А что будет, если он потерпит поражение? Ведь Берт не может выиграть, не он первым коснется финишной ленточки — прошли времена, когда он грудью рвал ее. Соперники помещают ему, да он и сам помешал себе этим паническим спуртом. На двадцать метров опередил он Хельстрёма, за которым начинает растягиваться группа бегунов. Конечно, победит Хельстрём, он обязательно победит, порукой тому красота стиля, ширина его бегового шага, способность сдержать волнение при таких состязаниях, — впрочем, все это не засчитывается. Грациозность прыжка, красота броска и стиль бега сам по себе не приносят победы. Засчитывается лишь пройденное расстояние и засеченное время.
Берт бежит впереди всех. Он тяжело дышит, но и его соперники дышат не легче. Берт уже не кажется побежденным, вид у него куда лучше, чем был на старте; он бежит сейчас, как тогда на чемпионате «Львов гавани»: ожесточенно, яростно, будто своим бегом хочет отомстить всем тем, кто уже списал его в тираж. Длинноногий, смуглый Муссо, выступающий за Италию, вырвался вперед; он становится неожиданной угрозой для Берта, обгоняет Сибона, обгоняет удивленно раскрывшего глаза Хельстрёма, который прижимается к внутренней бровке и уступает дорогу. И вот уже Муссо догоняет Берта, делает рывок. Ему осталось всего пятнадцать метров, десять — услышал ли его мольбу хитроумный Гермес или Агон, бог спортивных состязаний? А может быть, ему помогла Афина? Лицо Муссо залито потом. Мышцы на шее вздулись. Верхняя губа вздернута, рот стал квадратным, словно застыл в муке. В глазах лихорадочный блеск. Нет, он не догонит Берта, который почувствовал угрозу даже не оглянувшись. Кажется, будто настойчивый и отчаянный взгляд соперника подгоняет его. Берт ускорил темп и не уступил лидерства. Вот они пробегают мимо трибуны. «Берт, Берт!» Неужели это кричал я, неужели мой голос несется над беговой дорожкой, неужели я хочу, чтобы Берт услышал меня и почувствовал новый прилив сил? Разве я не перестал верить в его победу? Может быть, я напрасно не махнул рукой, когда он искал меня взглядом перед стартом. В первый раз я не захотел оказать ему эту маленькую услугу, дать понять, что я здесь и желаю ему удачи. Может быть, мне нужно было помахать ему рукой, несмотря на все? Ведь, несмотря на все, он не перестал быть бегуном, он по-прежнему определяет темп, с ним еще надо считаться. А ну-ка, Берт, покажи им, разделай их под орех!
Муссо не отстает, но его уже нагоняют Хельстрём и Сибон, они бегут в одном темпе, почти вплотную друг к другу, словно подчиняясь одному ритму, словно их объединяет безмолвный договор; они подгоняют и ведут друг друга, пусть с подозрением и опаской. И все же у них есть преимущество по сравнению с другими спортсменами, которым приходится следить за остальными, определять свою тактику и бороться в одиночку. Хельстрём и Сибон полагаются лишь друг на друга, признают только друг друга, высокомерно полагая, что один из них обязательно одержит победу.
А другая пара? Она распалась. Курчавый румын Оприс втиснулся между двух датчан; на последнем месте бежит Мегерлейн, швейцарский почтальон, теперь уже со спокойным, сдержанным, почти равнодушным лицом. В беге на пять тысяч метров он завоевал бронзовую медаль, пробежав почти всю дистанцию с таким же спокойствием и кажущимся равнодушием, как сейчас. Выйдя на последний поворот, он неожиданно вырвался, обогнал одного за другим своих соперников и побежал один по самой середине гаревой дорожки; если бы он сделал рывок раньше, то пришел бы к финишу вторым.
Там, где соревнуются по прыжкам в длину, добились удачи: прыжок на шесть с лишним метров засчитан. Аплодисменты на передних скамьях и на почетной трибуне. Все аплодируют мускулистой спортсменке, которая стоит позади судей; она подпрыгивает, откидывает со лба совершенно мокрые пряди волос, посылает воздушный поцелуй скамьям, с которых ей аплодируют, бежит к месту старта и натягивает на себя коричневый тренировочный костюм. Медаль она получит наверняка — не то что Берт. Но не медаль, не почетный диплом и не приз доставляют спортсмену самую большую радость. Сначала он идет к судье, чтобы узнать засеченное время, замеренное расстояние. Да, все изменилось. В старину спортсмены бежали только ради приза; греческий бегун никогда бы не вышел на старт, если бы не ценный приз. Ахилл знал это. Когда на похоронах Патрокла он открыл состязания по бегу, то прежде всего позаботился о призах, которые выставили у финиша.
Нет, ради одной олимпийской лавровой ветви, ради абстрактного удовлетворения ни один эллинский атлет не пробежал «бы ни шага; они гнались за золотом, за серебряными кувшинами, за быками и драгоценным оружием, которые выставлял устроитель состязаний. Сначала люди бежали ради спасения жизни, потом ради призов, а теперь только ради рекордов.
Хельстрём и Сибон догоняют Муссо; нет, не они его догоняют, а Муссо замедлил бег; попытка спрятаться за спину Берта стоила ему слишком много сил. Муссо отстает, дает себя обогнать, пристраивается сзади Сибона и бежит в его темпе. Втроем, со спокойной уверенностью в победе, они преследуют Берта, их бег равномерен, руки, плечи и ноги работают ритмично, корпус сохраняет один и тот же наклон. Все трое кажутся одним бегуном, как будто общность усилий стерла все различия между ними, заметен лишь их стремительный и могучий беговой шаг.
Неужели Берт снизил темп? Снова он оглядывается на своих соперников. Зачем, зачем он это делает? Сто раз ему говорили, что он теряет время, что оглядываться нельзя, и он неизменно признавал ошибку; неужели во время бега он все забывает? Неужели бег так действует на бегуна, что тот не думает ни о чем, кроме своих соперников? Не оглядывайся, Берт, беги, беги, не смотри назад, тебе не надо знать, что происходит сзади! Ты идешь первым…
Боже мой, зачем он оглядывался, ставил на карту выигранное время? Так он не добьется победы, Берт Бухнер не будет новым чемпионом Европы. Почему я испытываю страх? Почему у меня опять сдавило горло? Из-за него? Я не могу больше оставаться безразличным. Теперь и Tea вскочила с места, в передних рядах все стоят, даже Tea, которая пришла сюда, чтобы увидеть поражение Берта. Tea стоит у барьера и следит за его бегом пока еще спокойно, без видимого волнения.
