— Да-а-а… Я вот думаю, ну кто я был бы? — он снова вытянул руки и пошевелил длинными пальцами, блеснули ровные зубы в улыбке, — я музыкант, это вот мое.
— Замечательно. Ты молодец.
— И зря говорят, что если не композитор, то фигня, — улыбка исчезла, в голосе прозвучала обида, — хороший исполнитель значит очень много. Ты чего веселишься?
— Никогда не думала, что деление такое — композитор, исполнитель. Мне кажется, композиторов изначально меньше и всегда будет меньше, чем тех, кто их музыку играет. Ну, смотри, ты живой. И пианино, ну, фортепиано, да? Оно настоящее. Не запись. И это совершенно прекрасно. Я бы хотела послушать тебя.
— А я тебе сыграю. Вот вернемся в Южноморск, договоримся, придешь к нам в гости. Хочешь? Сыграю. Выберу для тебя специально.
На квадратном столике лежал обкусанный огрызок, подрагивал, незаметно сползая к металлическому бортику. И с Летиной стороны — хвостик от ее съеденного яблока.
— А девочка у тебя есть?
Петя помолчал, размышляя. Он снова лег, поднятой к потолку рукой водил, что-то там чертя пальцем. Потом кивнул, обращая к Лете прекрасное лицо ангела, под шапкой темных вьющихся волос.
— В Харькове. Она скрипачка.
— Жалко, что в Харькове. А то познакомил бы.
— Я тебе сыграю Рахманинова. А еще Дюка. Мою любимую песенку.
— Эллингтона?
— Знаешь да?
— Еще бы!
Они снова завозились, каждый на своей полке, разминая уставшие спины. Лета лежала на боку, кинув поперек угол простыни, и ей было весело и покойно. Такой славный мальчишка, да и неудивительно, вон какие мама-папа, надо же, бывают такие. Веселые красавцы, мягкие, добрые. Наверняка, умницы. Давно так здорово не ехалось ей.
Ночь текла за окном, повиливая черным хвостом, в золотых и бледных перьях света. Уркала под столиком печка, набирая тепла. Лета легла навзничь и тихо засмеялась. И умолкла, услышав посторонний скрипучий голос, от которого по спине мурашки и сразу глаза скосились на все так же плотно закрытую дверь купе.
— Может, хватит уже? Спать давно надо.
Она повернулась. Петя лежал, глядя в потолок, вытянув руки вдоль боков, упакованный в простыню, как свежая мумия. По хмурому лицу ползли полосы света. И тени. И снова свет.
Лета подавила глупое желание спросить — а ты слышал, это кто тут еще с нами? Было ясно, сказал он, этот вот ангел, пять минут тому выбирающий, чего бы ей сыграть, чтоб была ее — Летина сердечная музыка.
— Да, конечно.
Она помолчала, прислушиваясь и тоже глядя в свой собственный потолок. Не услышала ничего и добавила:
— Спокойной ночи.
Петя молчал. И она отвернулась к стене, закрывая глаза и теряясь, а что случилось-то. Перебрала в памяти последние сказанные ею слова, да ничего вроде и не сказала обидного, разве что по незнанию. Или просто — устал мальчишечка, вон как дама-мама за него волновалась. Ну, будем считать, Лета-путешественница, что ее просьбу ты выполнила, приглядела за ребенком. Утром уже Харьков…
Прислушалась к себе, проверяя, не придется ли сбегать в туалет, чтоб не ворочаться остаток ночи. Успокоилась. И внезапно ужасно захотела есть. В пакете, что притулился на краешке столика, сложены были бутерброды с ветчиной, мама еще нажарила курятины, как всегда, но Лета, как всегда, от нее отказалась, чтоб не грызть неудобные, пачкающие пальцы жиром куски. Но вот ветчина. Она представила, как зашуршит сейчас пакетом, станет жевать под простыней, и все купе наполнится мясным пряным запахом. Ей стало смешно и немножко сердито. И она строго вспомнила, что джинсы неприятно сюрпризно стали тесны, а вот тебе повод, Лета, слегка поголодать.
