Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Командировка - Ирина Александровна Дементьева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Семнадцать суток длился этот немыслимый переход. Из сорока шести, вышедших 7 января из ворот дома № 4 на улице Русской, лишь четверо пришли в Севастополь.

Позже, в Севастополе, в одном из боев погибнет капитан-лейтенант Иван Федорович Литовчук. При отступлении из Севастополя Лаврухин потеряет Задвернюка и Ведерникова. Самого его, контуженного, последним катером вывезли на Большую землю, и он еще успел довоевать свое и получить медали за освобождение двух европейских столиц.

С падением Севастополя жизнь в доме № 4 по улице Русской стала совсем тяжелой.

Шло время, а с ним не убывала, а, наоборот, возрастала опасность разоблачения. Как ни соблюдали они конспирацию, а все же мог кто-нибудь услышать еле различимый, но особый стук пишущей машинки, приглушенный мужской голос. Мог войти кто-нибудь в неурочный час и увидеть сохнущее мужское белье. Однажды за Пашей, несшей в сумке пачку листовок, увязался что-то заподозривший полицай. Ей едва удалось, быстро свернув за угол, бросить всю пачку за забор ремонтного завода. Полицай догнал, проверил сумку и разочарованно матюгнулся, конфисковав, правда, половину макуха — круглого брикета подсолнечного жмыха. Через два дня, к Пашиному удовлетворению, одну из этих листовок работница завода передала Ане Кузьменко. Значит, не пропали даром!

Месяц уходил за месяцем, и к прямой опасности присоединилась опасность не голода, нет, — голодной смерти. Давно лопнула коммерческая фирма, основанная на первоначальном капитале — половине мешка пшеничной муки и банке подсолнечного масла — выручка от обмена цыпкинских часов.

Им повезло. Паша встретила в городе знакомую — Лину Т. Лина работала у немцев в карточном бюро при бирже труда. И предложила Паше ни много ни мало — сорок карточек, по которым в разных лавках можно было получить двенадцать килограммов хлеба. Восемь килограммов Паша каждый вечер должна была нести на другой конец города, на квартиру сестер Т., четыре — могла взять себе. К ночи она выматывалась так, что ноги не держали. Потом хлебный паек стал уменьшаться.

Но были и удачи. Их маленькая группа выросла, к ней присоединились работница молокозавода Мария Людкевич, кассир кинотеатра «Красный партизан» Елена Митрофановна Шурло, ее дочь Анастасия и рабочий электростанции Малашков, который дал Цыпкину обещание сделать все возможное, чтобы фашисты при отступлении не взорвали электростанцию.

Отступление… Информации у них по-прежнему было мало, и ничто не говорило об отходе немцев, но уже жило в самом воздухе предчувствие освобождения.

В конце сорок третьего года наши уже стояли на Перекопе. Лежа под полом, Цыпкин и Павлов слышали, как гудит от канонады земля.

Весна сорок четвертого пришла в Крым необычно поздно. В первый по-настоящему весенний день восьмого апреля войска второй гвардейской армии прорвали оборону немцев на Перекопе. Девятого апреля по сакскому шоссе в Евпаторию прибывали гитлеровские войска и, не задерживаясь в городе, спешно направлялись на север, к Перекопу. Десятого апреля шоссе ненадолго опустело, а потом на нем опять показались машины, повозки и пешие, пока еще не густые колонны гитлеровцев, но двигались они уже не на север, а точно на юг, к Севастополю.

Одиннадцатого апреля началось бегство. Двенадцатого — паническое бегство. Утром двенадцатого мальчишки-чистильщики пришли, как обычно, на свое место — на углу приморского сквера. Ящиков со щетками и кремом «люкс» при них не было. Они пришли насладиться фашистским драпом.

Впереди еще год войны. Еще будут бои, еще много верст — все дальше и дальше от Крыма на запад — отшагает со своей ротой боец Алексей Лаврухин. Но для Евпатории самое страшное было уже позади. Выйдя утром во двор, Паша Перекрестенко будто впервые увидела на ступеньках, на тропинке прохваченный апрельским солнцем тополиный пух, услышала сквозь тишину ласковый шум моря, и можно было, не оглядываясь, выйти за ворота, не прячась, пройти по улице. Во дворе она увидела Марусю Глушко. Женщины бросились друг к другу и расплакались. Выдержали, выстояли, дождались своих!

