Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Золотой огонь Югры - Эрнст Венедиктович Бутин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Принимайте, товар, Никифор Савельевич! — приказал Латышев, напустив опять на мальчишеское лицо начальническую строгость. — Оформите все, как полагается, и начинайте торговать.

Он протянул несколько листков бумаги, которые только что сосредоточенно читал, вскидывая иногда глаза на прибывший груз.

— Ага, понял, — обрадовался старик. — Доверяете, стал быть, по-прежнему? — Взглянул благодарно, с новым, уважительным, выражением на молоденького начальника. — Все честь по чести сделаем, не сумлевайтесь… — И выпятив петушино грудь, закричал ухарски: — А ну-кось, орда, налетай! Тащи все богачество к анбару!

Ханты принялись сдергивать, сволакивать мешки на берег и тащить их в поселок.

Фролов, Латышев и Люся тем временем слушали старика-ханты.

— Три лошади у них, — тщательно подбирая слова, говорил тот, а Люся переводила. — Две большие лодки. Вниз по Оби поплыли. Плывут медленно. Ленивые, на веслах сидеть не хотят. Когда ветер — парус ставят; когда нет ветра — лошади тянут.

— И сколько же их всего? — спросил Латышев.

Старый ханты подумал, растопырил пальцы, поднял их к лицу, слегка дергая ладонью.

— Два раза десят, — сказал по-русски. — И пят.

— Двадцать пять? — удивился Фролов. — А должно быть тридцать. Уточни, Люся. Может, он напутал?

Девушка быстро переспросила у старика по-хантыйски. Он оскорбленно поджал губы, презрительно оглядел девушку с головы до ног. Заговорил отрывисто, возмущенно.

— Двадцать пять, — перевела Люся. — Сам считал, Зачем, говорит, ему обманывать?.. Может, говорит, пять человек умерли? А может, говорит, отделились и ушли вверх по Оби. Но он сомневается. В самом устье Назыма Сардаковы живут. От них человека с новостями не было, значит, никто не проходил. Если б прошли, знали бы. На реке все знают…

— Все знаем, — кивнул старик. — Закон такой.

— Придется, видимо, нам самим заглянуть к Сардаковым, — Фролов, прищурясь от солнца, поглядел на пароход. — Тревожат меня эти пятеро… Ну хорошо, с этим мы разберемся. Спасибо вам. — Улыбнулся старику, пожал его торопливо вскинутую навстречу руку. — Началась мирная жизнь, отец. Везите мясо, рыбу, дичь… — И, напряженно собрав в складки лоб, повторил с усилием по-хантыйски: — Кул-воих няви тухитых!

— Мал-мал понимашь по-нашему? — Старик засмеялся, отчего глаза совсем утонули в глубоких, резких морщинах. — Сделаем, как просишь, кожаный начальник, сделаем. Больно ладно Никишка-ики торговать стал, При Астахе-купце мало давал, при начальник Лабутин — много. Сделам!

— Теперь всегда честно платить будут, верь мне. — Фролов осторожно вытянул пальцы из ладони старика. И сразу повернулся к Латышеву. — Будь бдителен, Андрей. Не выходят у меня из головы эти пятеро. — Пошел, ссутулясь, к шлюпке, в которой уже сидели за веслами бойцы. — И ни на миг не забывай: заготовка, заготовка и еще раз заготовка. Постарайся к нашему возвращению сделать максимум возможного. Быть революционером — значит быть хорошим хозяйственником.

— А вы хорошо говорите по-остяцки, — уже на пароходе сказала Люся Фролову. — Даже сложные аффрикаты чистые. Вы что, изучали остяцкий?

— Изучал. — Фролов усмехнулся, дернул за козырек фуражку, поглубже натягивая на лоб. — В ссылке… Правда, вместо пяти лет только год пришлось, так сказать, заниматься. Сбежал. А по правде — не знаю я остяцкого, милая Люся, так только, через пень-колоду. И в этом завидую тебе… Где это ты его так блестяще выучила? — задумавшись, спросил без интереса.

— Ну уж, блестяще, — девушка смутилась. — А выучила… Я же вам рассказывала про отца.

— Да-да, конечно, — поспешно отозвался Фролов.

