— Рут хотела сказать совсем другое, — поясняла мать. — Рут наверняка хотела сказать другое. — Но выражение лица Рут опровергало эти слова.
…Как сейчас, помню тот день, когда Дорн пригласил нас к себе в гости, помню, как он под столом толкал ногой Берта, призывая его к спокойствию. Кто знает, чем бы кончился этот разговор, что натворила бы девушка, наделенная столь опасной прямотой, если бы Берт просидел у Дорнов подольше! Но вдруг на улице у кладбища засигналила машина: Карла нашла записку, которую я ей оставил, и узнала, где мы находимся. Теперь Карла приехала за Бертом, и Берт мог сказать, что его вызывают по экстренному делу. Он попрощался и ушел. Он ушел, а я остался. Берт покидал этот дом с явным облегчением, мимоходом он подтолкнул меня, быстро сбежал по лестнице, махнул нам рукой с улицы. Он еще не ведал, почему Карла приехала за ним. Быть может, он задержался бы у Дорнов, если бы знал, по какой причине она его вызвала. Ну, а я продолжал сидеть за столом, старался смягчить то, что еще можно было смягчить; второй раз выслушал историю Дорна, запил ее тепловатым чаем…
В ту же ночь я узнал, почему Карла увезла Берта. Дело было настолько важное, что Берт позвонил мне по телефону и попросил подъехать к нему. По телефону он не хотел ничего рассказывать. Я поехал, свистнул под окном. На сей раз он не стал бросать мне ключ, сам спустился по лестнице и открыл парадное. Не поздоровавшись, не спросив ни слова о Дорне, он кивком предложил мне подняться. На диване лежала мрачная Карла, грызла мятные пастилки и покачивала пальцами ноги, на которых висела туфля.
— Вот портвейн, — сказала она. — Сигареты на столе.
Берт не стал разыгрывать любезного хозяина, он сразу усадил меня на стул, а сам встал за моей спиной; так что не видя его, я слышал его голос, его раздраженный голос, полный горечи и сдерживаемого бешенства. Мне все время хотелось повернуться к Берту лицом, взглянуть на него. Но я этого не делал. Что-то удерживало меня, я сидел в той же позе, — быть может, потому, что поза эта была классической позой прирожденного слушателя. При ней внимание полностью сконцентрировано на голосе рассказчика. Да я продолжал сидеть в той же позе, предоставив мои уши Берту… Я видел кончик ноги Карлы, слышал, как она грызла мятные пастилки, слышал раздраженный голос Берта у себя за спиной… О чем я думал в ту минуту? Пожалуй, о выстреле в затылок. История Берта была как выстрел в затылок. Временами мне казалось, что я приговорен к пожизненной каторге слушанья.
— Ну вот, старина, началось. Я жалею только об одном. Жалею, что не принял предложения франкфуртского спортивного общества. Если бы я зимой дал согласие, то был бы сейчас во Франкфурте и господа-викторианцы не смогли бы портить мне нервы. До сих пор, впрочем, они вели себя вполне прилично. Но как раз теперь словно с цепи сорвались. Накануне Олимпийских игр они, видите ли, решили, что я не оправдал их доверия как управляющий спортмагазином. Они считают, что я слишком небрежно вел бухгалтерские книги. Проверка состоялась, они намерены собрать правление и обсудить, достоин ли я представлять их на Олимпийских играх. Достоин ли я представлять эту помесь селедок с акулами! Правление они именуют судом чести… Как будто бы — до сих пор у меня в ушах звучат слова Берта — в нашей профессии честь вообще играет какую-то роль…
Разумеется, я разрешил себе взять у них что-то вроде аванса Разве это так существенно? В конце концов, я сделал для «Виктории» больше, чем кто бы то ни было. Разве нет? А что я получил взамен? Мне кажется, эти молодчики вообще не понимают, что значит поднять престиж спортивного общества и не сметь претендовать на награду. Только потому, что одно якобы несовместимо с другим. Пойди в клуб, старик, и взгляни на трофеи, которые я им добыл. Взгляни и подумай, что я получил за все эти годы для себя лично. Ровным счетом ничего. Я беднее, чем самый последний член клуба.
Нетрудно понять, почему Берт считал, что его единственное спасение — предъявить счет обществу. Очень немногие люди способны осудить себя. Берт не принадлежал к их числу. Он ссылался на достижения, которые в лучшем случае были вне конкуренции или же засчитывались человеку только до тех пор, пока газеты, сообщавшие об этих достижениях, не попадали к торговцам рыбой в качестве оберточной бумаги. Спортсмен — калиф на час, его чествуют только по праздникам. Как трудно с этим мириться! Ошибка Берта была вполне естественной. Человеку свойственно считать, что его успехи по праздникам распространяются и на будни…
Почему я должен был выслушивать его излияния? Чего он от меня добивался? Неужели он ждал, что я опять вступлюсь за него, как в тот раз? В тот раз, когда я помог ему успокоить викторианцев? И еще я думал о том, как вел себя сам Берт, когда в спортивном обществе портовиков дисквалифицировали Хорста, маленького корабельного маляра.
Но вот Берт вышел из-за стула, выжидающе взглянул на меня.
— Да, — сказал я. — Да.