Война подвергла Пашу Перекрестенко и Марусю Глушко двойному испытанию, потребовав от них сначала мгновенной нерассуждающей решимости, затем — в течений двух лет — осознанной и непоколебимой верности долгу.

Может быть, им не удалось сделать много. И все же на их долю выпало достаточно, чтобы до конца дней жизнь каждого была освящена общей их памятью. Хотя бы о самом лучшем. О редком мужестве женщин, каждую секунду смертельно рисковавших собой, своими детьми. Об Аниных стихах. О радости освобождения, которую немногим довелось пережить с такой полнотой. О Евпаторийском десанте и о том, чему враг не мог найти объяснения даже через много лет после войны. Написал же в своих мемуарах Эрих фон Манштейн, что 5 января 1942 года в Евпатории вспыхнуло грандиозное восстание мирных жителей и партизан. Это, конечно, не так: партизаны были в горах, а не успевшие эвакуироваться мирные жители, в основном женщины, дети, старики, не были способны на вооруженное выступление, как мы знаем, обратившее фашистов в бегство. Но правда и то, что десант задал гитлеровцам страха, а у страха глаза велики. И еще правда то, что евпаторийцы, чем могли, помогали десантникам. Сам того не зная, Манштейн воздал должное таким, как Прасковья Перекрестенко, Мария Глушко, Анна Кузьменко.

После войны они разъехались. Перебралась в Симферополь Мария Дмитриевна Глушко. Работает в Новосибирске Анна Кузьменко. В Евпатории осталась только Прасковья Григорьевна Перекрестенко, и жизнь ее, как можно понять из приведенного выше письма, далека от благополучия. Правда, муж ее, Николай Антонович, вернулся с фронта цел и невредим. Но уже в последующие годы она много перенесла горя. Один за другим умирали ее родные — отец, мать, сестра, единственный сын. Сама много и тяжело болела. Нужно было жить, заботиться о муже, о маленьком внуке. И, наконец, как видно из письма в редакцию, дом, в котором она прожила столько лет, стал для нее источником несправедливых, а потому жестоких житейских обид. Подумать только — женщина, спасшая жизнь председателю Евпаторийского горисполкома, судится-рядится с Евпаторийским горисполкомом!

Но что же сам этот председатель Цыпкин, что же Павлов? Оба, кого она скрывала и кто, позови она хоть за сто верст, должны были бы вступиться за нее и напомнить не очень памятливым и не слишком любопытным официальным лицам о ее праве на внимание. Ведь все, о чем она просит, — оставить ее в этом доме, она готова внести за него деньги. Ей отказывают.

Цыпкин ничего о том не знал. Она же была наслышана о его тяжелой сердечной болезни и не хотела тревожить. Тогда, в день освобождения, шатаясь от счастья и дистрофии, так, что даже сбереженный за два года автомат стал тяжел, Цыпкин вышел на запруженные народом улицы и узнал: еще в сорок втором гестаповцы, когда они с Павловым только начинали свою жизнь в подполье, привели из Симферополя его не успевшую эвакуироваться жену и двоих мальчиков на Красную горку и расстреляли. Вскоре он навсегда уехал из Крыма.

Павлов жил неподалеку от Евпатории, в областном центре. Орденоносец, персональный пенсионер. Он знал о жилищных тяготах Прасковьи Григорьевны Перекрестенко. Но на прямой наш вопрос ответил с ошеломляющей неприязнью: что заслужила, то и получает. Обойдется и без дома. В подполье проявляла пассивность, работала под нажимом. Кормила ли? Ну, разве что кормила…

Словом, произошло непостижимое. И объяснить это хоть и трудно, но необходимо. Да, так случилось, что по объективным и, к сожалению, субъективным причинам Павлов тогда, в подполье, сделал немного. Но ему захотелось громкой славы, и он сразу после прихода наших решил объявить себя руководителем евпаторийского подполья. Ни Цыпкин, ни Перекрестенко не захотели стать соавторами наспех сочиненных легенд о многочисленных диверсиях, подпольных складах оружия и нападениях на фашистских офицеров, нашли в себе мужество трезво оценить заслуги их маленькой группы. Так из товарищей они превратились в непримиримых противников.