Он, разумеется, помнил, что Люся рассказывала об отце еще в девятнадцатом, когда ее, совсем девчонку, подобрали в освобожденном Тобольске бойцы четвертой роты и определили в лазарет сестрой милосердия. Фролов беседовал тогда с ней, оцепеневшей от горя, и из того отрывочного рассказа у него сложилось впечатление о Люсином отце, убитом пьяным казаком, как о типичном, хотя и чудаковатом русском интеллигенте. Иван Ефграфович Медведев, отец Люси, был одержим идеей изучить до тонкости остяцкие диалекты, и для этого каждые вакации выезжал из Ревеля, где был преподавателем словесности в гимназии, то на Урал, то в Западную Сибирь. А перед самой империалистической войной перевелся в тобольскую гимназию…

И Люся задумалась: вспомнила отца — худого, долговязого, с всклокоченной бородкой, беспомощного в быту книжника и полиглота. Матери она не знала — та умерла от родов и Люсю вынянчила сестра матери тетя Эви, часто повторявшая, когда девочка выросла, что такой любви, как у Ивана и Люсиной мамы, не было, нет и больше не будет.

Тетя Эви уверяла, что отец Люси и на языках-то помешался только из любви к жене — начал с ее родного эстонского, а потом увлекся… Языки отцу давались легко, играючи. Девочка выросла в атмосфере ежедневных рассуждений о финском, ижорском, вепском, черемисском, вотяцком, венгерском, вогульском, остяцком и прочих угро-финских языках. Остяцкому отец отдавал предпочтение, полагая, что этот язык наиболее близок праугорскому, и для постижения его тайн изучал составленные священниками-миссионерами азбуки: Егорова на обдорском диалекте, Тверитина на вах-васьюганском.

— У остяков, что ни диалект, то, по существу, язык, — все еще мыслями в прошлом, повторила негромко Люся слова отца. — Без практики тяжело.

Фролов снова рассеянно кивнул. Он, не мигая, смотрел на мелкую рябь солнечных бликов, плясавших по воде, а видел беспорядочное мельтешение сухих и колючих снежинок, которые швыряла в лицо январская вьюга шестнадцатого года, когда он, Фролов, потерявший в метели оленей, вымотавшийся, обессилевший, полз снежной целиной и вдруг, всплыв из очередного забытья, увидел прямо перед глазами серьезное строгое лицо своего спасителя— седобородого остяцкого старика с чуть раскосыми черными глазами.

3

Еремей закрепил последнюю морду в проходе изгороди из кольев, протянувшейся от берега к берегу речки Куип-лор-ягун. Поднялся с колен, вытер мокрые руки о полы малицы. Глянул в урманную чащу, где меж бородатых пихт и кедров скапливался, густел сумрак, и, подхватив небольшого снулого осетра, который давно, видать, застрял меж кольев, неторопливо пошел по пружинящим жердям мостков.

Около огромной, в два обхвата, серой от старости сосны-сухары, с которой давным-давно осыпалась кора, бросил рыбину на мешок из налимьей кожи. Посмотрел на гладкие бугры ствола, напоминающие добродушно-удивленное щекастое лицо с небольшим дуплом-ртом, перевел взгляд на родовую метку сорни най, которую вырезал, как только пришел сюда — два, один в другом, человечка: сама Сорни Най, в ней урт Сатар — предок. Нагнулся, развязал хурыг — суму из оленьей шкуры. Вынул котелок. Сходил к реке за водой. Открывая дедушкину сумку-качин, взглянул привычно на знак сорни най, который был вышит плотно подогнанными бисеринками, сравнил еще раз с тем, что вырезал на сосне: остался доволен — хорошо вырезал, точно. Достал из качина кресало, кремень-камешек, клубочек трута. Сноровисто разжег костер, повесил над ним на рогульке котелок, поерзал, устраиваясь поудобней, бережно извлек из-под малицы книжку.

Тоненько и вразнобой позванивали колокольчики оленей, которые, пофыркивая, паслись меж деревьев; монотонно бормотала о чем-то река, всплескивала изредка рыба; тяжелыми вздохами проносился иногда неясный шум по вершинам деревьев; негромко потрескивал, постреливал костер. Желтая заря тихо угасла за елями, тени сгустились, и прямо над головой, налившись прозрачной белизной, показался ломтик луны.

Подвернув под себя ноги, Еремей принялся читать по слогам, то хмурясь, то светлея лицом и время от времени выкрикивая трудные русские слова. Не в первый раз уже читал о том, как мальчишку по имени Филиппок не хотели брать в школу, но все равно было интересно.

