Ветер пришел, хохоча, радуясь редкой свободе. Сорок лет после сорока лет перед сорока годами томится он под землей, скованный ледяными цепями, и, лишь на три дня между сорокАми, солнце, заглянув в бездонную нору, растапливает дыханием цепи. Три дня ветер носится по диким степям, выжигая морозом корни травы. И насытившись холодными смертями, возвращается обратно, грезить о жертвах новые сорок лет. Так повелось.
Ветер летел быстрее птиц, что падали наземь ледяными комками, когда башня Тилуса вдруг грозно встала у него на пути. С криком кинулся ветер на преграду, ударился в крепкую кладку, и разнесло его на две равные части, так далеко, что два ветра, два близнеца, крича и воя, неслись по степи, и сила каждого была в два раза слабее. Смеясь, убегали от ветров степные газели, ныряли в норы зайцы, улетали птицы. И ни одного из тех, кто скакал на быстрых конях, не сумел догнать ветер, а время его кончалось.
Увидел Тилус, как рассекла ветер его башня, и крикнул вниз, размахивая руками:
— Вот! Видите, я помог вам, я вас защитил!
Но никого не было внизу, кто мог бы услышать его. Погрузив скарб на повозки, народ степи ушел, спасаясь от ярости ветра.
А рассеченный ветер взвыл и рванулся к пустоши, где жили Вороны Арефа, сильные птицы, рожденные древними сказками. Протек меж сухих деревьев и закричал двойным голосом:
— Слушайте, мудрые! Слушайте, сильные! Тилус-безумец поверг мироздание! Он нарушил заведенный порядок и все переменится, а перемены нужны ли вам?
И, протекая меж кривых стволов, понесся прочь, снова и снова сплетая два ветреных тела.
Глядя вслед ветру каменными глазами, каркнули вороны свое слово. И черная туча из встрепанных перьев закрыла солнечный свет. Широкие крылья резали воздух, будто он сделан из свежего хлеба и воздух плакал от боли под сильными взмахами.
Как несметная стая ножей, налетели Вороны Арефа на крепкие стены. Крушились камни, вывертываясь из своих каменных гнезд, падали вниз, грохоча, и вздымали клубы ледяной пыли, пробивая в земле глубокие дыры. Железные клювы долбили стены и ступени, оставляя на месте камней провалы.
Воздух, пыль, камни, и звезды — все вертелось в черной метели, а когда она стихла, и вороны улетели в свой мертвый лес, Тилус поднял голову и огляделся, хватая скрюченной рукой грязную бороду.
Половина башни пала наземь, ощерился ломаный край, как искрошенные временем зубы. Нашупывая ногами ступеньки, Тилус спускался, слезы капали на одежду и, отскакивая, прыгали вниз железными шариками. Так упорен был Тилус, что слезы его превращались в железо.
В этот день он сам высек камень в брошенной каменоломне. И ничего не говорил, потому что говорить ему было не с кем. Даже Нома ушла, плача и оглядываясь, за последней повозкой, в которой сидела дочь Тилуса, держа у груди младенца, и рядом с ней — мальчик с отцовскими неподвижными глазами.
Один день, один камень…
Степь укрывалась светлой травой, солнце проходило свой путь, уступая дорогу луне. Ветры бежали, насвистывая друг другу песню о ветре ветров, что спит в подземелье…
И, наконец, Тилус-седобородый выпрямился на последней площадке готовой башни, опустил искрученные работой руки и свет океанских глубин вошел в его неподвижные глаза. Засветились они соленой синевой.
— Я сделал! Я, Тилус великий, один, без людей и богов, сделал башню для новой звезды!
Он кричал и плакал, упав на камни, шарил руками, разыскивая кресало. И замолчал, поняв, что нечего сжечь. Голо и пусто было на вершине, только ветер с неба овевал его лицо, только далекие звезды смотрели на ползающего в немыслимой для человека высоте гордеца. И в наступающем свете утра, посмотрев вниз, в жерло башни, Тилус понял, что не сможет спуститься вниз. Так высока была его башня.
Долго лежал он, глядя в яркое близкое небо. А потом рассмеялся, каркая хрипло, как когда-то черные вороны Арефа. И, воздев руки, крикнул в сверкающую пустоту:
— Никто не помогал мне. Ни люди, ни вода, ни ветер. Неужто труд мой напрасен? Сделай же что-то, если ты есть!