И вот уже в своих мемуарах, изданных и неизданных, Павлов ни словом не упомянул о женщине, которая два года и четыре месяца кормила его, спасала от смерти, рискуя собой и своими близкими. И о соратнике по десанту и по подполью С. Н. Цыпкине тоже не упомянул. Устно же распространял нелепые и небезобидные вымыслы, которые дорого стоили не только Перекрестенко, но и Цыпкину. А Цыпкин в это время уже с головой ушел в хозяйственную работу, предоставив Павлову свободно конструировать себе героическую биографию и в псевдоромантических вымыслах топить то настоящее, что у них действительно было.

Вот как случилось, что, когда пожилой и больной Прасковье Григорьевне Перекрестенко потребовалась помощь, некому было напомнить о ней местным официальным лицам. Напомнить хотя бы о том, кто был хозяйкой конспиративной квартиры в доме № 4 по Русской, где горисполком торжественно открыл мраморную мемориальную доску.

Но почему, собственно, надо напоминать, разве не естественно — помнить? Ведь речь не столько о нерешенном гражданском деле, сколько о гражданском долге, о памяти, через которую никому не позволено переступить.

В День Победы, 9 мая, севастопольский слесарь Алексей Никитич Лаврухин вместе с женой Ольгой Прокопьевной и младшими детьми приехал в Евпаторию. Воспоминание о коротком трагическом десанте жило в его душе и ждало своего часа. Вот набережная, где они высаживались под огнем на заснеженный ночной берег. Мостовая, где подрывались на гранатах раненые, когда уже никто и ничем не мог им помочь. Жена и дети устали, но Лаврухин молча, упрямо, не спрашивая дороги, искал улицу Русскую. И хотя в Евпатории он был один раз в жизни — двадцать шесть лет назад с десантом, он нашел и улицу, и дом, где на фасаде на мраморной табличке прочел, что в этом доме с 1942 по 1944 год была конспиративная квартира евпаторийских подпольщиков. Люди помогли ему отыскать Прасковью Григорьевну Перекрестенко. А потом он написал в «Известия». Прочтем его письмо до конца:

«…Я участвовал в Евпаторийском десанте с 4 на 5 января 1942 года. В городе люди думали, что все десантники погибли, но так не бывает, кто-нибудь жив да остается, и вот я столько лет спустя заявляю, что я живой. До этого я молчал, ведь все мы воевали, что кричать об этом! Не буду описывать, что у нас была за встреча с Прасковьей Григорьевной, всякий поймет. Не ошибусь, если назову ее матерью сорока восьми. От их имени, от имени своих погибших товарищей я добиваюсь и буду добиваться, чтобы к ее нуждам отнеслись по справедливости.

А. Лаврухин, бывший моряк Ч. Ф.»

Так для Лаврухина прошлое нераздельно слилось с настоящим, благодарность женщине, не два года, даже не два месяца, — всего одни сутки спасавшей ему жизнь, соединилась с ответственностью перед памятью погибших товарищей. Долг, которым пренебрегали другие, он по-солдатски принял на себя и приготовился нести его с тем же непреклонным терпением, с каким шел тогда степью, перекинув себе на грудь автомат обессилевшего товарища.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Алексей Фомич Задвернюк —

Алексею Никитичу Лаврухину

…Как я мог думать, что ты живой? Когда во время бомбежки вас отмело от нас с Литовчуком, мы остались рядом с Николаем Ведерниковым. Леша, Николая не ищи, не пиши по архивам. В ту же бомбежку его ранило осколком в грудь, он умер у меня на руках. А был он родом из Куйбышевской области, села Большой Яр. Что было дальше — неинтересно рассказывать. На последнем маяке, на аэродроме вместе с бойцами 35-й батареи меня схватили фашисты. Плен, сначала Керчь, потом Рига. Бежал. Около города Двинска опять схватили, отправили на остров Эзель. 7 сентября 1944 года нас освободили. В числе освобождавших был мой родной брат Иван Задвернюк. Опять попал в армию, демобилизовался уже в 1946 году в Ленинграде. Вот встретимся, уж наговоримся.