Колокольчики вдруг перестали вызванивать, но тут же зачастили, затрезвонили встревоженно; олени метнулись в чащу — испуганный перезвон колокольчиков стал еле слышен, а вскоре и совсем угас, растворился в ночи.

Еремей рывком поднял голову и обомлел — на противоположной стороне поляны, то появляясь на залитых лунным светом прогалинах, то исчезая в тени деревьев, неторопливо брел, уткнув морду в белую низкую пену ягельника, медведь — большой, сытый, округлый, с гладкой блестящей шерстью, переливающейся по буграм лопаток. Мальчик осторожно положил книжку рядом, медленно поднялся, бесшумно снял с обломленной ветки сухары карабин. Прижал его к груди и чуть-чуть присел, слегка подавшись вперед.

— Э, чернолицый, здравствуй, — окликнул негромко медведя. Тот вскинул морду, замер. — Здравствуй, говорю, сын Нум Торыма, отец людей нашего рода, — чуть громче, стараясь произносить слова четко и уверенно, повторил Еремей.

Медведь заворчал, колыхнулся, хотел встать на дыбы.

— Не надо, пупи, не боюсь. Дедушка сказал: если хозяин не будет слушаться, возьми у него жизнь, — мальчик передернул затвор карабина. — А я не хочу убивать тебя. Ты отец урта Сатара, наш отец. Нельзя нам убивать друг друга. Иди отсюда, пупи. Здесь мое место. Мне его дедушка Большой Ефрем-ики отдал. Знаешь моего дедушку? Вот его ремень, посмотри… — Не спуская палец с курка и зажав приклад под мышкой, провел левой рукой по поясу, потрогал медвежьи клыки. — Видишь, сколько зубов твоих братьев. Хочешь, чтоб и твои тут висели?.. Рано еще тебе умирать, пупи. Вон какой ты красивый, сильный, молодой, тебе жить надо. Иди, пупи, нечего тебе тут больше делать! Я с тобой поговорил, как дедушка велел, ты на меня, нового взрослого Сатара посмотрел, чего еще? Запомнил меня, не забудешь? Ну и уходи, не мешай, у меня еще много дел. Оленей искать надо, далеко, небось, убежали… Ступай отсюда, пупи. Я все сказал!

Медведь нехотя повернулся — лунный свет полосой скользнул по его спине — и вяло поплелся назад, в урман.

Мальчик беззвучно засмеялся, облегченно вздохнул, и резко вскинул карабин. Выстрелил, почти не целясь, в еле различимый на другом берегу свежеошкуренный шест, которым измерял глубину. Шест переломился, оглушающий раскат выстрела, пометавшись по поляне, скатился вниз по реке. И как только затихло вдали слабое эхо, тут же с низовьев Куип-лор-ягуна донеслось из тайги еле слышимое: «Ермейка-а-а…»

Еремей, приоткрыв рот, вытянув шею, недоверчиво прислушался.

Крик повторился, но уже громче, ближе.

Взлохмаченный, растрепанный Антошка Сардаков вылетел на поляну, проскочил с разгону несколько шагов, но увидел Еремея, остановился. Со свистом хватая ртом воздух, взмахивал перед лицом рукой, опустился около костерка.

— Беда, Ермейка… Большая беда… — хрипло выговорил он.

Еремей испуганно глядел на невесть откуда взявшегося Антошку, но страх старался не показывать.

— Сперва попьем чай, потом расскажешь, — подражая взрослым, предложил глухо. — Порядка не знаешь, что ли?

— Какой чай?! — взвыл Антошка и закашлялся. Замотал головой, поднял умоляющие глаза. — Некогда чай пить… Там, — судорожно махнул рукой за плечо, — там русики твоего отца убили… Дедушку, Большого Ефрема-ики, бьют…

Еремей дернулся, сшиб рогульку — котелок опрокинулся на угли. Белый толстый столб пара с шипеньем рванулся вверх, ударил в лицо мальчика. Он, выронив карабин, отшатнулся, зажал глаза ладонями.

— Какие русики? — простонал, скрипнув зубами. — За что?

— Обыкновенные… С ружьями, — зло ответил Антошка. — Отец говорит, при колочаках они с Астахом-сыном ходили, бога Сусе Криста люди были. А сейчас не знаю кто: сесеры, тэсеры какие-то…

— Рассказывай!