Берт налил рюмку портвейну и, чуть согнувшись, услужливо поднес ее мне. Некоторое время он продолжал стоять в той же позе, — казалось, он ждал, что портвейн вдохновит меня и я придумаю какой-нибудь ход. Но какой ход здесь можно было придумать? Для всякого рода ходов существуют благоприятные и неблагоприятные обстоятельства.
В диване щелкнула пружина. Карла повернулась на бок, скользнула усталым взглядом по мне и Берту.
— Идиотизм! — сказала она. — Вся эта история — форменный идиотизм. Давно пора внушить членам правления, что они круглые идиоты. И раз ни один человек не хочет этого сделать, придется мне самой пойти к ним.
Карла нехотя поддела ногой свалившуюся туфлю и направилась к двери; на ходу она залпом осушила рюмку, которую Берт налил мне. Потом быстро напудрилась и ушла.
Мы с Бертом остались вдвоем, и я еще долго выслушивал его сетования, его обвинения и его опасения. Показательно было, что Берт не обмолвился больше ни словом о непосредственных поводах и причинах своих неприятностей. Только энергично возмущался правлением и его планами.
— Они осмеливаются привлечь меня к суду чести, старик! Меня! Очевидно, они не читают газет. Пусть попробуют! Они навредят не мне, а себе! Представь, что в один прекрасный день публика узнает, почему я не вышел на старт Олимпийских игр.
Помню глубокую усталость, охватившую нас этой ночью, помню, как Берт вышагивал взад и вперед по комнате, взад и вперед, как потом повернулся ключ в замке и вошел Альф. Альф, так же как и мы, обвинял во всем руководителей «Виктории», называя их «дельцами от спорта». Потом Альф проголодался и поджарил три отбивных, и мы, честя на чем свет стоит правление, с аппетитом набросились на еду. А после того как мы утолили голод, Альф заявил, что заседание правления кончится «пшиком», ибо ничем иным оно и не может кончиться.
— Какой дурак запрет в конюшню своего лучшего скакуна? Да еще на время скачек?
И мы решили, что после заседания Берт должен показать викторианцам, где раки зимуют. Да, да, после заседания. Но в день, когда правление рассматривало дело Берта, никто уже не думал, что будет после. В этот день мы сидели у Берта и резались в карты, а в клубе, в зале, где были собраны трофеи, завоеванные в основном Бертом, «дельцы от спорта» — Матерн и шесть других «судей» — решали его участь. Позже нам все подробно рассказал Писториус. Для начала «судьи» выпили по рюмочке кампари. А после перешли в зал заседаний, где красовались эти самые трофеи: кубки, переходящие кубки, бронзовые статуэтки, медали, вымпелы, ленты… В одном углу зала висели потемневшие от времени фотографии, на которых были изображены бывшие чемпионы общества — молодцеватые атлеты, стоявшие по стойке: «Внимание — начали!», атлеты с лихими усами, в полосатых, как зебра, трусиках. Члены суда чести вспомнили, с какой целью они собрались, сели и установили, что мнения по делу, которое им надлежит рассмотреть, безнадежно разделились. Несколько членов правления — к ним принадлежал Писториус, но не принадлежал Матерн — были за Берта, они предлагали отложить разбирательство и собрать правление еще раз, — разумеется, уже после Олимпийских игр. Но эти «судьи» остались в меньшинстве. Решительные противники Берта — а их, к моему удивлению, оказалось немало, причем среди них были люди, которые внешне держали себя как друзья Берта, — решительные противники настояли на немедленном разбирательстве. Очевидно, они хотели свести счеты с Бертом не только из-за того, что он натворил в спортмагазине.
Бесконечные дебаты. Могу себе представить, как они распинались, что говорили о добродетелях спортсменов, о чистоте спортивных нравов! Впрочем, и у защитников Берта нашлись свои аргументы. Защитники напомнили о тех лаврах, которые Берт стяжал, так сказать, предварительно, и, обозрев стены зала, отметили, что самый главный трофей — медаль олимпийских игр — на них отсутствует. Защитники намекнули также на последствия, с которыми столкнутся викторианцы, если им придется объяснять широкой публике причины, по которым они исключили Берта перед самыми Олимпийскими играми. …Снова бесконечные дебаты. Стороны никак не могли договориться. Короткий перерыв, во время которого высокие «судьи» подкреплялись чашечкой кофе, а Матерн неофициально вербовал сторонников. А потом все вдруг решилось в мгновение ока. Несмотря на то что официанты получили строгий приказ не впускать посторонних, в разгар споров дверь приоткрылась. «Судьи» удивленно и сердито повернули головы, дверь приоткрылась еще немного, и на секунду все увидели лицо Карлы. Всего на секунду. Очевидно, она искала мужа и увидела его. Карла бросила на него многозначительный взгляд; казалось, она напоминает ему о чем-то. А потом дверь снова захлопнулась. Однако короткое появление Карлы все определило.