На этот раз ей не придется принимать диплом и медаль после финиша, как тогда… Когда же это было? На каких соревнованиях? На чемпионате земель, за несколько недель до национального чемпионата? Берт бежал в тот день под палящим солнцем, в немилосердную жару. Он вырвался вперед, только Реверс не отставал от него, механик с бледным лицом, который продержался сзади Верта больше двадцати двух кругов и вдруг покачнулся, упал, снова поднялся, опять рухнул и в конце концов, судорожно дергаясь, с идиотской улыбкой свалился на гаревую дорожку. Он продолжал улыбаться даже на носилках, когда санитары несли его в палатку. Берт не заметил исчезновения своего самого опасного соперника, он продолжал бежать так, будто Веверс все еще у него за спиной, и выиграл забег с лучшим временем года. А потом, когда началось чествование победителей, спортсмены, занявшие второе и третье места уже стояли на зеленом пьедестале, стояли и оглядывались по сторонам, ища Берта глазами, но главный победитель исчез. Они искали его в уборных, между ларьками, в раздевалке и в санитарной палатке; руководитель земельных соревнований вызвал Берта по радио: его настоятельно просили явиться на чествование победителей, но он так и не пришел. Никто не знал, куда он исчез. И тут Tea перепрыгнула через барьер, пересекла гаревую дорожку, без особой робости подошла к пьедесталу почета и встала между спортсменами, запившими второе и третье места, с той естественностью, с какой жена заменяет мужа. Шепнув что-то руководителю соревнований, Tea под веселые и сочувствующие аплодисменты зрителей приняла диплом и медаль Берта. Вместо Берта она обменялась рукопожатиями с его побежденными соперниками, вместо него повернулась к противоположной прямой, а потом подошла к нашей скамье, где сидели Виганд, Кронерт и я. Она положила диплом и медаль в портфель, заговорщицки кивнула мне и за спиной моих соседей прошептала:
— Пойдем поищем его…
Нет, она не знала, куда скрылся Берт, одержав победу; она только догадывалась. Мы поехали через весь город к порту, к рыбному рынку. Жара была немилосердная. У рыбного рынка мы вышли. Tea устремилась к маленькой, чисто выбеленной пивнушке. «Он там?» — спросил я, но не получил ответа. Tea уже стояла на цементных ступеньках и открывала тяжелую деревянную дверь. Хозяин, тучный мужчина с отвисшим веком, вышел из-за занавески, что-то жуя; он поздоровался с Tea, поздоровался со мной, они пошептались у стойки, потом Tea быстро кивнула мне, и мы проскользнули за занавеску. Хозяин молча показал на темную деревянную лестницу и стал смотреть, как мы поднимаемся. Tea, очевидно, уже бывала здесь. Она взяла меня за протез, остановилась, подождала, пока ее глаза привыкнут к чердачному полумраку, — металлический крючок протеза передал мне дрожь ее руки. Наконец в полной тишине она двинулась дальше, медленно ведя меня по пружинящим половицам чердака. Нагнувшись, чтобы не задеть низкие стропила, мы подошли к двери, которая вела в мансарду, остановились, прислушались. На чердаке было по-прежнему тихо! Не спуская с меня взгляда, Tea подпила согнутый палец, а когда я кивнул, постучала. Щеколду изнутри приподняли, дверь медленно раскрылась, и перед нами оказался Берт; наш приход не удивил его, он спокойно, чуть ли не с облегчением смотрел на нас, как будто ждал…
Быстрый знак рукой — и мы на цыпочках вошли в оштукатуренную мансарду с единственным слуховым окном. Сначала я заметил развешанную по стене на гвоздях одежду, потом стопку книг и валявшийся на полу пакет с газетными вырезками; Берт отошел в сторону, и стала видна широченная старомодная кровать, на подушке лежало серое, грустное мышиное лицо «отца спорта» Лунца. Лунц лежал неподвижно, с закрытыми глазами, под тяжелым одеялом. В изножье на плетеном стуле стояла тарелка с хлебом и коричневый кувшин с мятным чаем. Из кувшина тонкими завитками поднимался пар. Рядом с тарелкой стояли две бутылки с какой-то густой жидкостью и два стеклянных пузырька с таблетками. Мы подошли к кровати. Старик Лунц раскрыл глаза, кивнул нам и с трудом вытащил руку из-под тяжелого одеяла.
— Извольте радоваться, — сказал он, — перед самым чемпионатом меня скрутило. Да и сегодня я с радостью побывал бы на стадионе, посмотрел бы, как бежит мальчик. Ведь он одержал победу…
Мы пожали исхудавшую руку Лунца, а потом Берт опять спрятал ее под одеяло. Я посмотрел на Берта, поймал его взгляд и тут же понял, зачем ему понадобились деньги, которые Tea и я одолжили ему, — Берт никогда не говорил нам об этом. Я знал, вернее, слышал, что Лунц болен, но не знал, что Берт ухаживает за ним, каждый день приносит еду, наводит порядок в этой мансарде, заваривает старику его любимый мятный чай и ходит в аптеку. Мы сидели на краешке кровати и молчали, вдыхая кисловатый запах, пропитавший мансарду. А когда Берт снова одолжил у меня деньги и ушел за лекарством, «отец спорта» Лунц с хитрой усмешкой взбил подушку, уселся поудобнее и вынул руки из-под одеяла.
— Да, да, — сказал он, показав кивком на дверь, — он своего добьется. Берт — великий бегун. Я уж постараюсь собраться с силами, чтобы посмотреть на него во время больших соревнований. Мне говорят, что дела мои плохи, но я им еще покажу, на соревнованиях я буду громче всех подбадривать Берта. Прежде всего, однако, мне надо закончить работу о марафонском беге, осталось не так уж много, надо всего лишь доказать, что этот бег наперегонки со смертью неизбежно должен был кончиться смертью.