Есть ли у тебя фотография: мы все вчетвером после выхода в Севастополь. Я захвачу, если у тебя нет, в Москве переснимемся. Значит, жива та женщина, что скрывала нас во дворе? Я ей напишу, конечно.

Больше-Мурашкинский район Горьковской области,

к-з «Путь к коммунизму».

Алексей Никитич Лаврухин —

Прасковье Григорьевне Перекрестенко

Дорогая Прасковья Григорьевна, спешу поделиться огромной радостью: нашелся Задвернюк! Тот самый Алексей Фомич Задвернюк, что ушел со мной на Севастополь, самый близкий мой фронтовой товарищ. Живет под Горьким, работает в колхозе. Написал ему, сговариваемся о встрече, послал Ваш адрес, он, конечно, и Вам напишет.

Севастополь.

Алексей Фомич Задвернюк —

Прасковье Григорьевне Перекрестенко

Как обещал, пишу о нашей с Лаврухиным встрече. Как Вы знаете, встретиться договорились в Москве. Я приехал раньше, немного отдохнул и поехал встречать на вокзал. На перроне все волновался: узнаем ли друг друга? Медленно подошел поезд, смотрю на окна шестого вагона. Вдруг слышу — поезд еще не остановился, — кто-то сильно стучит изнутри. Лешка! Лаврухин! Узнал… Зажали друг друга в объятиях, у самих слезы, не можем выговорить ни слова. Так и простояли несколько минут.

Семь дней провели с ним в Москве. Были в Мавзолее, во Дворце съездов, а больше разговаривали.

Сердце не стерпело, чтобы не побывать у друга в гостях, так что еду с ним в Севастополь. Заеду, конечно, и к Вам в Евпаторию. Так что ждите еще одного из своих сыновей…

Горьковская область, к-з «Путь к коммунизму».

Примечание автора.

После публикации очерка в «Известиях» (апрель 1969 г.) спорный дом был, разумеется, возвращен П. Г. Перекрестенко, она и сейчас в нем живет. В декабре 1983 г. в нашей газете появились очерки Э. Поляновского «Хроника одного десанта» и «После десанта», где вновь упомянута Прасковья Григорьевна, ныне персональный пенсионер. В очерках Поляновского подробно рассказано о подвиге Ивана Гнеденко, прослежены судьбы А. Лаврухина и А. Задвернюка. К сожалению, того и другого уже нет в живых.

Карское море, белый теплоход


Прошлым летом в Новосибирске я увидела у причала «Марию Ульянову» и взгляда не могла оторвать. Это очень красивое и дорогое речное судно. Белоснежные палубы, музыкальные салоны, прекрасные рестораны, отделанные красным деревом и ажурной медью. Был час отплытия. Играла музыка, со всех палуб махали нам, остающимся на берегу, оживленные пассажиры.

Странное ревнивое чувство овладело мной. Журналистское дело сводит и разводит нас с разными людьми, не то что с судами. Вот и в Новосибирске у меня вполне сухопутная задача.

Ладно, думала я, отчаливайте. А все-таки первым (и единственным в том рейсе) пассажиром на «Марии Ульяновой» была я! Таинственно мерцали за стеклом пустые салоны, плененный и спутанный рояль спал на спине, как пойманный жук, четырьмя ножками кверху. Чуть позванивала узорчатая медь, чуть поскрипывало полированное дерево… Чем бредил тогда наш лайнер в канун отплытия? Речными плесами, туристами, праздничной толпой на причале? В ресторане 1-го класса призрачный клиент требовал призрачную жалобную книгу у призрачного официанта… «Мария Ульянова» в составе каравана речных судов своим ходом шла Северным морским путем в Сибирь, к устью Оби.