Да, члены правления приготовились было пожертвовать Бертом, им осталось только проголосовать. Но тут встал Уве Галлаш, великан с водянистыми глазами. И Уве Галлаш, от которого это меньше всего ждали, неожиданно высказался за Берта. Суд чести растерялся, «судьи» пришли в замешательство, заколебались, в них проснулись какие-то смутные подозрения. Но факт оставался фактом. Уве Галлаш, устремив свои водянистые глаза на дверь, произносил речь в защиту Берта. Он перечислял его заслуги в прошлом, высказывал надежды на будущее… И суд чести внял уговорам Галлаша. Уве Галлаш говорил о Берте до тех пор, пока не понял, что чаша весов склонилась на его сторону. Не осмелятся руководители «Виктории» отстранить Берта, своего самого перспективного спортсмена, от Олимпийских игр… А потом Уве Галлаш покинул зал заседаний, покинул поспешно, молча, не дав никому из коллег заговорить с ним. Да, так поступил «Присяжный весельчак» Уве Галлаш, остряк, специалист по увеселению публики. Результат заседания мы узнали не от него и даже не от Карлы. Берту позвонил по телефону Дорн и сказал то, что услышал в клубе… Карла явилась позже. Я видел, как она медленно вошла, еле волоча ноги от усталости, на лице ее застыло выражение несколько сонного презрения. Нас она упорно не хотела замечать. И она стояла в своей обычной позе, прислонившись спиной к дверному косяку. Но когда Берт хотел дотронуться до нее, Карла вздрогнула.
— Иди садись, — сказал Берт. — Что с тобой стряслось? Они проявили разум. Все в порядке.
Карла широко раскрыла глаза. Теперь она глядела на Берта с холодной, насмешливой нежностью, потом в ее взгляде мелькнул страх и нерешительность, словно ей необходимо было в чем-то удостовериться. Наконец Карла заговорила, но так тихо, что мы с трудом улавливали смысл ее фраз.
— Бедняга, ты даже не можешь сказать ему «спасибо». Он исчез. Да, Уве исчез навсегда. Благодаря ему все теперь в порядке. Решение принято, вернее, первое решение. Самое легкое… А сейчас я должна что-нибудь выпить, только не портвейн…
Пока она говорила, я наблюдал за Бертом. Он не понял Карлы или сделал вид, будто не понял. Но что-то пригвоздило его к месту, возможно, подозрительность. Альф принес Карле выпить. Берт все еще ждал разъяснений, он оттолкнул Альфа, хотел быть с Карлой лицом к лицу. Но Карла сочла, видимо, что она сказала достаточно. Теперь они стояли друг против друга совершенно неподвижно. Казалось, мы присутствуем при безмолвной дуэли, при дуэли, в которой противники сражают друг друга беззвучными вопросами и ответами.
Кто из них оказался победителем? Не Берт и не Карла. Да. Только сегодня я знаю, кто оказался победителем в этой безмолвной упорной дуэли, которая началась уже давно, задолго до того мгновения, когда они с такой беспощадной откровенностью метали друг в друга взгляды. Если в этой дуэли вообще оказался победитель, то им стал Уве Галлаш. Да, он стал победителем, но победителем с пустыми руками. В каждой победе заключен злой рок. Злой рок настиг и Уве. Уве ушел куда глаза глядят. После заседания он сел в трамвай, конечная остановка которого была порт. В последний раз его видели садящимся в этот самый трамвай. Уве так и не подал вестей о себе, никто не знал, где он живет; правда, ходили слухи, будто он скрылся в городе; Липшитц, садовник «Виктории», уверял даже, что слышал голос Уве в пивнушке у отводного канала. Но Карла недоверчиво качала головой. Ей тоже не было ничего известно, но она все равно не верила слухам… Когда Галлаш исчез, Берт почувствовал беспокойство, странное беспокойство, какое появляется временами у спящего, смутное и неопределенное.
Вспоминал ли он Уве, когда ездил на стадион тренироваться? Вспоминал ли, что только благодаря Уве получил опять эту возможность?
— Лишь бы дотянуть до Олимпийских игр, старина. После них я распрощаюсь с «Викторией». Эффектный конец! Не правда ли?
На тренировках Берт не давал себе спуску. Казалось, тренировки — его единственное прибежище и спасение. Берт не щадил себя до такой степени, что тренер Канцельман увещевал и предостерегал его.
— Смотри, чтобы ты не перетренировался. Перегрузка так же опасна, как и недогрузка.
Каждый божий день они с Дорном ходили на стадион, совершали пробежку по пересеченной местности. Нагрузка, которую Берт себе давал, все увеличивалась. Его подгоняло непонятное чувство — не то злость, не то упрямство, не то горечь. В его крови жило неосознанное и в то же время глубоко осознанное желание наращивать темп, без конца наращивать темп. И вот в один прекрасный день Дорн отказался участвовать в этой гонке. Покинув гаревую дорожку, он с тревогой наблюдал за Бертом.
Когда я случайно оказывался на стадионе, Берт просил меня следить за его бегом по секундомеру; в полном одиночестве он проходил круг за кругом. Я кричал ему промежуточное время, время на финише; на тренировках он неуклонно побивал свой европейский рекорд, хотя обычно ненамного. Но однажды он побил свой рекорд почти на целых полминуты; время это ему не засчитали; на стадионе не было соответствующих условий, хотя дистанция и секундомеры были точно выверены… Да, Берт тренировался не щадя себя; окружающие понимали, что он задумал нечто грандиозное. Казалось, он сосредоточил все свои силы на одной-единственной, последней цели — на том, чтобы показать свои наивысшие возможности. Как стрелок, который приложил к тетиве последнюю стрелу, намереваясь завоевать самый большой приз, так и Берт поставил все на одну карту — на бег, после которого он хотел раз и навсегда распрощаться с гаревой дорожкой.
В ту пору Берт был уверен в себе.
Незадолго до Олимпийских игр начался последний тур тренировок. Гизе собрал у себя в спортивной школе весь цвет легкой атлетики ФРГ. Он должен был, так сказать, навести последний лоск на западногерманских спортсменов.