Антошка, глядя в костер, дрожащим голосом начал рассказывать о том, как подплыли ранним утром к их стойбищу пятеро русских: начальник Арчев, трое мужиков и Кирюшка. Держались они по-доброму, денег много дали, новые деньги — двухголовая птица на них без царской шапки; еще соли дали, топор новый дали, две свечки — не жадные русики. Отца просили, чтобы показал, где Большой Ефрем-ики живет. Очень просили, шибко, сказали, надо, в беду попали, только Ефрем-ики, сказали, выручить может. Отец не соглашался. Нельзя, говорил, Ефрем-ики запретил, рассердится. А когда поели, когда русики его водкой напоили — согласился. Его, Антошку, послал, чтобы в протоках дорогу к стойбищу Сатаров показал. Четверо русики поехали, пятый, Иван, остался. Ждать, сказал, буду, когда вернетесь…

— Чего им от дедушки надо? — резко перебил Еремей.

— На имынг тахи велели отвести, — Антошка тяжело вздохнул. — На эвыт Нум Торыма. А Большой Ефрем-ики… Неживой он уже, наверно… — и, не совладав с собой, всхлипнул.

Еремей запрокинул голову, зажмурился, задержал дыхание и сказал решительно:

— Поешь! Потом некогда будет. — Снял с себя пояс отца, протянул: — Возьми. Ты теперь братом мне стал.

Антошка выдернул из деревянного чехла-сотыпа нож, присел на корточки. Отпластал от живота осетра лоскут нежной, жирной мякоти, вцепился в него зубами.

Всю ночь, не останавливаясь, отдыхая на ходу, когда переходили на размеренный шаг, бежали они к стойбищу.

К ельнику, прикрывающему Сатарват, вышли под утро.

Гибко проскальзывая меж плотно растущими деревцами, крадучись проскочили лесок. Когда впереди посветлело, предвещая открытое пространство, Еремей встревоженно задрал голову, шевельнув ноздрями, — слабо пахло гарью. Прячась за елками, мальчики медленно выпрямились. И остолбенели.

Обжитого, ухоженного, вчера еще такого уютного, стойбища не было: дымясь синеватыми струйками, выставив в небо обгорелые бревна, словно растопырив толстые черные пальцы, догорала избушка с завалившейся внутрь кровлей; рядом со слабо утоптанным кругом земли валялись изодранные, скомканные нюки, поломанные шесты — все, что осталось от чума; вытянув лапы, оскалившись, лежали неподвижно собаки около лабаза, дверца которого была распахнута, отчего темная дыра лаза казалась разинутым в беззвучном вопле ртом; под навесом, на траве, повсюду до самого берега — истерзанная летняя одежда Сатаров, ношеная обувь, раздавленная утварь.

Антошка, вжав голову в плечи, всхлипнул; Еремей, стиснувший зубы так сильно, что буграми выступили желваки скул, обхватил его за голову, зажал ладонью рот.

— Кто из них главный? — выдохнул еле слышно и указал взглядом на двух мужиков, которые спали на отмели, опершись спинами на туго увязанную праздничную меховую одежду Сатаров.

— Нету главных. Ни Арча, ни Кирюшки, — подтянув к самым губам голову Еремея, шепнул в ухо Антошка. Привстал на цыпочки, оглядел берег. — И лодки русики нет…

А лодка в это время скользила по тихой заводи Куип-лор-ягуна, где совсем недавно останавливался Еремей. Арчев торопился…

Вчера они только к ночи добрались до Куип-лор-ягуна. Плыли долго. Кирюшка вначале греб лихо, но вскоре утомился, бросил весла и принялся пригоршнями хватать через борт воду, жадно, запаленно глотать ее. «Давайте вернемся, Евгений Дмитрия, — предложил дерзко, глаз, правда, на Арчева не поднимая. — Малец сам в стойбище придет. Куда он, поганец, денется?!» Нахохлившийся Арчев не ответил, только перевел сонный взгляд с рук напарника на его мокрое лицо и еще плотней закутался в шинель, спрятал подбородок за поднятым воротником. «Ей-богу, лучше вернуться! — уже совсем нагло заявил Кирюшка и, набрав в рот воду, побулькал горлом, сплюнул пренебрежительно. — Или сами погребите хоть маненько. Я не лошадь — надрываться!» — «Что-о-о? — изумленно протянул Арчев. И помолчав, процедил сквозь зубы: — Гребите, Серафимов, Нам надо опередить мальчишку-проводника». — «Господи, да может, он вовсе и не к Еремейке сбег, — простонал Кирюшка. — Может, в тайге схоронился, а тут пластайся из-за него, как проклятый!»— «Много рассуждать стали, Серафимов, — повысил голос Арчев. — Проморгали остячонка, потому не нойте. Гребите!» — «Эх, дурак я, дурак, — тоскливо вздохнул Кирюшка. — И зачем только признался, что знаю, где этот, пропади он пропадом, Куип-лор…» — «Гребите!» — рявкнул Арчев, и Кирюшка испуганно схватился за весла. Весь остальной путь они молчали.