Мы молча смотрели на него, и он решил, что нам нужны доказательства, достал из-под подушки помятую тетрадь и начал листать ее иссохшими пальцами.
— Терсип из Эроидаи принес домой весть о победе под Марафоном. Правда, большинство утверждает, что не Терсип, а разгоряченный боем Эвклес убежал с поля битвы во всех доспехах и, достигнув дверей первых домов Афин, успел лишь воскликнуть: «Радуйтесь, мы тоже рады!». В то же мгновение он упал бездыханным. Вот так, бежал от смерти и угодил смерти в лапы…
Tea встала, отобрала у него тетрадь и спрятала ее под подушку. Потом разлила чай и протянула ему чашку, он взял ее дрожащей рукой. Скривив рот, Лунц глотал горячий чай. Иногда он постанывал. Потом на лестнице вдруг послышались шаги двух мужчин, которые шли к мансарде. Хозяин с отвисшим веком приоткрыл дверь, но сам не вошел, только просунул голову в щель, словно хотел выяснить, найдется ли местечко в этой комнатушке и может ли он впустить сюда человека, которого мы не видели, но угадывали у него за спиной. Хозяин решил, что места хватит. Он кивнул головой, отворил дверь, и из чердачного полумрака нерешительно вышел Хорст, держа руки в карманах куртки. Мы снова собрались все вместе…
Вскоре вернулся из аптеки и Берт. Молча положил он на плетеный стул таблетки, молча подошел к Хорсту, они обменялись рукопожатием, и Хорст сказал:
— Я пришел, чтобы тебя поздравить, — не мог выдержать. Ты был великолепен, Берт, это лучший бег, какой я видел в своей жизни. Ты победишь не только на больших соревнованиях, ты победишь везде.
— У меня был лучший в мире лидер, — сказал Берт. — Тебе надо снова ходить на тренировки, Хорст. Я поговорю с Бетефюром, поговорю не откладывая, дружище.
Берт подошел к постели Лунца, мышиная мордочка которого блестела от пота, а кадык на худой шее дергался; Берт отвинтил у бутылки пробку, налил в столовую ложку густой жидкости и решительно влил ее Лунцу в пересохший рот. Старик проглотил лекарство и удивленно взглянул на нас. Вытащил руку из-под тяжелого одеяла. Указав на Берта, сказал:
— Присматривайте за ним, не спускайте с него глаз, он должен стать бегуном, все остальное пусть из головы выбросит. Если вы его поддержите, о нашем обществе заговорит вся Европа, скажут, что в этом обществе воспитывают великих бегунов. Не увлекайтесь техническими видами спорта, самым главным всегда остается бег. А кроме того, бег самый экономный вид спорта, не нужно снарядов, оборудования, нужно только здоровое сердце. Все другое пусть вас не интересует, всякие цирковые фокусы, для которых нужны деньги, дорогой инвентарь и дорогие костюмы; все это не имеет ничего общего со спортом. Смотрите, чтобы Берт стал бегуном.
Берт успокаивающе кивал головой, но старик этим не удовлетворился. Требовательным жестом он подозвал к постели Tea, придвинулся к ней, они шептались, а мы из деликатности отвернулись. Тихое бормотанье Лунца было единственным, что нарушало тишину в мансарде, потом все смолкло. Tea поцеловала старика в лоб. «Отец спорта» Лунц уснул.
— Чего он хотел от тебя? — тихо спросил Берт.
— Ничего, — сказала Tea, — может, когда-нибудь расскажу.
Мы покинули спящего Лунца, расстались у пивнушки с Хорстом, а сами отправились к Берту.
Волны набегали на размытый пирс; мы шли вдоль порта друг за другом: впереди Tea, за ней Берт, замыкал шествие я, в руках у меня был портфель, где лежали медаль и диплом. Передо мной маячила спина Берта; он все еще ходил в отрепьях: брюки с бахромой, помятый пиджак и стоптанные ботинки. Пепельные волосы топорщились над воротником; Берт был точь-в-точь такой же, как в тот раз на пароме, когда я после долгой разлуки снова встретил его. Я понял, что все или почти все деньги, которые Платили ему за работу привратника, он тратил на «отца спорта» Лунца; он ничего не откладывал для оплаты учения, не купил ни одной книги, и я думал в тот вечер, когда он шел впереди меня, — да, тогда я еще так думал, — что, кроме старика Лунца и бега Берта, ничего не интересует. А потом мы разом остановились у портового ресторана, разом ввалились в дверь, вздыхая, отыскали столик под вялой виноградной лозой и заказали пива — не тогда ли в устье вошла яхта, скользнула мимо нас, белая и бесшумная, и мы не обнаружили на ней ни одной живой души? Яхта была названа испанским девичьим именем, напоминала о залитых солнцем берегах, о заваленных апельсинами гаванях; она скользнула вверх по реке как символ праздности: мы провожали ее взглядом, и Берт сказал:
— В кои веки увидишь корабль, на котором самому хочется поплавать, а там уже полно всяких проходимцев. Почему, старина, так получается, что именно проходимцы напоминают нам о том, что нам нужно?
— Очень просто, — сказал я, — у них есть деньги.
Презрение в его взгляде, презрительно сжатые губы. Яхта скрылась, и я хорошо помню, как он взглянул на нас прищуренными глазами и прошептал:
— Ненавижу бедность больше всего на свете. Кто смеет утверждать, что она лучше богатства? Спроси-ка тех, кому приходится иметь дело с бедными сиротами и бедными вдовами. Какой вздор строить сейчас планы! Прежде всего мне нужно выкарабкаться из этой ямы.
Tea растерянно смотрела на него, а он, помолчав, добавил:
— С меня хватит бедности, она еще никого не сделала лучше, никого не сделала счастливей. Я знаю, что вы хотите сказать, но советую воздержаться. Вы не видели больного Лунца, когда он лежал на полу возле своей кровати, не вы его раздевали и мыли, — вы увидели его уже чистеньким и причесанным. Да что там говорить, лучше уйдем отсюда!