Берт тоже поехал к Гизе. Легкоатлеты тренировались у подножия виноградников, перед иссиня-черной полосой на горизонте — строевым лесом. Нередко Гизе заставлял бежать стайеров на короткие дистанции, чтобы привить им ощущение больших скоростей. И еще — Гизе устраивал для спортсменов совместные прогулки, заставляя их вместе отдыхать и развлекаться. Он решил во что бы то ни стало сплотить спортсменов, сделать из них команду.
И все же Гизе тренировал Берта особо, часто ходил с ним на стадион, поправлял его, давал советы. Многие заключили из этого, что для Гизе Берт был единственным спортсменом, который с гарантией завоюет олимпийское золото.
А потом случилось несчастье. На утро Гизе назначил заключительные соревнования: спортсмены должны были в последний раз перед Олимпийскими играми выступить в своей среде. День выдался пасмурный. На трибунах было совсем мало зрителей. Только газетчики, тренеры и спортивные боссы, которые со знанием дела наблюдали заключительные соревнования и с некоторой грустью следили за техническими видами спорта, которые явно не сулили особых перспектив. Но вот все свободно вздохнули, настроение явно переменилось: настала очередь бегунов на дальние дистанции.
— На старте олимпийские медали! — сострил Кинцельман, потирая руки.
Его лицо и лица боссов, стоявших рядом с нами, выразили нескрываемое торжество. Перед этим злополучным забегом Берт, как всегда, кивнул мне. Улыбаясь, он поднял лицо, словно хотел определить силу и направление ветра…
Уверенный старт. Берт вырвался вперед и повел бег. Окликнул Дорна, попросил его о чем-то, ободрил. Оба они оторвались от лидирующей группы, спокойные, уверенные в своем превосходстве. Уже через пять-шесть кругов они вырвались далеко вперед. Ни Берт, ни Дорн ни разу не оглянулись, они бежали так, словно у них был один-единственный противник — время. И вдруг, у предпоследней прямой Берт вскинул руки, лицо его исказилось, он как-то странно согнулся и упал на колени, упал вперед так внезапно, словно его сразил выстрел в живот. Дорну, который шел за ним почти впритык, пришлось отпрыгнуть в сторону, чтобы не наскочить на Берта… Зеленый овал стадиона, внезапная тишина, в которой особенно явственно прозвучал крик Берта, а потом его стоны. Я увидел, как он приподнялся, обхватил обеими руками левое колено, сдавил его и, придерживая руками, согнувшись, захромал по траве, потом снова опустился, еще раз вскрикнул, лег на бок, прижавшись виском к земле. Гизе в светлой спортивной куртке и Бляухорн в черном первые опомнились, подбежали к Берту, опустились на колени… Поколдовали над Бертом, он по-прежнему лежал на боку. Прошла целая вечность, прежде чем Гизе и Бляухорн подняли его на руки. Поврежденная нога, неестественно согнутая, свисала вниз, но и другую ногу Берт не рискнул подтянуть к туловищу, она волочилась по земле.
Наконец Берта понесли; руки он положил на плечи тренеров, глаза его были закрыты, зубы оскалены. Забег не стали прерывать, но поскольку было ясно, что первым придет Дорн и никто другой, я тут же отправился в клинику спортивного института, куда доставили Берна.
Помню, как я маялся в больничном коридоре, разглядывая репродукции и эстампы на стенах. Игроки в крикет в цилиндрах… Состязание в беге греческих девушек, девушки — в легких хитонах… Кайзер Максимилиан на охоте… Через некоторое время Гизе вышел в коридор и покачал головой. Не останавливаясь, не сказав ни слова, он прошел мимо меня, только покачал головой и зашагал дальше к выходу все время против света. Даже по походке Гизе было заметно, что он растерян и огорчен. В ту самую секунду, как я увидел Гизе, я понял, что Берт не сможет участвовать в Олимпийских играх; шанс эффектного конца был потерян для него навек. Ждать было бесполезно, тем не менее я застыл у двери. И вовсе не потому, что надеялся избавиться от своих опасений, а просто потому, что хотел увидеть Берта… Наконец-то появился Бляухорн, пожал плечами, махнул рукой и сказал:
— Первым делом ему запретили бегать. Бегом нельзя заниматься довольно долго. Разрыв мышц, и притом серьезный. Классический разрыв, как в учебниках. Главное — покой и еще раз покой. Это единственное, что может помочь Берту. Хотите отвезти его домой? Тогда позаботьтесь, чтобы он соблюдал режим.
Я повез Берта домой, целую вечность мы тряслись в поезде. Берт вытянул больную ногу и положил ее на противоположную скамейку; он все время молчал, и я тоже не говорил ни слова. Мне казалось, что ему так легче. Ужасная поездка! С Бертом было очень трудно, от всего, что мы ему предлагали, он отказывался. Отказывался отвечать на вопросы, отказывался от минеральной воды и от бутербродов — буквально от всего. Он почти не раскрывал рта, не ел и не пил; не смотрел ни на Дорна, ни на меня. Все время молча глазел в окно. И я невольно вспоминал поле у зеленого выступа дамбы.