Отплывал караван из Архангельска. Поросший мокрым лопушком переулок, вымытые дождем половицы тротуара, приземистый особняк с геранями на подоконниках — все это мало походило на преддверие Арктики. Вывески у крыльца не было, но начальника отряда Лазарева здесь знали. В комнате, набитой народом, сидел за столом немолодой очень усталый человек и листал накладные. Взглянув мельком на мою командировку, он вздохнул и сказал:

— Ну, ладно.

Потом встал и объявил:

— Поздно уже, будем расходиться.

Зевнув, он надел плащ «районные будни» и взял мой чемодан. Мы миновали пассажирские причалы и спустились к самой воде, где под сенью мачт и кранов женщины полоскали белье. По дороге я спросила его, когда отплытие, он неопределенно махнул рукой. Я попробовала узнать еще об экспедиции, предстоящем рейсе, он буркнул что-то вроде: «А!..» и поманил рукой старенький буксирный катер. Пожилой речник перекинул нам трап, в маленькой застекленной рубке мне подвинули высокий, как в баре, табурет, чтобы глядеть на реку, скучающий Лазарев устроился внизу.

Дождь прошел. Над посветлевшей Двиной низко стояли облака, будто их надымили прошедшие за день суда. Справа, как на смотру, выстроился официальный фасад города и двинулся навстречу — мыс Пур-наволок с памятником Петру, старинные лабазы, где разместилась редакция «Правды Севера»; следом проплыли торжественный фронтон Северного пароходства и телемачта, на которой красным пунктиром уже загорались огни. Потом набережную заслонили корабли — сейнеры, грузовые теплоходы, лесовозы, наши и иностранные. Над судами, как над гнездами, нависая клювами, хлопотали краны. Впереди темнел низкий луговой берег какого-то острова. На его сумеречном рейде, сияя нездешней красотой, стоял на якоре белый двухъярусный пассажирский теплоход, поодаль дремали широкозадые морские буксиры. Лебедь среди утят. Так я впервые увидела «Марию Ульянову».

— Ваша этажерка, — сказал снизу Лазарев. — На ней пойдете.

Едва наш катерок ткнулся носом в белоснежный бок лайнера, Лазарев с неожиданной ловкостью вступил на привальный брус, перекинулся через перила, и молчаливые недра теплохода его поглотили. Я полезла следом. Ни огонька не сочилось оттуда — многочисленные окна были наглухо задраены досками и толем. Длинный коридор зато был хорошо освещен, респектабельно сияли зеркальная полировка дверей, стекла салонов, медные завитушки перил. Мне открыли каюту с табличкой «Директор ресторана». Все равно. Лайнер как опустевший город. Занимай любую каюту.

Команда — всего тринадцать человек — ужинала в кают-компании. Безлюдное великолепие коридора подавляло, я поняла, что побаиваюсь встречи с незнакомым миром, с людьми новой для меня профессии. Капитан представил меня и объяснил, что я пойду с ними в рейс.

— …Ради нескольких строчек в газете, — продекламировал кто-то.

Все засмеялись, и сразу стало легко и просто.

На следующий день «Мария Ульянова» уходила на другой рейд, где, сбившись в стайки, стояли остальные суда, предназначенные к перегону, — длинные светлометаллические рефрижераторы, элегантные сухогрузные теплоходы «Беломорские», речные танкеры с пятью круглыми цистернами, и еще грузовые теплоходы, названные именами северных мест: «Шокша», «Шала», «Медвежьегорск». К их бортам жались малыши — спеленутые досками, «законвертованные» в дальнюю дорогу пассажирские катера, совсем крошечные МО и чуть побольше ОМ, «омики» и «мошки», неуклюжие квадратные РТ — речные толкачи и еще какие-то суденышки, всего шестьдесят единиц. Большинство из них своим ходом пересекли с юга на север всю Россию, десятки тысяч километров от зеленого Измаила до студеного Архангельска.

Между судами маневрирует экспедиционная «мошка», катерок МО-2, которому тоже предстоит пройти полярными морями, той самой морской дорогой, чья проходимость вообще совсем недавно ставилась под сомнение. «Исходя из имеющегося опыта, — писал уже после похода „Сибирякова“ и дрейфа „Седова“ известный гидрограф и знаток Арктики Л. Брейфус, — можно с уверенностью говорить о том, что в нашу геологическую эпоху не приходится считаться с Северным морским путем, как транзитной морской трассой». Но даже если уже точно знать, что гидрограф не прав, все равно — просто невозможно представить городской «трамвайчик», в каком мы ездим в Лужники, бегущим дорогой Седова, Толля, Русанова.