И опять успокоившись, укрылась и смежила веки, придумывая, что бы увидеть во сне.
— Ты спишь?
Глаза резко открылись сами, руки натянули простыню к подбородку.
В смутном сумраке прямо над ней висело бледное лицо под темными взлохмаченными волосами. Темнели глаза без блеска. Раскрылся рот и снова этот напряженный, чуть поскрипывающий голос.
— Совсем, что ли, спишь?
«Я что, сплю? Нет…»
— Нет. Не сплю. Тебе чего?
Снизу поднялась бледная рука, с длинными пальцами, качнувшись, ушла к виску и прошлась по темным волосам. Широкая ладонь, вспомнила Лета, лежа неподвижно, это называется «широкая ладонь» у них, у пианистов.
— Как это чего мне? Не понимаешь, что ли?
Лицо висело, бледной луной в темных пятнах кратеров. И Лета, разглядывая, увидела вдруг, как плывут красивые черты, перетекая с места на место, и смигиваясь, изменяются.
— Петя, ложись спать. Сам захотел. Спи.
— Ну, захотел… А сейчас вот…
Лете захотелось сесть, дернуть из-за головы тощую поездную подушку и треснуть изо всех сил по темной голове. Но побоялась, что садясь, треснется сперва сама, об это вот, что меняется, перетекая.
— Петя. Я еду к мужу. Я его люблю. Когда у тебя будет жена, и она будет ехать в поезде, к тебе… Ты будешь знать, что она…
Смешалась, подыскивая слова. Слишком напыщенно звучало то, что должен бы он понять. Что он будет встречать ее, свою женщину, ловить, когда та спрыгнет с подножки, кинется его целовать. А следом выйдет попутчик, раскланяется и канет в неизвестность. И он, бывший мальчик Петя, должен знать тогда, что бывает так — ее просили, а она не согласилась. Несмотря на то, что купе и в нем двое, и далеко от них каменным сном спит проводница, и никто ведь не узнает. Он должен знать, что даже так — и не было ничего! Может быть это — та самая девочка, скрипачка из Харькова, которую Лета никогда не увидит. А скорее всего, будет другая. Но все равно. Значит, все равно, тогда уже, как сейчас прозвучат ее слова.
— Ты будешь знать, что ей можно верить. Понимаешь?
Голова молча покачивалась над ней, будто он змей, встал и качается, ожидая, давит темными пятнами глаз. Нет, не понимает. Но поймет потом.
— Иди спать.
Она отвернулась и закрыла глаза, ставя между своими лопатками и немигающим взглядом прочную стену из нынешней злости на него, и спокойного знания будущего — его будущего.
«Это мой кирпич в твое мироздание, мальчик-змей»
Она заснула, не услышав, как он сел на свою постель, потер коленки широкими ладонями. И тоже лег, согнувшись, сунул руки между колен, собрав складками измятую простыню.
Утром был Харьков, Петя проснулся позже, к удовольствию Леты, она успела сходить в туалет, умыться и почистить зубы. Расчесалась, заколола волосы на темени, так что падали красиво. И заварив себе кофе в кружке, съела, наконец, бутерброд с ветчиной, который ей умудрился дважды присниться.
Мальчик нахмурился на ее «доброе утро» и разговаривать не стал. Молча собрал вещи и постель, вышел, зашел, теперь вышла Лета, качаясь, рассматривала бегущие в окне серые дома и всякие столбы. Вернулась и подвинула Пете раскрытый пакет:
— Есть не хочешь?
— Нет.
Он упорно отворачивался, и видно было — откровенно злится. Потом, когда в коридоре затопали и стали перекрикиваться, потащили сумки, звякающие ручками и колесиками, вывернул из-под койки свою, тяжелую, неповоротливую. Оглянулся растерянно, пытаясь сообразить, как управиться с вещами.
— Тебя не встречают?
— Нет.
Лета встала и накинула куртку.
— Пойдем, я внизу посторожу, а ты вернешься за второй.