Мы стояли на безлюдной улице — асфальт плавился, прилипал к подошвам, — Берт снова зашел в ресторан и купил у стойки две холодные рыбные котлеты, которые взял домой: в тот самый день, день его первой официальной победы, началось такое, что в конце концов уготовило ему поражение…
Гуськом поднимались мы по лестнице, на сей раз впереди был Берт. Ключ он держал в руке, он первым подошел к двери, и я увидел, как он нагнулся и посмотрел сквозь замочную скважину, сделав нам знак идти потише. В его каморке кто-то был. Потом он отпер дверь и пропустил нас вперед. У окна, обернувшись к нам, стоял Альф, затравленный и тщедушный, красивый и вульгарный, темноглазый и темноволосый парень стоял и робко улыбался. Берт бросил ему сверток с котлетами, и он проворно и в то же время нехотя поймал его. Поглядел на промасленную бумагу, есть, однако, сразу не стал, хотя по глазам его было видно, что он голоден; повернувшись боком к окну, он взглянул вниз, на безлюдную улицу, потом подошел к двери, открыл ее и, не обращая внимания на меня, а тем более на Tea, которая следила за ним с нескрываемым подозрением, прислушался, нет ли кого на лестнице. Убедившись, что никто ему не угрожает; Альф сел под дюреровскими кроликами и принялся уплетать котлеты.
Tea пошепталась с Бертом, тихонько потребовала от него объяснения, но он рассмеялся и, сделав вид, будто не понял ее слов, заявил:
— Здесь можно говорить громко, у нас секретов нет.
Больше того, он даже повторил вслух то, что шептала ему Tea, и познакомил нас с Альфом, который разламывал сероватые котлеты и запихивал их себе в рот.
Посмеиваясь — я никогда не забуду, как он подмигнул нам, — Берт пренебрежительно сказал:
— Альф — законченный негодяй, посмотрите, какой аппетит у этого избалованного негодяя. На улице он есть не может: ведь, конечно же, найдутся люди, которые осудят его за то, что он при всем честном народе ест рыбные котлеты. На улице ему вообще лучше не показываться, поэтому я и организовал ему здесь столовую.
Смеясь, Берт рассказал, как однажды он возвращался с тренировки — на гавань уже спускались предвечерние сумерки, — и когда к пирсу пришвартовался баркас, в порту устроили облаву. Берт рассказал, как ему было обидно, когда его, одетого в тренировочный костюм, с ботинками на триконах в руках, с ботинками, которые ему одолжили в спортивном обществе, втолкнули в сарай, чтобы обыскать. Он протестовал, но все было напрасно. Берта втолкнули в сарай, где ему пришлось на глазах у полицейских раздеться и стоять голым, пока фараоны выворачивали наизнанку его тренировочный костюм и ощупывали ботинки; возможно, Берт ушел бы оттуда со спокойной душой, если бы этот обыск не был таким оскорбительным. Все, все, кого втолкнули в сарай, оказались во власти профессионального полицейского недоверия, во власти официальной подозрительности. Даже те люди, у которых не было при себе ничего предосудительного, вызывали у стражей порядка чувство острой настороженности; думать плохо о людях было полицейским долгом, и на каждого, кого они обыскивали, полицейские смотрели как на давно разыскиваемого убийцу. Они толкали Берта из стороны в сторону, выспрашивали подробности его жизни и в конце концов сердито швырнули ему тренировочный костюм, раздосадованные, что ничего не нашли. Берт надел свой костюм и ушел. А потом, уже в порту, он заметил, как в сумерках какой-то мальчишка пытается незаметно улизнуть через оцепление вокруг прибрежного квартала. Берт увидел, как он пробрался через оцепление и помчался со всех ног, еще не зная, удастся ли ему убежать. Но Берт, заметив рыщущих вокруг своего дома преследователей в полицейской форме, сразу понял по их настороженным лицам, что побег удался. Потом он неожиданно услышал в подъезде тихий свист и испуганно обернулся; почему-то он тут же сообразил, кто свистел: он ни капельки не удивился, увидев смазливое, хотя и изможденное лицо Альфа, показавшееся над перилами лестницы. Берт позвал его в комнату, накормил и оставил переночевать. Берт ни о чем его не расспрашивал, не поинтересовался даже, почему он бежал и почему боялся выйти на улицу.
Да, я хорошо помню, как Альф ел руками рыбные котлеты в тот вечер, когда мы сидели наверху у Берта, а поев, встал, подошел к двери и прислушался, потом, повернувшись боком к окну, оглядел улицу. Альф не верил, что о нем уже забыли, не мог поверить в это. А Берта забавляли необычайная настороженность и недоверчивость этого тщедушного паренька, он не спускал с него глаз; стоило Альфу пошевелиться, как Берт был уже начеку. Tea молча сидела между нами на табуретке. Она тоже наблюдала за Альфом, только осуждающе и даже враждебно. Альф принес сюда новый запах, запах дорогих сигарет и дешевой помады для волос; в комнате пахло чем-то сладковатым, приторным, напоминавшим запах третьеразрядного публичного дома, и я чувствовал, как в этот жаркий вечер запах этот ударяет в голову. Убедившись в своей безопасности, Альф спросил Берта, чем кончились соревнования. Берт сказал, что он победил, а когда Альф поинтересовался, что же помогло ему победить, Берт ответил буквально так:
— Нужно о чем-то думать, нужно думать о чем-то, что толкает вперед и придает новые силы. Когда я уже на пределе или мне кажется, что я на пределе, я думаю о Викторе. Я всегда думаю о том тихом лесном озере, о нашем побеге, о том воскресенье, когда мы брились и вдруг на противоположном берегу показались солдаты. И тогда я снова слышу их крики, слышу выстрелы, вижу, как Виктор останавливается, оборачивается и падает. Да, все снова воскресает передо мной, крики, стрельба и лицо Виктора, и когда я думаю об этом, то не замедляю темпа, хотя бежать не становится легче. Виктор мне помогает…
А потом — Берт еще продолжал рассказывать — Tea побледнела, губы ее стали белыми, жилка на шее учащенно забилась. Tea прижала к груди руки, закрыла глаза и откинула назад голову, а когда Берт замолчал и мы все замолчали, Tea вдруг сникла и медленно, очень медленно и пугающе тихо сползла на пол. Мы подняли ее и уложили на диван. Шея ее покрылась капельками пота, губы дрожали. Маленькие пухлые руки вцепились в покрывало и сжимали его так сильно, что побелели костяшки пальцев. Мы стояли возле нее, и вдруг Альф тихо, уверенно и насмешливо сказал:
— Это бывает, обязательно бывает. Я думаю, Берт, скоро вы будете не одни.