Между тем экспедиция, которая сначала называлась «арктической», а сейчас носит длинное солидное название «Экспедиция специальных морских проводок речных судов Министерства речного флота», существовала уже два десятилетия. Ее опыт за это время стал достоянием учебников. Даже на сухом языке научного пособия она оценивается как «не имеющая равных в истории мореплавания»…

Причины, способствовавшие созданию столь необычной перегонной «конторы», были чисто экономическими. Богатая реками Сибирь нуждалась в новых судах, а строили их и строят в Центральной европейской части Союза и за рубежом. До войны их в разобранном виде везли по железной дороге, собирали в месте назначения. Пока довезешь, стоимость судна вырастает в полтора-два раза, не считая командировочных, выплаченных инженерам и рабочим-сборщикам, непременно сопровождающим груз на восток. Словом, модернизированный древний способ перетаскивания «волоком». В результате такой теплоход или лихтер начинает плавать года через полтора-два после отгрузки с завода. Перегон куда дешевле.

И все-таки в названии экспедиции слово «специальная» подчеркивает ее необычность. Разница между морскими и речными судами есть: речные корпуса примерно в пять раз тоньше морских. «Немножко толще консервной банки, — шутят перегонщики, — любая льдинка способна нанести нашему флоту серьезный ущерб». Осадка у речных такая, что по сравнению с самым захудалым морским буксиром они — совершеннейшие плоскодонки, да и двигатели у морского буксира раза в полтора сильнее, чем у «Марии Ульяновой».

Мне подкидывают идею: «Знаете, что такое наша экспедиция? Сорок процентов расчета, шестьдесят процентов риска». Записываю в блокнот 40 и 60. Автор идеи, ухмыляясь, удаляется. Еще два человека независимо друг от друга поделились с корреспондентом выстраданной мыслью: «плохая стоянка лучше хорошего плавания». Стоять всем надоело.

Но вот наступает последний «вечер на рейде». Завтра отплытие. Выхожу на палубу, где двое матросов под началом боцмана все время что-то подкрашивают. Внизу на катерке копошатся еще двое, привязывают к корме елку. Зеленый пушистый хвост должен был придать «мошке» устойчивость и нейтрализовать то неприятное в буксируемом суденышке качество, которое официально определяется словом — рыскливость.

По длинной палубе рефрижератора 904 совершает вечерний моцион сам начальник экспедиции товарищ Наянов, лауреат Государственной премии, капитан первого ранга по званию, Федор Васильевич, «папа» — в морской фуражке с крабом, в кожаном пальто с меховым воротником и домашних туфлях: у «папы» больные ноги. Он движется медленно и мерно, аккуратно доходя до конца палубы, огромный и задумчивый…

Медленно вживаюсь в быт экспедиции. В Баренцевом море туман, белая, сплошная, обнявшая мир пелена, которая чуть морщит у борта волной и оседает на поручнях тяжелыми каплями. Тревожная перекличка судов, потерявших огни. Рядом с моим окошком поднимаются и опадают темные в пенных трещинах водяные холмы. В будничной, повседневной жизни судна мало что менялось. Не считать же «происшествиями» тот небольшой аврал, который устроил у себя на камбузе кок Иван Алексеевич, позвавший на помощь ребят, чтобы прикрутить к плите опрокидывающиеся кастрюли с обедом, или пролившиеся у меня в каюте забытые на столе чернила.