Я сказал Берту, что он должен соблюдать покой, и он соблюдал покой. Но вскоре я понял, что покой ему вреднее, нежели любое беспокойство. Покой ввергал его в отчаяние. Какая-то внутренняя работа происходила в Берте, когда он в одиночестве лежал на диване или, чуть прихрамывая, совершал свои одинокие прогулки. Во время моих визитов он с отсутствующим видом лежал, вперив взгляд в потолок. Иногда, когда я сидел у дивана и что-нибудь тихо рассказывал, Берт засыпал. Я был единственный, кого он терпел. Наверное, потому, что меня ему не надо было занимать; он мог молчать, когда ему вздумается; мог делать что угодно, не обращая внимания на мое присутствие. Берт привык ко мне, как человек привыкает к старому домашнему халату. Он дал мне ключ, и я мог приходить в любое время. В ту пору я не встречал у него Карлы. Дорна он тоже не хотел видеть, хотя Дорн прилагал все силы, чтобы к нему проникнуть. Кроме меня и Альфа, Берт никого к себе не пускал.
И он не пришел на аэродром, чтобы проводить на Олимпийские игры Дорна и всех остальных. А между тем Берт в то время уже выходил из дому. Я был на аэродроме и видел воочию: Дорн никак не мог примириться с мыслью, что Берт не придет; он без конца отделялся от всех, подбегал к главному входу, смотрел на площадь, на шоссе; казалось, Дорн верит, что его горячее желание увидеть друга передастся и Берту. Но Берт так и не появился, хотя точно знал время отлета. Об этом уж я позаботился. Нет, Берт не пришел проводить олимпийскую команду. Быть может, впрочем, никто из спортсменов, кроме Дорна, не ждал его. Быть может, вообще ни один человек никогда не ждал Берта так, как его ждал Дорн. Мне казалось даже, будто Дорн хочет извиниться перед Бертом, извиниться за то, что он побежит на олимпийском стадионе без него. Я глядел на Дорна и видел, что в его душе бушевала буря чувств…
Но Берт так и не пришел. Я подумал было, что он откажется смотреть и последний олимпийский забег, который передавали по телевизору: ведь он без всякого интереса выслушал весть о том, что Дорн прошел отборочные соревнования, что он занял второе место в полуфинале и попал в финал. Во всяком случае, когда я принес это известие, Берт встретил его молчанием. В день финального состязания Карла повезла нас в клуб, и мы поднялись в комнату, где стоял телевизор. Берт потребовал, чтобы мы сопровождали его.
В клубе царило оживление — натягивали веревки, укрепляли разноцветные фонарики: решающий забег проходил как раз в тот день, когда викторианцы справляли свой традиционный праздник. Официант, которому мы заказали бутылку вишневого ликера, все никак не приходил. В конце концов бутылку принес чужой официант, взятый на время праздника. Карла заперла дверь, я задернул шторы и включил телевизор. Мы сидели на полу перед экраном, слушали, как булькает ликер, когда Карла наполняет рюмки, слушали, как она пьет. Один только я составил ей компанию. Берт не пил, он молча сидел, прислонившись спиной к стене; в темноте глаза его горели, точно так же, как когда-то во мраке палатки.
Берт сидел совершенно неподвижно. Не слышно было даже его дыхания. На экране мучительно мелькали спирали и полосы, а сквозь них пробивались яркие пятна света; потом появились буквы, они причудливо изгибались и вдруг так сморщились, словно кто-то с силой сжал их в кулаке; потом буквы начали шататься, клониться книзу и внезапно разогнувшись, потянулись вверх. Раздался свист, что-то щелкнуло, и мы услышали голос диктора, угрожающий голос, который грозно приветствовал нас. Последний решающий старт был дан; телекомментатор подробно описывал все, что происходило на стадионе.
— Как вы видите… — постоянно повторял он, но мы ничего не видели, пока на экране неожиданно не появилось изображение. И тут Карла закричала:
— Крысолов из Гаммельна!
Действительно, на экране замелькал высокий человек, за которым, не отставая, мчалась следом целая стая крыс; казалось, они вели какой-то диковинный хоровод. Крысолов и его свита описали широкую дугу, и телекомментатор возвестил:
— Шилвази ведет бег.
Деревянно подергивающийся, мелькающий крысолов завершил круг, а за ним так же весело, как и прежде, промчался хоровод маленьких фигурок. Дорн шел четвертым. Как сообщил комментатор, он прочно занимал четвертое место. И когда он произнес эти слова, нам показалось, что мы узнали Дорна, увидели, как он резво прошмыгнул по экрану.
— Дорн хорошо идет, — сказала Карла. — Если он удержит четвертое место, для нас это будет большой успех. А ты как считаешь, Берт?
Берт помолчал немного, потом сказал:
— У Дорна ничего не получится. Не может получиться.
Но Карла не унималась.
— Как-никак, он вышел в финал, — заметила она с иронией. — Надо пожелать ему ни пуха ни пера. Если мы будем болеть за него и если ему улыбнется счастье, он, может быть, завоюет медаль. По-моему, следить за бегом необычайно увлекательно. Я даже не предполагала, что это так увлекательно.
— Дорн не завоюет медаль, — сказал Берт, не шелохнувшись. — Такой темп ему не выдержать.