И голос, пришедший из пустоты, взял Тилуса в сверкающий шар.
— Ты, гордец и силач, идущий к цели и достигший ее. Что готов ты отдать за то, чтоб работа твоя не была напрасной?
— Все! Я отдам все!
— Так пусть же горит твоя гордость в вечном огне башни Номи, названной по имени твоей верной жены. Пусть горит упорная злость, безжалостность, высокомерие и обида. И ты гори с ними, потому что лишь твой огонь способен сжечь их, как они сожгли твою земную жизнь.
Эхо ударило в стенки сверкающего шара, повторяя слово о жизни. И оглушенный Тилус встал, из последних сил, опираясь руками о дрожащие колени. Выпрямился, лелея свою злобу, направленную на тех, ленивых и беспечных, что бросили его, предали его мечту, забыли о высоте. Так пусть же вечно смотрят они, как пылает огонь на вершине башни, пусть свет ее колет тысячи глаз, высекая слезы.
— Я согласен…
— Да будет так.
И шар затвердел, как прозрачный хрусталь, сверкая гранями и переходами. А внутри, множа дивный огонь, видный на небе и на земле, запылала черная фигура, с руками, поднятыми в вечной угрозе.
Есть посреди океана страшное море, мертвый кут с неподвижной водой. Там пропадали корабли, когда звездное небо заволакивал ядовитый туман, швыряемый вверх внезапными волнами. Ни единой звезде не давал он пробиться к глазам измученных странников.
Но с давних пор и до скончания веков, горит над краем небес звезда Номи, показывая дорогу домой.
Потому что воплощенное — живо.
ДЕВА И ДЕМОН
(Княжна)
Черный демон Йет живет в болоте на краю мертвых земель.
А когда-то Йет был охотником и мчался по степям на быстром жеребце, пригибаясь к изогнутой шее. Зоркие глаза на ходу видели птиц в небе, зверей в норах, змей в камнях. Крепкая рука натягивала тетиву, и сразу подымала с земли добычу.
Девушки выходили на пороги своих шатров, заплетая косы, укладывая их на вышитые рубахи, чтоб солнце трогало блестящие волосы, чтоб Йет, пролетая, остановил взгляд. Но не смотрел охотник ни на одну из них. Далеко-далеко, у подножия древнего кургана стоял маленький дом, сложенный из дикого камня. Жила в том доме прекрасная дева рассвета. Всю ночь летел охотник Йет, чтоб к утру оказаться в широком распадке, со склонов которого свисали цветущие ветки, истекая весенним ароматом. И, проскакав по низине, Йет осаживал коня на поляне, глядя, как, открыв деревянную дверь, выходит на порог стройная дева в платье, расшитом утренней росой и мелкими листьями.
Дева Мииса встречала солнце и разговаривала с ним, потому что солнце было матерью ее и отпустило Миису на землю, заботиться о цветах и травах.
Каждое утро охотник Йет осаживал коня ближе и ближе к порогу Миисы. Красовался в седле, выпятив грудь, поднимал подбородок, украшенный бородой, черной, как ночь, звякал кошелем на золотом поясе.
Но ни разу не глянула дева Мииса на Йета, выходя на истертый порог. Только на мать свою солнце смотрела она, простирая вверх руки в приветствии. А потом усаживалась на порог, и шли к деве степные звери, прилетали птицы, выползали болотные гады. Для всех находилось у девы Миисы доброе слово, ласка и привет. Чуткими пальцами залечивала она раны, поправляла сломанные лапы, приживляла ободранные о камни шкуры.
Ай, неумён был охотник Йет, рожденный с красотой и удачей. Никогда не знал он отказа. Лишь глазом поведет — все валится к нему в руки, падает в ноги. И, когда золотые силки поймали его хвастливое сердце, не знал что и сделать. Только летел каждую ночь, чтоб к утру встать на мягкой траве и красоваться. Ожидая, что поднимет прекрасные глаза дева Мииса и ахнет, сраженная его красотой.
Но смотрела дева только на солнце…
И мрачный охотник, стегнув коня, летел обратно, в темнеющую вечернюю степь, чтоб скачкой утишить боль пойманного сердца. Но оно все болело и болело. Не было ума у быстрого Йета, чтобы, выбрав учителя, просить совета, чтобы, склонивши голову, молить вечность о помощи. Не было ума, а была лишь безмерная гордость.