Я еще не знала тогда, что этот обычный судовой уклад, это оберегаемое спокойствие и есть самое большое завоевание экспедиции за все время ее существования. Весь наш караван, растянувшийся на добрый десяток миль, ощущался как единое целое, и ближе становились берега. «Подожди, — говорил кому-то в трубку Вадим, радист, — сейчас сбегаю в Амдерму за погодой». И вся Арктика с ее блуждающими циклонами и проходящими судами, полярными станциями и маяками на островах оживала, заселялась. Где-то слышат и позывные нашей армады, короткое странное слово ЕКУБ. В определенные часы через «Марию Ульянову» осуществлялась связь с флагманским судном и обеспечивающими буксирами — головным и замыкающим, и в рубке, смягченные расстоянием, звучали голоса капитанов. Особое, изобилующее повторениями, построение радиофразы: «„Кронштадт“, „Кронштадт“, я — „Шала“, я — „Шала“, у меня сорвало буксир, сорвало буксир…» «Слышу вас, слышу, иду к вам…»

И пока мы в уютной радиорубке слушали перекличку, «кронштадтцы» пытались поймать неуклюжий квадратный речной толкач, крутившийся на волнах, как карусель. Спасать никого не приходилось, людей на толкаче, к счастью, не было, но и принимать конец некому, да и подойти к суденышку нелегко. Пришлось Анатолию Савушкину и Альберту Бубнову совершать акробатический прыжок с борта на борт и ловить трос. Расстояние было слишком велико, ребята едва держались на скользкой палубе. Подключились не усидевшие внизу кочегары, второй штурман Геннадий Котов возглавил «аварийную бригаду». Словом, конец был пойман и закреплен.

«„Кронштадт“, „Кронштадт“, я танкер ноль два, у меня вышел из строя один двигатель, механик говорит, что в морских условиях ремонт невозможен, отстаем помаленьку, отстаем помаленьку, видите ли вы меня? Завишу от вас, жду совета, перехожу на прием». Мы думали, что «Кронштадт» не откликнется, но в рубке зазвучал хрипловатый голос капитана Мстислава Георгиевича Никитина: «Слышу вас, слышу, взять на буксир не могу, у меня толкач на буксире, но вижу вас, вижу и буду присматривать за вами, вот все, что могу пока сделать». Да, танкеру ноль два не позавидуешь. Но в голосе его капитана, отвечающего «Кронштадту», все та же монотонная благожелательность: «Большое спасибо, большое спасибо, присматривайте за нами, это то, что нужно…»

Посильнее прихватил нас шторм при попытке войти в Карское море.

В Баренцевом вода была зелена, как яшма, а здесь густо-свинцовая, недобрая. Капитан Евгений Назарович Сморыго прочертил на карте курс на остров Белый, расположенный над северной оконечностью Ямала. Кажется, на флагмане решили идти напрямик, не ближе к берегу, а «мористее». Мне показалось, что не так уж сильно качало, когда откуда-то гудками подали «сигнал Р» — «слушайте радио». Оказалось, самоходки семьсот семидесятая и семьсот шестьдесят восьмая, самые неустойчивые и немореспособные суда каравана, заявляли о невозможности следовать дальше: зыбь бьет. С флагмана приказали изменить курс — повернуть поближе к берегу материка. Тогда вдруг заколыхался, «запарусил» на бортовой волне наш лайнер, да так, что штурманские карты разом смахнуло со стола, а к боковым окнам льнуло попеременно то море, то небо.

Так вот в чем трудность перегона большого количества судов: то, что для одних благо, другим беда. Тринадцать типов судов! Выбрали для них среднюю скорость, хоть и это из-за различной мощности двигателей было нелегко. А как быть с их различными повадками в условиях шторма? «Мария Ульянова» не переносит бортовой качки, сорок градусов для нее критический крен, а сейчас стрелка почти добралась до тридцати пяти. Длинные, плоские рефрижераторы или танкеры не боятся бортовой волны, но при ударах в лоб начинают изгибаться на волнах, как змейки, рискуя сломаться. При этом они даже лучше переносят большую волну, чем иную зыбь, растягивающую корпус на излом.