Берт отступил на шаг, страх и неприязнь отразились на его лице; он покачал головой и недоверчиво взглянул на девушку, которая со стоном заметалась на диване. Я заметил, что Берт смотрел на Tea со страхом и досадой. Он поднял руки и сказал:
— Не может быть, ты ошибаешься. Конечно же, ты ошибся, Альф. Ведь ты не представляешь себе, что это для меня значит. Тогда мне придется все бросить. А ты как думаешь, старина?
— Не так уж все это скверно, — сказал я, поскольку ничего другого не мог придумать.
Берт схватил табуретку, поставил ее рядом с диваном, сел и вытащил из-под покрывала руку Tea. Склонился к лицу девушки. Окликнул ее. Влил ей в рот воды и потер виски. Когда Tea медленно приподнялась и с помощью Берта села, она робко и смущенно посмотрела на нас. Тогда все стало ясно. Берт ни о чем не спрашивал, — может быть, потому, что они были не одни, а может быть, потому, что ждал ответа, которого так боялся. Погруженный в свои мысли, как тогда в лагере за зеленой дамбой, он молча сидел до тех пор, пока Tea не встала и без лишних слов не пошла к двери. Недолгое прощание, и мы расстались. Берт хотел проводить ее, но Tea сказала:
— Я уже отошла и сама доберусь до дома, не беспокойся.
Она взяла меня за руку, и мы ушли, оставив Берта с его новым приятелем. Переходя улицу, мы не обернулись, не посмотрели на верхнее окно, хотя знали, что оба они стоят там наверху и ждут, когда мы помашем им рукой.
— Скорее, — сказала Tea, — пойдем скорее.
Я с трудом поспевал за ней. Нет, Tea еще не хотела домой, она потащила меня в летнее кафе у самого берега реки. Мы отыскали столик под увядшей виноградной лозой, долго сидели там, пили вино, а поскольку я чувствовал, что Tea не знает, с чего начать, мы допили вино и пошли к темневшей на воде шаланде. Я сказал:
— Дай ему время, наберись терпения, потом все уладится. Ему в жизни крепко досталось.
Опершись обеими руками о борт шаланды, Tea смотрела на реку.
— Я так испугалась, — сказала она, — когда мы сидели в порту в ресторане, а мимо проплыла яхта и Берт произнес те слова. Мне он это никогда не говорит. Я боюсь.
А я, войдя в роль доброго дядюшки, успокаивал ее. Как мог я тогда подумать, что правда может быть такой жестокой? Твердо придерживаясь своей роли, я сказал:
— Он еще очень молод, Tea, но тебе не надо бояться. Я достаточно давно знаю Берта. Знаю, что с ним происходит. У него большие планы, и тебе надо дать ему немного времени.
Да, так я сказал, полагая, что Tea надо утешить, хотя понимал — а может, чувствовал, — что ничего не повредит ей больше, чем утешение; по-видимому, я тогда еще надеялся, что ее история с Бертом закончится благополучно, — точно уже не помню, знаю только, что от утешения «доброго дядюшки» добра не вышло. Я пытался применить клей там, где мог помочь только скальпель. Наши ошибки не проходят бесследно, и когда мы сидели на палубе шаланды, я опять кое-что упустил из виду, но Tea была довольна, как только может быть довольна женщина в ее положении; я вспоминаю, что она вдруг положила себе на колени портфель с дипломом и медалью. Поначалу я не заметил, что она прихватила с собой этот портфель; теперь она открыла его, вынула диплом, который получила за Берта, и мы стали вместе читать…
…Дождь, начался дождь, настоящий ливень, который косо метет по гаревой дорожке и на фоне трибун кажется решеткой из натянутых шнуров. На противоположной стороне стадиона, где нет крыши, люди раскрывают зонты, там вырастает лес, густые заросли зонтов, из которых поднимаются клубы табачного дыма. Бегуны выходят на восьмой, нет, уже на девятый круг. У них мокрые волосы. Рубашки прилипли к телу. Шипы туфель взметывают мокрые комья. Ноги забрызганы грязью. А Берт все еще бежит впереди, оторвавшись от других, следуя своему плану. Порядок бегунов пока не изменился. Но вот в группе, бегущей позади Берта, происходят перемены; курчавого Оприса обгоняют — кто? Кристенсен? Кнудсен? Кто-то из датчан обогнал его, и теперь оба датчанина бегут рядом, будто два близнеца, переговариваются, о чем-то уславливаются на бегу. Какой тактический маневр они избрали? Перебросившись еще несколькими словами, они убыстряют темп, выходят вперед и догоняют Муссо, который бежит позади Сибона и Хельстрёма. Датчане вплотную подтягиваются к ним. Но не обгоняют, да, у каждого из них есть свой план.
Когда два спортсмена бегут друг за другом и один из них, более слабый, готов пожертвовать собой ради другого, то ведомый приобретает особую силу и его шансы повышаются. Договорились ли датские бегуны о такой тактике? Сейчас они кажутся близнецами.
…Помню историю с итальянскими близнецами — где же это было? Только один из братьев был заявлен как участник забега, батрак с надменным лицом цезаря; босиком вышел он на старт и высокомерно позировал фотографам. Но уже после первого километра ему пришлось уступить лидерство, он отстал или позволил себя опередить; никто не видел его ухмылки, когда он бежал последним, и никто не видел, как он вдруг шмыгнул в кусты и тут же снова выскочил оттуда; участники забега заметили его лишь тогда, когда он догнал их, а потом и опередил, насмешливо подбадривая. Они увидели лицо цезаря и услышали торжествующий смех, когда добежали до финиша намного позже итальянца, — так никто и не понял, что бегунов, одержавших победу в этом кроссе, было двое, что они встретились в кустах и подменили друг друга. Слава победителя так и осталась бы у продувных близнецов, если бы они не повздорили из-за полученной награды; обман раскрылся, когда они затеяли ссору.