Мчась через степь, топтал копытами норы и гнезда. Летел так быстро, что плач степного зверья не поспевал за его ушами. И с каждым днем становился все злее, теша свою безмерную гордость. Получили свое и девы, что шли на порожки — смотреть на Йета. Хватал он дев за черные косы, рыжие косы, светлые косы, спрыгивая с коня, валил на траву. Но, накидываясь на послушное тело, не видел в зеленой траве золотых кос Миисы. И не возвращался к тем, кто теперь сидел на пороге, с подолом мокрым от вечных слез.
Однажды, устав от своей любви, быстрый Йет ехал медленно в знакомую долину. И не хотел ехать, но не ехать не мог. Искал глазами на земле и в небе подсказку, знак, но разбегались испуганные звери, уползали под камни змеи и даже птицы улетали повыше, оставив Йета в пустой земле со своими гордыми мыслями.
И надумал Йет, что надо сделать. Сколько было в голове мыслей, те и надумал. Немного.
Прискакал, как ветер, на зеленую поляну, кинулся к порогу, на котором сидела, опустив лицо, дева Мииса, гладя светлой рукой дрожащего лисенка. Топча зверье, подхватил на руку деву, кинул поперек седла и увез. Так быстро летел, что плач и крики мелкого зверья не успевали войти в его уши, лишь ветер свистел в них.
В далекой земле, натянув поводья, соскочил на траву, положил деву и сел рядом на корточки — ждать, когда очнется, раскроет глаза и увидит, как хорош и красив Йет. Под утро, когда засветило далеко у кромки земли солнце, открыла глаза дева Мииса. И не увидела ничего слепыми своими глазами, которыми всю жизнь смотрела только на солнце.
Зря наклонялся быстрый Йет, зря улыбался, подмигивал и закручивал короткий ус над вишневой губой. Лежала слепая дева, дрожали плечи и руки прятались в рукава, лишь бы не тронуть копошащегося над ней вора.
Зарычал тогда Йет, крикнул, вскочил, изрыгая проклятия. К чему красота его, зачем расчесана серебряным гребнем борода, на что тысяча пряжек пришита к яркому кафтану? Если любимая не видит!
От его криков свернулась в комочек Мииса и стала просить тихим голосом не убивать ее, а отпустить, чтоб и дальше жить в хижине, говорить со зверями, смотреть на мать-солнце. Но, громко крича, признался в любви гордый Йет. И возненавидел слепую красавицу, за то, что не она первая полюбила, как то бывало всегда.
Бросился коршуном, разорвал на светлой груди платье, смял нежные плечи.
— Будешь любить меня? — рычал, как не делают того люди…
— Не могу.
— Будешь?
— Нет…
— Будешь! Или — убью.
Промолчала в ответ дева Мииса. Лишь отвернула лицо от гневного дыхания ярости. Засмеялся тогда охотник Йет тому, что и без любви лежит под ним прекрасная дева. И, не видя его, все равно принадлежит только ему.
Но всходило солнце и, встав посреди неба, оглядывалось, ища свою дочь, беспокоясь, почему не смотрит она в небо золотыми глазами, как было то всегда. А увидеть ее не могло, потому что лежала Мииса, закрыв глаза и отвернув к земле лицо, полное страдания. Но зато, прыгая и скача, карабкаясь друг на друга, пищали, стрекотали, чирикали солнцу мелкие звери — о том, куда унес Миису быстрый и гордый Йет. И, когда сложились сто маленьких шумов в один сильный голос, ахнуло солнце, взъярилось и, протянув звонкие лучи по далекой земле, ударило ими в спину охотника Йета.
— Смерть тебе! Смерть!
Плавилась кожа на широкой спине, горела одежда, слепли испуганные глаза, когда скатился Йет с израненной девы, прикрывая лицо обугленной рукой.
— Нет, мать солнце, оставь его. Смертью на зло отвечать — станешь темным, — взмолилась дева Мииса, открывая золотые глаза. Просила за гордого глупца, потому что дети иногда бывают умнее родителей, чтоб мир продолжал жить.