У судов в зависимости от их поведения были прозвища. Танкеры, имеющие на продолговатой палубе пять наливных баков, назывались «щепками с пятью кастрюлями»: «Смотрите, смотрите, как кастрюли ходят взад-вперед, как на плите!» Сопровождающие буксиры звались «музыкантами». Два из них действительно носили имена Мясковского и Скрябина, но третий-то был «Адмирал Макаров». Особенно многих прозвищ и самых ехидных удостоился наш теплоход. И «шарабан», и «этажерка», и «плетеная корзина», и «шифоньер», и «трельяж». Эти, так сказать, относились к конструкции, а были такие, что высмеивали скрипучие свойства наших салонов, например, «музыкальная шкатулка», «бандура». За всем этим скрывалась и шутливая досада, и вполне серьезное беспокойство за сохранность самого дорогого судна каравана, которое из-за его ничтожно мелкой осадки и высоких надстроек было в конечном счете больше других подвержено качке.

Во всяком случае сейчас «Мария Ульянова» представляла собой невеселое зрелище, и с флагмана поступил приказ — всем поворачивать обратно в бухту Варнека. «Трусы мы, верно?» — через плечо спросил капитан Сморыго. Поднявшийся в рубку стармех Валентин Воронков показал на разворачивающиеся суда, заметил:

— Сейчас построятся по ордеру номер пять.

— Как это?

— А так. Побегут во все лопатки, кому как двигатель позволит. Кросс. Соревнование, кто раньше вскочит в пролив.

Так оно примерно и выглядело, наше отступление.

Из-за качки писать невозможно. Раскрываю взятую в библиотеке и безнадежно просроченную книгу Нансена и на двести одиннадцатой странице неожиданно читаю следующее: «Эта спокойная размеренная жизнь действует благотворно, и я не могу припомнить себя когда-либо столь здоровым физически и уравновешенным духовно, как сейчас. Я готов порекомендовать полярные страны, как отличный санаторий для слабонервных и надломленных — говорю вполне серьезно… Нам, когда вернемся домой, писать будет не о чем». Уж если Нансену не о чем.

История Арктики, настоянная на пустынных ветрах, обступает нас со всех сторон, теряется ощущение времени, прочитанное удивительным образом смыкается с увиденным. И Нансена я читаю здесь совсем не так, как читала бы на берегу.

Вот кто был фантастически удачлив, и вполне заслуженно, словно человек в его лице еще до рождения заключил с судьбой договор, и оба на этот раз рассчитывались честно. Он дружил с эскимосами и ненцами, хоть и не раз ловил на себе их укоризненные взгляды: «Какой же это большой начальник? Работает, как простой матрос, а с виду хуже бродяги». Спутники его боготворили. Он был счастлив в браке, и его лучшая книга посвящена «Ей, которая дала имя кораблю и имела мужество ожидать». У супругов Нансен было пятеро детей, три мальчика и две девочки. Это был без сомнения очень счастливый человек; его судьба — праздник в истории человечества; мы должны чаще вспоминать о Нансене, при одном его имени у людей должно повышаться настроение.

Между прочим, на шестидесятом году жизни он сделал еще одно открытие, открыв для себя нашу страну, и с этого момента без колебаний употребил всю свою громадную популярность, все свое влияние на то, чтобы помочь молодой республике. Он организует помощь голодающим Поволжья; полученную в 1922 году Нобелевскую премию мира он отдает на нужды социалистического хозяйства. (И по сей день существует совхоз имени Нансена.) Он сам разработал план невиданных «карских» экспедиций — за хлебом, к устьям сибирских рек, Северным морским путем. И не просто консультировал проводку, но и послал своего друга Отто Свердрупа руководить ею. Кстати, в своей книге «Через Сибирь (в страну будущего)» Нансен обосновал возможность и безопасность грузовых рейсов через полярные моря к устьям сибирских рек и в некотором смысле теоретически предвосхитил предприятия, подобные нашей экспедиции, проводящей на Обь, Енисей и Лену речные суда.

Удостоенный высших наград века, он гордился грамотой молодого советского правительства, подписанной Калининым; он считал себя польщенным знакомством с советскими дипломатами Чичериным и Красиным; он, кого на языке прошлого века называли избранником фортуны, гордился своим избранием в почетные члены Моссовета. Так возможно ли не думать о нем, проходя его маршрутом? Мы обогнем остров Свердрупа и проследуем проливом Фрама, и каждое из этих названий отзовется в нас благодарностью и уверенностью, словно витает над советским полярным путем радостный и непреклонный дух Нансена…



Поделиться книгой:

На главную
Назад