…Кристенсен и Кнудсен бегут нога в ногу, меняются местами, сближаются. Берт уверенно выходит на поворот, бежит по прямой метров на двадцать или даже на двадцать пять впереди Хельстрёма, он искоса поглядывает назад, на Мегерлейна, последнего в группе бегунов. Не собирается ли он обойти его на целый круг? Да, Берт прибавляет шагу, делает еще один рывок, у него еще есть силы, но ведь не пройдена и половина дистанции! Но что это? Берт не выиграл в скорости, его рывок не дал ему увеличить опережение, потому что Хельстрём учел этот маневр и широким шагом, не отставая бежит вслед за Бертом. Хельстрём знает, какое преимущество он может на худой конец оставить за Бертом, не упустив своих шансов. Снова над стадионом появляется биплан с развевающимся рекламным плакатом. Ветер относит его в сторону. Что рекламирует плакат? Текст не разобрать, ага, вот: «Пользуйтесь шинами Поллукс!».
Хельстрём сидит у Берта на пятках. Недаром этого шведа называют «Летучим пастором», летучим шагом он преследует Берта. О чем он думает? Берт думает о Викторе, а если еще не думает, то подумает о нем, когда ощутит позади дыхание преследователя. А о чем думает Хельстрём, этот спортсмен, угодный богу? О вратах рая? Уж не хочет ли он заслужить спасение души на гаревой дорожке? Что принесла бы ему победа в этом забеге? Аудиенцию у епископа, который разрешит Хельстрёму поцеловать холодное кольцо; с самодовольной улыбкой склонится над ним и осторожно похвалит: «Бог всегда с людьми, даже на гаревой дорожке». Может быть, его фотографию поместят на обложке церковного журнала, только какую же дадут под ней подпись? «В финишном рывке одержала победу вера, опередив остальных на целый корпус?» Да, Хельстрём бежит как победитель: мягкие движения плеч, пружинящий шаг… Вот он пробегает мимо нас, не давая Берту возможности вырваться вперед.
Надо же этому лотошнику с его сосисками пристроиться перед самым барьером. «Уйди отсюда, убирайся!» — кричат ему у меня за спиной, с бранью прогоняют с глаз долой. И поделом! Мне нужны сигареты, а не сосиски. Что случилось? Шелест проносится по стадиону, шум, похожий на всплеск волны. Что произошло? На Повороте упал один из датских бегунов, — раскинув руки, он лежит на мокрой дорожке, Оприс перепрыгивает через него, потом Мегерлейн; два санитара в форменных куртках бегут по полю, прижимая рукой болтающуюся на ремне кожаную сумку. Их помощь не потребовалась. Датчанин уже снова на ногах — кто же это? Кристенсен? Кнудсен? На его майке грязная полоса от плеча до пояса, но он не сдается, он бежит, стараясь догнать Мегерлейна. Аплодисменты в честь датского спортсмена, который догнал Мегерлейна и не отстает от него. Берт оборачивается, но ничего не видит, все уже прошло.
На почетной трибуне появляется Биркемейер, руководитель соревнований. Да, это он, человек без затылка; его представляют первому бургомистру, Биркемейер кивает головой, смеется, беспрестанно кланяется бургомистру, кладет перед ним стопку кожаных коробочек коричневого цвета, делает приглашающий жест: прошу, дескать раздать эти коробочки с медалями, когда будут чествовать победителей.
Неужели на время бега прекратили прыжки с шестом? Нет, они все еще прыгают. Эти прыжки — трудный вид спорта, каждый прыжок требует собранности и добросовестной подготовки. Спортсмен с шестом стартует с дистанции разбега до стойки, устанавливает шест, много раз примеривается к планке, которая лежит на высоте четырех метров сорока сантиметров, а потом медленно идет обратно, уставив глаза в землю и опустив плечи. Останавливается и оборачивается. Сжимает шест обеими руками. Опустил лицо. Шест прижат к щеке. Но вот он поднимает глаза, бежит, бежит с приподнятым шестом, и взгляд его ищет черную дыру, куда он воткнет острие шеста. Толчок, с силой взлетает он вверх, тянет, дожимает; тело его переворачивается над планкой, руки отпускают шест — взял высоту, но нет, падая, он касается грудью планки и срывает ее. Спортсмен мягко приземляется на мокрые опилки — сорвалось…
Дождь перестал, и ветер вроде стихает. Какое бледное, какое изможденное лицо у Берта, будто его истязают! Он выглядит так, словно его подвергли какой-то тайной пытке — не жаждой ли победы? Неужели эта жажда так сильна, что заставляет его забыть о своих реальных возможностях? И лишает его способности оценить свои силы? Не случится ли с ним то же, что с французом Лермюсье, который на первой в наше время Олимпиаде в Афинах переоценил свои силы и в разгаре бега упал словно подкошенный, упал и потерял сознание.
Отличное промежуточное время! Никогда еще Берт не начинал свой бег так стремительно, никогда не имел такого промежуточного времени. Рекорд отчаяния, ведь промежуточное время еще ни о чем не говорит! А может быть, финал принесет ему новый рекорд? Возможно, все возможно на этом поле; большинство рекордов по бегу бывают неожиданными. Их устанавливают и при ветре и даже при дожде. Их ставят и на размокшей дорожке и под палящими лучами солнца. Наперекор всем прогнозам, неожиданно даже для самих судей-секундометристов ставится большинство рекордов; редко — после долгих приготовлений, возвещений и со специально приглашенными лидерами.
Не раз уже писали, что с очередным рекордом достигнут абсолютный предел, лучшего времени не может показать ни один бегун, поскольку не выдержат ни его легкие, ни сердце. А потом появляется пришелец из финских лесов, или английский врач из предместья, или сельскохозяйственный рабочий из Австралии, и они встречаются с соперником, который ведет их за собой, подзадоривает, и ставят новый рекорд, доказывая, что возможности человеческого сердца или легких никем еще не определены, даже самыми опытными специалистами. Всякий раз, когда на гаревой дорожке появляется выдающийся бегун, думают, что вот теперь-то достигнут предел. Так думали, когда Нурми на своей первой олимпиаде добился победы за тридцать одну минуту сорок пять секунд, так думали и потом, когда появился Кусочинский и пробежал эту дистанцию за тридцать минут с секундами, а когда появился Затопек, который бежал так, словно хотел победить в Хельсинки ценой своей жизни — он пришел первым с временем двадцать девять минут семнадцать секунд, — снова думали, что теперь уже ни один бегун в мире не достигнет результатов Затопека. Но вскоре появился Владимир Куц, и вся первая пятерка бегунов в его рекордном забеге прошла дистанцию быстрее, чем Затопек в Хельсинки.