Молча вышли, так же молча он ушел снова в купе, а Лета стояла, пожимаясь от холода и уже ругая себя за излишнюю заботу. Ну и тащил бы сам, скажите какой цаца. Мороз, оказывается, вполне себе кусачий тут, в купеческом городе Харькове.
Петя спрыгнул, перекашиваясь от второй сумки на плече. Подошел, все так же делая кислое лицо. Лета улыбнулась, и взял его за рукав, встала на цыпочки, чмокнула в щеку, а он, прикусывая губу, с совершено детской злостью дернулся, уворачиваясь.
— Счастливо, — сказала.
В купе уже топтались супруги, в одинаковых серых дутых куртках, мужик-медведь, и жена его — серая медведица. Пыхтя, закидывали сумки на багажную полку, пахли жареным луком. Вытерев пот, скинули куртки, дружно сели на полку пианиста Пети, дружно посмотрели на Лету.
— Вы до Москвы едити? — вежливо осведомилась медведица, поправляя покосившийся берет козьего пуха, из которого сбоку торчал уголок белой косынки — для пышности подложена, значит.
Медведь в это время раскатывал на столике газетный сверток, ловя убегающие вареные яйца и загоняя их за палку копченой колбасы.
— До Москвы, — кивнула Лета.
И выложила на столик апельсины и яблоки.
— Угощайтесь.
СЧАСТЬЕ
Memento
Посвящается Маше africa_burundi — с любовью
— Как ты сказала? Повтори еще…
— Снова не слышишь? Прижми наушник.
— Да.
— Он сидел в кухне и очень стеснялся. Потому откидывал голову назад, поднимал подбородок и смотрел в углы потолка, там паутина. А я смотрела на его шею. У него хорошая шея, красивая. Знаешь, там, где начинается затылок, такой крепкий изгиб. Наверное, это и есть — хорошая посадка головы, да?
— Наверное. Вы пили вино?
— Пили. Зеленая бутылка и рядом еще одна, нет, две, в них стояли свечи. А ты знаешь, что можно насыпать песок в трехлитровую банку, поставить туда огарок и саму банку повесить за горлышко? Будет лампа.
— У вас была такая?
— Нет, это я вспомнила, когда-то ночевали в пещере, на берегу моря. И там снизу дул ветер, трепал волосы, легко-легко. А банка висела, как люстра, там был вбит в потолок старый крюк. Костер в середине и все стены закопченые. Камни в изголовье и еще камни, на которые можно сложить мелкие вещи. Такая общая комната для тех, кто пришел и ушел. Я все думала, а как это выглядит с моря? Если с корабля кто смотрит, то видит огонь в скале? Потому что пещера была высоко, мы туда залезали. Я ободрала руки…
— Вы были с ним?
— Нет.
— А с кем?
— Неважно.
— Тогда я хочу про него. Ты почему не говоришь, как его зовут?
— А у него дурацкое имя. Валера. Разве это имя для мальчика?
— А что в нем такого? Нормальное имя.
— Нет. Оно кружевное и мокрое. Как рифленая медуза.
— Как ты сказала? С ума сойти! Рифленая медуза. Слушай, я его увидел.
— Валеру?
— Нет, я увидел имя.
— Ага, я знаю. Если на каждое слово быстро посмотреть и сказать сразу, на что оно похоже, то и увидишь портрет слова.
— Ты виляешь.
— Нет.
— Виляешь.
— Да нет же!
— Ты не хочешь рассказывать!
— Хочу. Я расскажу. Только я сразу вспоминаю много всего.
— А ты главное вспоминай.
— Улицы были серые и блестели от мороза. Это главное?
— Конечно! Ты мерзла?
— У меня колени мерзли. Я не стала надевать джинсы, потому что шла, туда. И подумала — добегу в платье. Колготки на коленях были, как те улицы — ледяные и потрескивали.
— А туфли? Ты бежала в туфельках?
— Ну, что ты. Гололед, вечер и кривые улицы на склонах горы. Я надела сапожки, а туфли несла в сумке. И вино я несла. И две банки лосося. Он студент…
— Понятно. Страшно было?