Но тяжело остудить ярость солнца и дева Мииса замолкла, а из открытых глаз утекло золото, навсегда. Рычал, корчась, сожженный Йет, натыкался на неподвижное тело, катаясь.
И, увидев, что сталось с любимой дочерью, ахнуло солнце.
— Нет, — закричало оно, — нет! Вот вам обоим жизнь. Тебе и — тебе тоже…
По громкому слову солнца вскинулась дева Мииса, поднялась вверх и пропала в небе. С тех пор каждую ночь выходит она на порог небесной своей хижины, смотрит на край земли, туда, где спит солнце, а людям видна лишь сережка в ушке красавицы, полная ночного зеленого света.
Глупый охотник Йет, по тому же громкому слову, зарос чешуйчатой кожей и стал безобразным слепым демоном. Жадно нюхая воздух, ползает он по земле и ищет женщин. И, находя слабых по запаху, вползает в женскую нору, хохоча, селится внутри, и женщина без любви идет к мужчине, не умея совладать со страстью. Будет лежать под ним, но после убьет, одержимая демоном, что студит в холодных болотах вечно пылающую чешую.
АРАХНА, ПЛЕТУЩАЯ НИТЬ
(Княжна)
Мать-гора шла, как идет охотник через вольную степь, а время ложилось за горбатой спиной узорчатым ковром. Всё вплетено в ковёр, за краем времени только надписи начала истории жизни.
…Ещё не было ничего, кроме солнца, бросающего нити-лучи, кроме луны, плетущей из облаков узорные покрывала света. Но однажды, замерло солнце-паук, и лапы-лучи опустились, отягощенные солнечной пряжей. Солнце увидело узор, который впервые был повторен.
Огляделось солнце-паук и закричало от боли, не понимая ее. Не было другой судьбы, как плести узор жизни и времени, но если узор стал повторяться, — что впереди? Кричало солнце, висели нити и падали вниз, отрываясь от солнечных лап. Так громко кричало солнце, что проснулась луна, не в свой черед, загребла тонкими лапами нити, чтобы спасти их, но не смогла. Тяжки нити солнца, рвут они лунные лапы. И луна закричала вместе с дневной паучихой.
От крика, наполовину желтого, наполовину белого, стала внизу земля.
Ударились о землю узлы и обрывки нитей, сотрясая, и вздыбилась она, пошла горами и складками, прорвалась огнём и тоже испытала боль. Ползли по черным дырам её желтые, белые нити, плавясь в красном пламени ее изнанки.
Тут, меж двух криков, остановилось солнце-паук, глянуло вниз и увидело новые узоры! Зубцами стали горы земной боли, петлями завились реки крика, кругами ходят озера и моря её стонов. Открыло довольное солнце огненный рот, извергая новые золотые нити, и уплыло в сон, а на небо вышла белая луна, чтобы вплести и серебро в узоры земли.
Так началось новое время, но минуло. И не осталось в земле места для новых гор и морей. Стало прошедшее прошлым, отдалясь. Хмурясь, роняли клейкую слюну божественные пауки-созидатели. И, когда ветер не справился с тем, чтоб охладить нити, те ожили сами. И травы прыснули из коричневой глины — зелеными стрелками к синему небу. Деревья поднялись, курчавой листвой рождая новый узор. Он же смешался с яркими красками цветов, чтобы от красоты зародились птицы — петь.
Протянулся срок, пришёл и тому конец. Посмотрело солнце на огромные покрывала, затканные цветами и травами, и стало понятно ткачихе, сколько ни сотворяй новых узоров, лишь цветными изводами останутся они. Чтобы не сжечь сотворенного новой злостью, отвернулось оно, но перед тем тронуло бледный край луны. И та, проснувшись, напрягла волшебные силы.
Стала над землей Ночь первого колдовства. Из вод подымала Луна ленивую рыбу, ловила спящую птицу, хватая лесного зверя, сплетала, сминала в комок, трепала, как треплют свежую шерсть. И, утомясь, оставила солнцу куклу из коры, шерсти, кожи и крови зверей. Была у куклы голова для глаз — смотреть, рот — петь песни и кормить себя пищей, уши для знать. Ещё тулово, руки с ладонями-пауками, ходилы-ноги, чтобы искать новые места с другими узорами. Не было лишь огня в пустой груди, но то дело солнца, и луна ушла, не заботясь.