Да, промежуточного времени Берта хватило бы для нового рекорда, если бы он выдержал, но он не выдержит, у него уже нет сил, последний забег Берта закончится поражением, и, побежденный, он навсегда уйдет из спорта…
Нет, для него это будет не первое поражение. Однажды он уже проиграл бой, когда состязался с бегуном, победить которого никому еще не удавалось, да никому, и не удастся. Однако Берт захотел попытать счастья. Задолго до того, как Берт одержал свою первую крупную победу — имя его еще было неизвестно на стадионах и он считался всего-навсего подающим надежды спортсменом, — да, именно в то время, когда Берт начинал становиться выдающимся бегуном, он потерпел первое поражение, которое сам он, может, и не признал, однако оно произошло, словно судьба хотела подготовить Берта к тому, что с возможностью поражения всегда надо считаться и что когда-нибудь оно неизбежно придет. В начале уже был конец…
Это случилось в решающий день национальных соревнований. Берту предстояло бежать во второй половине дня, а утром мы сидели за завтраком в пивнушке нашего спортивного общества. Все наши были там: Виганд, Бетефюр и Кронерт. Я хорошо помню, как они нервничали, сидя возле Берта; слышу советы, которые сыпались на Берта со всех сторон, а он терпеливо кивал головой и ел свою яичницу. Наступил день, к которому Берта тщательно готовили, день, когда его имя должно было принести спортивному обществу портовиков известность и за пределами города. Все понимали, как много поставлено сейчас на карту, и озабоченный Кронерт никак не мог успокоиться. Он ходил вокруг стола. Поглядывал на небо, затянутое мглою. Поглядывал на термометр: жара и духота. Потом, стоя за стулом Берта, задумчиво смотрел на яичницу, словно хотел избавить своего подопечного от тяжкой обязанности жевать. Рыхлое лицо этого любителя пива выражало глубокую озабоченность. Бетефюр, как всегда аккуратно причесанный, прищелкнул языком и потер под столом руки. Для него вопрос о победителе был ясен, и он смотрел на меня с упреком, поскольку для меня этот вопрос был еще не совсем ясен. Я считал, что у Дорна равные с Бертом шансы. Дорн, худощавый лохматый спортсмен, вызывал как бегун доверие, он часто тренировался на пляже и во время тренировок собирал сухие морские водоросли, а на лугах — лекарственные травы, из которых варил потом свой «бульон удачи», как с добродушной насмешкой говорили его одноклубники. Лохматый Дорн был таким строгим вегетарианцем, что обычные вегетарианцы теряли рядом с ним душевный покой и казались самим себе отступниками. Дорн выступал за общество «Виктория», и я никак не мог понять, каким образом он попал в этот спортивный клуб. Ведь «Виктория» уже тогда была избранным, аристократическим обществом! Туда вступали спортсмены из привилегированных кругов: адвокаты, редакторы с радио, коммерсанты; у них был даже один городской сенатор — они тренировались по вечерам на первоклассных спортплощадках, чтобы возбудить аппетит к ночным бдениям в своем клубе. Дорн выступал за это общество, и я считал, что у него точно такие же шансы, как у Берта.
Берт позавтракал, Кронерт отнес его тарелку на кухню и вернулся со стаканом подогретого молока, и в эту минуту в пивнушке появился человек с отвисшим веком, квартирохозяин «отца спорта» Лунца. Он увидел Берта и, ни с кем не поздоровавшись, не обращая ни на кого внимания, тут же подошел к нему, словно здесь, кроме их двоих, никого не было. Встав у Берта за спиной, он слегка наклонился и так, чтобы мы все могли услышать, сказал:
— Он долго не протянет. Живей собирайся, он ждет.
— При смерти? — спокойно спросил Берт.
— Живей собирайся, — сказал пришедший.
Берт встал, оставив недопитое молоко.
— Не выйдет, — сказал Кронерт. — Ты никуда не пойдешь, Берт.
И, обращаясь к пришедшему, гневно закричал:
— Что вам здесь нужно?! Берт не может сейчас уйти, через несколько часов ему надо выходить на старт!
Берт, как сейчас вижу, прошел по залу, не слушая озабоченных и тревожных возгласов Кронерта, оттолкнул своего старого тренера Виганда, без колебаний открыл дверь и исчез в серой уличной мгле. Да, он сбежал в тот самый день, на который рассчитывали и он и его товарищи, за несколько часов до финальной встречи. А ведь встреча эта должна была принести Берту больше, чем обычную победу. Когда я вышел за дверь, то увидел, как он мчался по улице. Он не стал ждать трамвая, не помахал такси, стоявшим невдалеке от нашей пивнушки. Он бежал по улице, возможно зная, кто его соперник. Во всяком случае, боялся, что опоздает и все кончится, если он не будет торопиться. «Он долго не протянет», — сказал квартирохозяин, и Берт запомнил его слова. Ах, этот бег незадолго до финальной встречи! Сколько раз вспоминал я о том, как вышел за ним! Я пытался себе представить, о чем он думает, что чувствует, пробегая вдоль полуразрушенной стены по грязной улице, которая вела к рыбному рынку. Я шел за ним. Шел тем же путем, каким он бежал. Повстречал ярко накрашенную старуху, которая держала в одной руке бутылку молока, а в другой — рыжую собачонку. Старуха была сердитая. Может, она рассердилась на Берта, когда он промчался мимо нее? Вот она свернула в подворотню, в которой гулял ветер. От рыбного рынка двигался автомобиль, за рулем сидел одетый во все черное шофер, и я увидел, как он качает головой и вглядывается в зеркало заднего вида. Может быть, Берт перебежал ему дорогу? Внизу, там, где кончалась стена, стояли истощенные дети, замызганный мальчишка и девочка с шинкой на челюсти; оба они держали в руках камешки, но не играли в них на цементных ступеньках; они смотрели в сторону рыбного рынка, словно там скрылся кто-то, кто помешал их игре. Я шел по изрытой колеями площади рыбного рынка, мимо складов, пока не увидел свежепобеленную пивную, где наверху, в чердачном полумраке умирал «отец спорта» Лунц. Одержал ли Берт победу в этом забеге?
Я вошел в пивную. Было тихо, я бесшумно и осторожно поднялся по деревянной лестнице и оказался в душном полумраке чердака. Прислушался в надежде уловить мягкое бормотанье старика, но и теперь здесь царила такая же тишина, как в тот раз, когда мы подымались сюда вместе с Tea. Потом я отворил дверь в мансарду и сразу же понял, что Берт потерпел поражение: «отец спорта» Лунц лежал вытянувшись во весь рост, скрестив руки на тяжелом одеяле. Волосы у него на висках слиплись, опущенные веки отливали легкой голубизной. Старик был мертв. А Берт сидел у кровати на скрипучем плетеном стуле и смотрел на умиротворенную мышиную мордочку Лунца, смотрел не отрываясь, словно хотел понять истоки этой жизни, о которой он знал только, что она уже завершилась. Берт не проронил ни слова, я сел на подоконник и стал ждать, думая о том, что Берту пора уже выходить на старт, но я промолчал, не мешал ему искать истоки той убогой, но радостной жизни, которую прожил Лунц. Я знал, что наши друзья вот-вот подойдут вместе с хозяином. Пройдет немного времени, и мы услышим их голоса. На улице я стал прислушиваться, и Берт сказал:
— Когда ты до такого докатишься, старина, все уже будет позади. Окончательно и бесповоротно, ничего уже не изменишь. Нужно не упустить время, чтобы выкупить свои векселя.
Я промолчал, и он добавил:
— Не так, как он, нет, нет…
Небо затянулось тучами, в мансарде стемнело. Берт поднялся и стал молча ходить взад-вперед, и мне вдруг показалось, будто все это происходит где-то под водой. Берт сложил в угол книги, тетради и газетные вырезки, снял со стены одежду, бесшумно привел в порядок мансарду, а я в это время думал о том, что он похож на рыбу, плавающую в полумраке.
С улицы донеслись знакомые голоса, и Кронерт, подойдя к лестнице, громко позвал Берта, но мы не стали ждать, пока все они поднимутся. Мы вышли им навстречу, потому что Берту не хотелось сейчас ни с кем разговаривать. Он молчал всю дорогу, пока мы ехали в такси на стадион, и потом тоже, когда мы провожали его в гардеробную. Я стоял рядом с ним, он переодевался. Я сказал:
— Ты не подкачаешь, Берт. Не обманешь наши надежды, тем более надежды «отца спорта» Лунца. Если на этот раз ты одержишь победу, считай, что будущее у тебя в кармане. Национальный чемпионат по бегу для тебя самый важный.
Берт улыбнулся, и я ушел, оставив его одного.
И вот, наконец, забег; от окончательного решения нас отделяют десять тысяч метров. Рядом со мной сидели Tea, Хорст и Альф — этот тоже явился, — да что там говорить, явилось все наше спортивное общество: активисты, ветераны, покровители и учредители, а с ними пришли их семьи, а с семьями, надо полагать, все работники порта; я видел на стадионе капитанов баркасов, моряков, портовых грузчиков и служащих речной полиции; все, кто имел возможность отлучиться с работы, образовали здесь свою шумную фракцию. Они знали, что один из них будет бороться за высшее звание чемпиона страны по бегу, и им хотелось стать очевидцами победы портовиков. Берт искал меня взглядом, я помахал ему.
С самого старта он вырвался вперед, не уступая лидерства более двадцати четырех кругов, он даже обогнал на круг двух спортсменов, бежавших последними, но так и не смог уйти от одного бегуна: от Дорна, худощавого быстроногого вегетарианца, который принимал любой вызов, любой рывок на дистанции и не отставал. Может, ему придавали силы сухие водоросли и травы, которые он крошил в свой «бульон удачи»? Дорн, бегун из «Виктории», не отставал от Берта. И после двадцати четырех кругов он выглядел не таким усталым, как Берт, он мог бы легко его обойти, но сдерживал себя до выхода на финишную прямую и только тогда поднажал.
Портовики заметили грозящую Берту опасность. Шквалом пронеслись ободряющие крики, портовики повскакали с мест, подзадоривая своего бегуна на последних ста метрах, но их бегун никогда не отличался в рывке на финише. Дорн медленно приближался, догнал Берта, вышел вперед и на финише опередил его на полметра. В тот день Дорн стал чемпионом, а Берт занял второе место.
Второе место устраивало Берта, устраивало и его болельщиков-портовиков. Их овациям, казалось, не будет конца; ведь из репродукторов прогремело имя Берта и название спортивного общества, за которое он выступал! Да, ему аплодировали громче, чем победителю; Берт принес славу всем работающим в порту, серебряная медаль их вполне устраивала. Красное, изнемогающее от радости лицо Кронерта то и дело возникало среди фотографов; я видел, как он протиснулся к Берту, порывисто обнял его и долго не хотел отпускать, а потом провел по полю, как фермер проводит по полю выращенное им животное, получившее приз. После забега Кронерт уже не оставлял Берта одного. Стоял рядом с ним в раздевалке, потом втолкнул его в такси и высадил возле спортивной пивнушки. Не успели мы в нее войти, как произошло нечто, приведшее Берта в смущение. Я хорошо помню, как к нему подошел мальчишка в чистом воскресном костюмчике, с перевязанной ногой. Он протянул Берту карандаш и раскрытую тетрадь! Берт растерянно посмотрел на него, и Альф сказал:
— Дай ему автограф.
— А зачем? — спросил Берт.
— Он коллекционирует автографы знаменитостей, — ухмыльнулся Альф, — а ты сейчас стал знаменитым. Придется тебе с этим свыкнуться. Распишись в его тетрадке, и он будет счастлив.
Мы стояли вокруг и наблюдали, как Берт выводил свою фамилию в тетради мальчишки, — это был первый автограф в его жизни, и он писал так медленно, так тщательно, будто ставил подпись под официальным документом. Потом Берт протянул мальчику руку и нерешительно потоптался, словно ожидая еще чего-то, но мы втащили его в пивную.