Лодка ткнулась в берег. Корму занесло к отмели, и Арчев, подхватив котомку, пружинисто выпрыгнул на песок. Поднялся неторопливо по уклончику, увидел в слабом свете луны разбросанные мешки, затухший костер, осетра под корявой, засохшей сосной. Крикнул: «Идите сюда, Серафимов. Кажется, мы опоздали». Кирюшка недоверчиво поднял голову. Перевалился через борт, подошел, оседая на обмякших ногах. Пощупал золу. «Недавно ушел остячонок… Недалеко, знать, отлучился: все барахло свое оставил, даже котелок не взял. Оленей, небось, искать отправился. Кто-то спугнул олешек… — Пригнувшись, побрел за сосну-сухару, забормотал: — Ага, вот тута они паслись. Потом сиганули сюда. Выходит, напугались чегой-то в той стороне…»

Арчев, насмешливо посматривая на него, провел пальцем по глубоким бороздкам вырезанного на дереве знака сорни най, скосил глаза на осетра, в розовой полости брюха которого копошились черные полчища мух. Увидел на земле книжку. Поднял, брезгливо полистал. «Вы любите сочинения Льва Толстого, Серафимов?» — спросил громко.

Кирюшка, опустив голову, всматривался в ягельник, который, белея, слоено светясь в полумраке, уходил далеко в чащу. «Кого? Графа Толстого? — Он удивленно посмотрел на Арчева. Скривился пренебрежительно. — Сложновато-с. Пишет путано-с. И безбожник, говорят. Анафеме предан… Да и умом, думаю, убогий был. На мужика, говорят, молился, деньги, капитал проклинал, царя поносил. Нет, не люблю, хучь и сиятельство!» — «А Еремейка вот любит, — Арчев зевнул, прикрывая рот ладонью. — Какой он к черту сиятельство!.. Мужик. Все дворянство опозорил. Зеркало русской резолюции! — Отшвырнул книгу. — Ну, что выяснили, Серафимов?» — «Надо подождать остячонка, — уверенно заявил Кирюшка. — Тута следы медвежьи. Выходит, и впрямь олени напугались, вот малец их и ищет… А проводничонка вроде не было. Следов чтой-то не видать… Ну, так что делать? Надо бы подождать. Не Еремейку, так проводничонка. Чтоб перехватить, значит, не дать ему дружка предупредить…» — «Подождем, — неохотно согласился Арчев. — Если шаманенок ушел в стойбище, его там встретят». — «Само собой, встретят, — Кирюшка обрадовался. — А нам ведь все равно отдохнуть надо. Сколь можно не спать!»

Он торопливо сгреб на выжженный круг земли хворост, заготовленный Еремеем, набросал сверху мешков. «Присаживайтесь, Евгений Дмитрии, вздремните немного!»

Пока Кирюшка пристраивал на рогульки котелок, Арчев достал из котомки кружки, копченую рыбу, вяленое мясо, пресные лепешки, оставшиеся от пиршества у Сатаров. Стрельнув взглядом на отвернувшегося Кирюшку, выхватил серебряную статуэтку, сунул ее за пазуху. И задумался, глядя на знак сорни най, вырезанный на сосне.

«Кушать готово-с, Евгений Дмитрии», — сладким голосом возвестил Кирюшка и, приторно улыбаясь, показал мизинцем на снедь.

Молча, сосредоточенно поели и легли спать. Арчев поворочался, пристраивая поудобней котомку под головой, поджал ноги к животу, упрятав их под шинель, и, полузакрыв глаза, уставился на красное пятно костра. Сквозь дремотное марево видел он себя мальчиком с мягкими русыми локонами, в лиловой бархатной курточке с кружевным отложным воротничком: он залез с ногами в мягкое, удобное кожаное папино кресло и, старательно водя пальцем по желтой, шероховатой бумаге памятных записок прадеда, переплетенных в уже потертую юфть, читал по складам серые выцветшие строчки со смешными загогулистыми буковками: «…и бысть в бытность мою володетельным князем земель Кондинских, кои в ближней Югре расположены есть, зело почитаемый предками нашими наипервейший истукан, именуемый вогуличами сурэнь нэ, а людишками остяцкого племени зовомый сорни най…»

Проснулся Арчев от острого, враз захлестнувшего ощущения страшной опасности — такое бывало с ним, и предчувствие беды никогда не подводило, — но не шелохнулся: подождал, пока успокоится сердце, сделавшее болезненный сбой. Когда боль в груди притупилась, резко открыл глаза.