В темноте Карла дотронулась до моей руки, как бы давая понять этим коротким незаметным жестом, что она думает о Берте. И я сразу все понял. Дорн… Дорн… Нет, он и впрямь не выдержал. Телекомментатор неожиданно отрекся от Дорна, подробно поведал, как тот начал отставать. Дорн шел уже пятым, а потом только шестым. Он пришел к финишу шестым и высоко поднял руку, словно именно он был единственным победителем. Дорну Олимпийские игры безусловно принесли успех. Никто не предполагал, что он займет шестое место в финальном забеге. Карла захлопала в ладоши, закричала:
— Дорн! Дорн!
А когда Берт молча поднялся и открыл дверь, Карла быстро подскочила к нему и, глядя на него с насмешливой нежностью, сказала:
— Ну, а ты, Берт? Что ты скажешь о беге Дорна?
— Ничего, — ответил Берт.
— Дорн явно добился успеха, — сказала Карла.
— Это мы уже знаем, а теперь пропусти меня.
Карла стояла перед Бертом. Улыбаясь, она отошла немного в сторону, дала ему пройти к двери.
— Ты уже уходишь? — спросила она вполголоса. — Разве мы не пойдем на праздник?
— Не испытываю желания, — отрезал Берт.
Берт ушел, и Карла, глядя ему вслед с обычным выражением несколько сонного презрения, захлопнула дверь, вернулась и села рядом со мной; мы закурили и допили ликер. Сидя на полу, мы сплели пальцы и пристально поглядели друг другу в глаза. Никогда не забуду, как Карла вдруг заговорила:
— Я начинаю пугаться. И, как ни странно, из-за тебя. Пока мы были вместе с Бертом, я ни разу не спросила, почему мне все так безразлично. Мне даже не хотелось понять его. Я не прилагала ни малейших усилий, чтобы выведать, какой же он на самом деле. И я никогда не спрашиваю себя: неужели все кончено? Понимаешь? О тебе я знаю ровно столько же, сколько о Берте. Но он меня совершенно… Как бы это выразиться?.. Он меня совершенно не занимает. Может быть, я знала лучше, чем он, чего мы хотим друг от друга. Все, что я для него сделала, я сделала лишь потому, что знала это. Неужели алкоголь вызывает у человека такие мысли? Непостижимо, почему он меня никогда по-настоящему не занимал. Не занимал даже перед этим дурацким судом чести, когда я ради него говорила с Уве. Ты это можешь понять? Я — отказываюсь. — Одним рывком Карла поднялась и протянула мне руку, чтобы помочь встать. — А теперь пошли на праздник!
Вечер выдался мягкий, хотя небо было все в грозовых тучах; на веранде ресторана и на дорожке, ведущей к клубному бассейну, горели разноцветные фонарики. Когда мы явились на праздник, как раз начались танцы. К нам подошел Матерн. У него было разгоряченное лицо, серебристые волосы, белый смокинг. Позже он влез на стул и сообщил об успехе Дорна:
— Наш соклубник занял в финальном забеге шестое место. Его победа — наша победа! Итак, я пью за него…
Никто не спросил нас о Берте, ни Писториус, ни Кинцельман, тренер Берта. И я подумал… Впрочем, нет, у меня не было времени думать, ибо Карла неотступно следовала за мной. Она танцевала молча, с какой-то трогательной ленью… А когда Карла поднимала лицо, обнимая меня за шею своей красивой худой рукой, ее черты выражали то же, что и обычно тайную скуку… На Карле было тонкое платье, обтягивающее ее узкие бедра и худую твердую спину. Не знаю почему, но я вдруг почувствовал к ней жалость…
Горели фонарики — целые гирлянды колеблющихся маленьких лун, ночные светила, прикрепленные к длинным веревкам. Сплетя пальцы, мы шли под этими лунами к бассейну, где гости купались в темноте. У края бассейна мы постояли некоторое время, любуясь тем, как в воде качаются отражения бумажных лун. До нас долетали брызги. А потом кто-то из пловцов крикнул:
— Идите сюда, здесь чудесно!
Карла дернула молнию, подняла руки и устало потянулась; платье соскользнуло вниз и легло вокруг ее ног кольцом. Она сделала несколько шажков и переступила через это кольцо; стянула чулки, сбросила пояс и, не глядя на меня, пошла к лесенке… Вода была слишком теплая, она почти не освежала. Я встал у каната, который отделял глубокую часть бассейна от детского бассейна, и начал вглядываться в мерцающую от фонариков поверхность воды, стараясь обнаружить Карлу. Как вдруг перед моими глазами мелькнули чьи-то руки и обняли меня сзади. Я быстро обернулся. Карла опустила руки и тут же поплыла. Она была очень хорошей пловчихой.
Мы плавали на середине бассейна, и Карла рассказывала, что она целый семестр училась на медицинском факультете.
Зачем она мне это рассказывала? Потом спросила, не хотел бы и я заняться медициной? Но я не собирался заниматься медициной, эта наука меня никогда не прельщала. Карла начал вспоминать занятия в анатомическом театре.
За ее болтливостью что-то скрывалось. Возможно, неуверенность в себе. Потом я стоял у края бассейна и смотрел, как она подплывала ко мне, делая короткие движения, — она плыла кролем. Карла подплывала ко мне так уверенно, словно ждала, что я вот-вот подхвачу ее. И я подхватил ее, обнял за плечи и притянул к себе. Я тянул ее до тех пор, пока она не оказалась совсем рядом, испуганная и счастливая. Мы стояли по плечи в воде, в тени, отбрасываемой краем бассейна. Не знаю, долго ли мы так стояли. На ее мокрых, худых плечах плясали отблески огней, дрожавших в воде. Никогда не забуду ее мокрое лицо, узкие бедра. Мы стояли и стояли, не произнося ни слова. А потом молча подошли к лесенке и оделись. Торопливо натянули сухую одежду прямо на мокрую. И при этом ни один из нас не сказал ни слова; в полном молчании мы пошли назад, сами не зная, куда идем. У финской бани мы остановились. Дверь оказалась заперта, и мы полезли внутрь через окно, вдыхая пряный запах дерева… Ощупью пробрались мимо угловой печки, выложенной из кирпича. По выскобленному решетчатому настилу прошли в комнату с двумя деревянными топчанами для массажа. Как-то раз Берт назвал их досками, где «месят тесто». Мы сели на топчан, который стоял в середине комнаты, закурили, но после нескольких затяжек Карла погасила сигарету о край топчана… За окном слышались голоса людей, которые шли от бассейна, из клуба доносилась музыка, веселый гомон. Мы прислушивались к голосам, прислушивались к музыке, время от времени обменивались долгими вопрошающими взглядами, но по-прежнему молчали… Как сейчас, помню ее близость, невольное ожидание чего-то и этот пряный запах дерева… Внезапно Карла поднялась, я услышал у себя за спиной тихий шелест, и когда я повернулся, она лежала на деревянном топчане. Она лежала ничком, подперев лицо руками. Я погладил ее худую твердую спину там, где она соединялась с чуть выступающими ребрами. Она лежала совершенно неподвижно, и ее распростертое тело излучало ту спокойную готовность, какую всегда излучает человеческое тело в темноте. Потом она повернулась на спину, подложив руку под затылок.
— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — сказала она. — Но об этом можешь не думать. Наверное, все уже кончилось. Впрочем, я боюсь, что ничего даже не начиналось.
Но я знал, слышал по ее голосу, что ничего не кончилось и что она все время будет думать о нем. Это стремление все забыть мне знакомо. Никогда человек так охотно не обманывает себя, как в тех случаях, когда он совершенно свободен или совершенно лишен свободы. Подчинившись желанию, которое в данный момент кажется неодолимым, он готов поставить крест на всем остальном… Карла приподнялась, и я впервые прервал молчание.
— Только сейчас с ним будет по-настоящему интересно. До тех пор, пока человек поднимается вверх, идет в гору, все, так сказать, протекает нормально. Поэтому другим с ним неинтересно. Восхождение человека всегда оставляло меня равнодушным. Но теперь у него появился первый шрам, теперь он почувствовал свою уязвимость, понял, что почва может уйти у него из-под ног. Только теперь им стоит заняться.
…Что случилось с Бертом? Неужели он замедлил бег? Или Муссо, крутобедрый загорелый Муссо, уже вошел в свой предстартовый рывок? Преимущество Берта уменьшилось; при каждом шаге пряди его пепельных волос поднимаются и опадают, его обострившиеся черты выражают страх. Осталось еще четыре круга. Четыре круга, в которых таится так много: и поражение, и победа. С каким временем идет Берт? Не может быть! Это самое лучшее промежуточное время, какого он добился за всю свою спортивную карьеру! Когда же, когда же он поплатится за свое безумие?..
Берт, Муссо, Хельстрём и Сибон. В такой последовательности они входят в поворот. Первая четверка! Один из этих четверых будет победителем. Оприс уже не имеет шансов, два датских спортсмена тоже не имеют шансов. Тем не менее они не сходят с дорожки, продолжают борьбу… Опять этот старый дурацкий биплан с развевающимся на ветру рекламным полотнищем. «Почему те, кто курят трубку, имеют успех?» Полотнище надувается от ветра, ветер полощет его, заносит в сторону. Где тень от биплана? Бегуны уже миновали ее. Наконец и Оприс входит в поворот. Видно, что он перетренирован… И вдруг я вспоминаю историю одного старичка спортсмена. Как его имя? Кажется, Дэкин или что-то в этом роде. Всю жизнь Дэкин тренировался, каждую ночь засыпал с мыслью о беге и о победе. Не давал себе передышки. А когда Дэкин ушел из спорта, он разжирел, сердце отказывалось служить. Врачи не могли придумать ничего лучшего, как погнать этого дедулю на гаревую дорожку. Там старик сбавил лишний жир, сердце перестало бунтовать. Может быть, он умрет на бегу; может быть, смерть сделает рывок, чтобы нагнать старину Дэкина. Конечно, придет день, когда смерть его настигнет, как она настигла хитрого самаркандского купца в легенде о самой быстрой смерти… Теперь у Оприса уже нет шансов на победу. Он должен был держаться группы лидеров, тянуться за ними, обеспечить себе позиции для последнего рывка. Первым придет Хельстрём, Хельстрём или Сибон. Если спортсмены выдержат заданный темп, сегодня будет поставлен новый рекорд. И этим рекордом они будут обязаны Берту. Неужели Берт добровольно принес себя в жертву? Знает ли он, знал ли он с самого начала, что неизбежно потерпит поражение? Задумал ли он заранее сделать это поражение доблестным? Собрался ли он заранее принести себя в жертву?
О боже, весь стадион болеет за него! Берт приближается, и ни один зритель не может усидеть на месте. Трибуны кричат, аплодируют, машут руками; люди перевешиваются через барьеры, лица у них напряженные. Они с нетерпением ждут его победы! Каждый хочет помочь ему прийти первым. Каждый готов отдать все, чтобы приблизить эту минуту.
— Бух-нер! Бух-нер! Бух-нер! — Весь стадион, как один человек, скандирует его имя.
Какая-то женщина рядом со мной не издает ни звука. Только губы ее шевелятся, она беззвучно повторяет:
— Бух-нер! Бух-нер!
Сибон все еще идет позади Хельстрёма! Какое поразительное спокойствие, какая выдержка! Сколько раз он, наверное, преодолевал искушение вырваться вперед и обойти Хельстрёма! Уже дважды Сибон хотел бросить бег, но боссы его клуба сумели это предотвратить. Мировой спорт не потерял Сибона. Сибон — хитрец, земляки называют его «Лисицей гаревой дорожки». Спурт у него даже лучше, чем у Хельстрёма, и на последних метрах он еще может преподнести нам не один сюрприз. На Олимпийских играх Сибон завоевал серебряную медаль. Сибон — курящий. Каждый день он выкуривает в среднем пять сигарет. Вначале тренеры, а главное, боссы относились к этому факту с величайшим неодобрением. Но им пришлось смириться, в конце концов они успокоились. Сибон не пожелал бросить курить ради бега. Как-то раз, когда у него брали интервью, он сказал примерно следующее:
— Нам и так уже приходится совершать нечто неприятное — бегать на соревнованиях. Не вижу, почему мне ради этого надо лишать себя всего приятного, например курения.
Сибон — спортсмен, который сознательно вредит себе, который не желает жертвовать ради бега своими привычками. И все же он побеждает. Тело не подводит Сибона. Быть может, бросив курить, он стал бы величайшим бегуном на свете. Но возможно, его результаты не улучшились бы ни на секунду… Что ни говори, последнее неизвестное — это тело спортсмена.
Ветер гуляет в проволочной сетке у трибун, надувает полотнище плаката. Вместе со спортсменами с одного конца стадиона на другой перемещаются хлопки… Приливы и отливы успеха! Датчане обошли Оприса. Неужели Муссо замедлил темп? Нет, это Берт еще нажал, из последних сил рванулся вперед, чтобы обеспечить себе преимущество на последних кругах. Берт увеличил темп! А ведь сейчас уже наступила минута, когда он должен был бы отстать, когда он должен был бы заплатить за все… Зрителям пора увидеть ясные признаки его поражения… О боже, как это ему удалось? Ноги Берта ударяют о покрытие дорожки, короткие, быстрые удары… Разве в этих ударах не слышится нечто безнадежное? И он уже держится не так прямо, как вначале. Тело его никнет к земле. И голова мотается то вправо, то влево, подбородок далеко выдается вперед, а руки загребают и загребают. В уголках рта пузырится сухая слюна. В его глазах застыл ужас. Берт! Берт! Неужели это я крикнул? Неужели все началось сначала?
Нет, он не должен победить. Он не победит, не должен победить, несмотря на то, что весь стадион болеет за него. Даже в почетной ложе все повскакали с мест; вскочил первый бургомистр, вскочили его гости; они хлопают в ладоши, машут, опять хлопают — Берт вышел на противоположную прямую. А сзади него происходят какие-то пертурбации. Берт вовлек в последний спурт перед финишем и Хельстрёма; Хельстрём нагнал Муссо и медленно обходит его вместе с Сибоном, который не отстает от Хельстрёма ни на шаг. Вот они уже обошли Муссо, и тот махнул рукой, словно ожидал этого… Сибон идет впритык к Хельстрёму, но не в затылок, а чуть наискосок от него. К ним подтягиваются Кнудсен и Кристенсен. Нет, датчанам это не удалось, они не сумели обойти Муссо.
Берт, Хельстрём и Сибон — в такой последовательности они бегут.
А вот и труба фабрики, которая выпускает патентованные средства для похудения; ветер прижимает к крыше фабричный дым. Дым от паровоза. Однажды Сибон оказался совсем близко от черной приближающейся громады паровоза… Тогда он спас ребенка, унес его с рельс. Все газеты писали об этом: «Рекордсмен-спаситель» или «Самый ужасный бег в его жизни». Писали и помещали фотомонтаж: Сибон, паровоз-страшилище, а перед ним белокурый малыш — таких малышей любят гладить по головке крупные государственные деятели. В подтекстовках к монтажу газетчики риторически вопрошали: что стало бы с белокурым малышом, если бы поблизости не оказался бегун-рекордсмен?
Победит ли Сибон в этом забеге? Да, он должен победить. Но пока что бег все еще ведет Берт, и его преимущество растет. Означает ли это, что он уже обеспечил себе победу? Нет, Берт не должен победить. Пусть победит любой из этих спортсменов, только не Берт, только не Берт. Ибо Берт был бы плохим победителем. Он был бы самым недостойным призером за всю историю соревнований. Я против Берта, хотя знаю, что на этом огромном стадионе я единственный, кто желает ему поражения. Может быть, и Tea желает ему поражения. Но нет, когда он пробежал мимо Tea, она начала ему аплодировать. Этот бег сделал ее забывчивой.
Берт не признал бы никакого другого урока, кроме урока поражения. И он не заслужил ничего иного. Между мной и им все кончено. Он это знает, и я это знаю. Изменить уже ничего нельзя. Ничего нельзя изменить, потому что я никогда не забуду ту историю.