Проснувшись, увидело солнце новую игрушку. Протянуло к ней лапы-лучи и, вскрыв грудь, вложило живое сердце, чтобы стучало. Добавило воздуха, чтобы дыхание, веселя, придавало узорам лёгкие завитки. Солнце нарекло куклу Арахной, то есть Плетущей и — пустило с рук.
Открыла кукла живые глаза, подняла перед собой живые руки, принялась за дело: бежать в леса, кататься в глине, плескать воду. Она вытаскивала из воды скользкие водоросли и вплетала туда рыбу. Она рвала ветви и плела гнезда для птиц. Она пела и плела, плела и пела, чтобы, оставив на закате работу, утром весело браться за дело.
Бросая дочери золотые и серебряные нити, радовались небесные паучихи. Но, через время, заметили, что лицо Арахны стало похожим на старую кору, а руки путают золотые нити. Тише пела Арахна, медленно брела по кромке болота, оступаясь в него корявой ногой, и узоры из-под дрожащих рук выходили скудные, некрасивые.
— Наша дочь из живого, того, что живет свой срок, а потом умирает, — сказала луна, плача в ночи серебряными слезами.
Опять разгневалось жаркое солнце. Но гнев не меняет времени, он лишь жжёт. Тогда луна устроила Ночь второго колдовства и, к утру рядом с Арахной лежала, пища, крошечная девочка, размахивая ручками. Прикрыло солнце горячий глаз облаком, и смотрело в щелку, как Арахна, широко раскрыв рот, обмакивает пальцы в слюне, мажет себе низ живота, и через малое для солнца время, из распухшего живота выходит орущий младенец. И еще один.
— Раз с живым по-другому нельзя, пусть так, — сказало Солнце, — это даже интересней.
Но, через малое время опять разозлилось, закричало сонной Луне через все небо:
— Дочери, созданные твоим колдовством, тупы и ленивы. Посмотри, как скучны их узоры! А старшая скоро развалится на куски, из которых ты слепила ее! Ночная пряха, что нам делать? Скажи, пока я вижу твой бледный серп!
— Ложись спать, сестра, не горячи огненную кровь.
И, нагнувшись из ночи к земле, Луна-пряха стала смотреть на ковры, рядом с которыми спали дочери. Все было на них: зубцы гор, завитки трав, пятна цветов, цепи рек и россыпи светящихся камней. Но не доставало лишь малого, как некогда кукле из коры и кожи не хватало живого сердца. И тогда Луна-пряха, протянув бледный луч, коснулась им трясущейся головы дочери Арахны. Та не спала, ожидая смерти.
— Может быть, ты знаешь своих дочерей лучше, чем мы? Скажи мне, что нужно, чтоб пальцы их ткали живые узоры?
— У них нет любви, которая сведет их с ума, — был ответ.
— Хорошо, что сестра моя, солнце, не слышит тебя, — улыбнулась Луна, — но что надо сделать?
Рассмеялась тогда старая Арахна, всю жизнь рожавшая крепких дочерей-ткачих для услады небесных прях. Покачала седой головой.
— Протяни мне руку, небесная мать. Чтоб я не умерла, пока буду совершать женское колдовство, которого ты не умеешь.
Протянула Луна тонкую руку-нить, чтоб Арахна смогла встать, и смотрела, удивляясь светлым лицом, как дряхлая женщина ткет незаконченный ковер, растянутый на поляне. Там, в полный рост, подымался кто-то, с головой лесного медведя, туловом льва, руками большой обезьяны, и с торчащим членом, похожим на свирепую змею. Наконец, откусив последний узелок, Арахна отступила, чтоб лунный свет заполонил полотно.
— Это кто? Разве руки его смогут выткать узор? Разве глаза увидят красоту? А посмотри на его ноги, на тулово, похожее на кряжистый дуб!…Зачем?
Рассмеялась в ответ Арахна. И, медленно ложась под мягкие кусты, напомнила ночной матери:
— Пусть пряха-солнце оживит его сердце.
Уснула.
Поутру, увидев корявый рисунок, Солнце в гневе будило Арахну.
— Этот урод должен получить горячее сердце? Не бывать тому!
— Тогда не будет и жизни, мать-мастерица. И до скончания вечности смотреть тебе на одни и те же узоры, скучные, мертвые.