Прямо в лоб ему был направлен револьвер. В утреннем сумраке лицо Серафимова, с черным пятном бородки, с черными, лихо закрученными усиками, обрамленное черными кудрями, казалось неестественно белым, как восковая маска.

— Что это значит, болван? — еле сдерживая бешенство, спросил сквозь стиснутые зубы.

Шевельнул рукой, хотел привстать.

— Тихо, тихо, не дрыгайся. — Кирюшка прижал ко лбу Арчева дуло так сильно, что заныла кожа. — В вашем ли положении лаяться, гонор показывать? Нехорошо-с, я ведь могу и осерчать… — Изобразил губами улыбку, но глаза оставались настороженными, колючими. Потянул из-под головы Арчева котомку. — Простите великодушно за беспокойство. Мне, миль пардон, статуэточка та серебряная спонадобилась.

Арчев приподнял голову, двинул руку к поясу. Кирюшка стрельнул по ней взглядом.

— Эте-те, какой вы отчаянный! Оружье ищете? А пугач-то ваш вот он, у меня. Аль не признали с перепугу? — Мелко засмеялся, откачнулся назад, дернув котомку к себе. — Шлепнуть бы тебя, гада, для верности, — сказал зло, — да грех на душу брать неохота… Ничего, тайга сама упокоит. — Отполз, не сводя с Арчева револьвера, вскинулся рывком на колени. — Прощевайте, князь. Я, когда Сорни Най заполучу, да в Париж доберусь, панихидку в вашу память закажу. Где желаете?

— Хорошо бы в Сан-Шапель или в Сакре-Кер, — спокойно сказал Арчев. — Да ведь я православный. Поэтому сходи, не поленись, любезнейший, в русскую церковь на улице Дарю… Вот тебе на расходы.

Медленно сунул руку под шинель, под френч. Достал статуэтку, качнул на ладони.

Кирюшка пораженно заморгал, невольно опустил револьвер, глянул растерянно на котомку. И тут же Арчев с силой метнул ему в лицо статуэтку. Кирюшка вскрикнул, выронил оружие, но не успел еще прижать взметнувшиеся ладони к рассеченной щеке, как опрокинулся от удара прыгнувшего на него Арчева.

— Мразь… лавочник… бакалейщик! — Арчев, еще в прыжке успевший схватить револьвер, уже стоял над бывшим подручным. — Сорни Най тебе захотелось? Один все заграбастать надумал, галантерейщик? Ничтожество!

Он, зверея, с яростью пинал извивающееся у ног тело.

— Пощадите, ваше благородие! — визжал Кирюшка. Обхватил сапог, ломающий ему ребра, принялся целовать его, ловя обезумевшими от ужаса глазами взгляд Арчева. — Пощадите, заместо дворняжки вам стану. Пожалейте, помилуйте!

— Зачем ты мне нужен, скотина? — Арчев брезгливо поморщился и нажал на спуск.

Кирюшка выгнулся, захрипел, завалился на бок и, дернувшись, вытянулся расслабленно.

Арчев сунул револьвер в кобуру, подобрал с травы статуэтку. Упрятал ее поглубже в котомку и не спеша спустился к реке. Бросил мешок в лодку, отвязал ее, оттолкнул, вскочил через борт.

Парамонов, жмурясь от выползшего из-за леса солнца, истомно потянулся, перевалился с левого бока на спину.

— Слышь, Степа, — окликнул, позевывая, приятеля. — А что, ежели их благородие с Кирюшкой нас омманули? Оставили, как Ваньку на тоем стойбище, воздух стеречь, а сами уже клад делют?

— Не, им без нас такую прорву золота не утащить, — сонно отозвался Степан. — Вернутся, куда им без нас?.. Сыщут шаманенка и вернутся… Ох, тошно! У тебя голова не трешшыт?

— Трешшыт, Степа, — вздохнул Парамонов. — