой тут у нас месяц?
— Октябрь.
Все еще придерживая простыню, она встала, стесненно оглядываясь и думая — вдруг он ее сейчас видит. Надо одеться.
— Отличный у нас октябрь. Не волнуйся, я иногда слышу, что думаешь, а смотреть нет, не смотрю. Если ты не смотришь.
— Ну, спасибо.
Лета снова повалилась на постель, откинула простыню, положила руки вдоль бедер и подняла прямые ноги, напрягая мышцы живота. Раз и еще и еще раз, десятый, одиннадцатый… две-над-ца…
— Слушай… Ты там это, не глупи. Думай, как думается. Ну и делай, как привыкла. А то еще надорвешься от самоконтроля-то…
Тринадцать-четырнадцать-пятнадцать.
Ноги упали и Лета, прижимая руку к животу, расхохоталась. Кивнула. И правда, чего это она, будто он со стороны прибился.
— Ладно. Я сейчас кофе и трудиться. Тебе поесть привезти?
— Не. Мы с Николай Григорьичем на вахте. Фонарь будем смотреть. А потом тетя Даша нам обед. Ладно, не мешаю больше. Работай.
Лета натянула домашние спортивные штаны и футболку. Взяла в руку щетку, расчесываясь, кивнула медленно. А как же еще? Она их писала. Теперь она пишет его. Своего Дзигу. Как и обещала ему. Чего же удивляться, если рядом с ним, для него возникают в его реальности написанные ею люди? Интересно, она тоже сможет увидеть их? Поговорить? А хочет ли?
— Не хочу, — сказала, неся из кухни горячую чашку и усаживаясь за лаптоп, — не хочу. Хочу только с ним. Пока что. Или всегда. А они пусть живут там, где живут.
Прислушалась, но Дзига молчал, видимо, уже торчал в стеклянной башне, помогая Григорьичу с фонарем. И она, выкинув из головы все, углубилась в работу.
Окно комнаты смотрело на северо-запад, и потому Лете было видно, каждое утро, как с запада потихоньку наползают светлые облака или мутноватые тучки, чтоб к обеду частенько полностью закрыть утреннее солнце. Сырость всегда шла с запада. Оттуда же дул и любимый ее ветер зефир, влажный и радостный, как теплый щенок. Работая, она посматривала в окно, отмечая движение света и облаков. Но октябрь всегда месяц солнца, и влачась от края неба, облака чаще всего размывались, тончали, не нарушая синевы.
В плеере звучали любимые слова и любимая мелодия, Лета все ждала, когда же ей надоест, но не надоедало, звуки легко укладывались в такт ровным шагам, с ними было хорошо. А еще музыка создавала вокруг невидимый кокон, делая ее защищенной, будто не шла, а ехала, поглядывая вокруг через невидимое стекло. Отгораживалась не всегда, часто наушники просто болтались на груди, чтоб мир вокруг оставался цельным, чтоб сверкание ранне-осеннего солнца дополнял шум машин, человеческие голоса, птичьи и детские крики. А еще были места, в которых она никогда не слушала музыку. Там она была своя, вечная.
Выходя из автобуса, поблескивающего желтым нарядным глянцем, пошла к маячной башенке по извилистой дороге, белой от истертого колесами известняка. За плоским пустырем с редкими квадратами огородов блестело зеленью море. И только у самого края обрыва можно было увидеть, как внизу, вываливаясь на яркий желтый песок, громоздятся светлые плиты и горбатые обломки песчаниковых скал, создавая свой небольшой почти затерянный мир. Мир морской тишины над прозрачной мелкой водой.
Она знала, сегодня их дело там, внизу под скалами.
Дзига ждал, сидя на валуне под старым миндальным деревом. Рядом на плоском камне валялись разбитые скорлупки и кусочки белой ореховой мякоти. Улыбнулся, взвешивая в руке серый камень-голыш.
— Привет!
— Нашел сладкий? Наелся? Привет.
— Этот горький. А сладкие те два, видишь, близнецы по бокам тропки. Но их уже обобрали. Нашел пять штук всего. Хочешь, еще поищем?
Она покачала головой.
— Солнце скоро уйдет, за обрыв. А нам надо, чтоб свет.
Поднялся, кладя камень рядом с плитой — для тех, кто сядет колотить орехи. Пошел рядом, мелькая коленками под мешковатыми шортами и протягивая на ладони раздробленные кусочки орехов.
— На. Тебе разбивал.
— Спасибо.
Мякоть казалась сделанной из застывшей крошеной сгущенки, такого же праздничного вкуса. Только нежнее.
— Городские деревья стареют, — печально сказала Лета, — я еще помню, как по весне крыш не было видно за белыми пенами цветов. Миндаль, абрикосы. Сейчас те, что ничейные, никто не стрижет, не пилит лишнее. И деревья теряют силу просто так, кругом на них сухие мелкие ветки, потому цветов мало. Ужасно жалко.
— Не грусти. Расскажи лучше, с кем это ты летала сегодня?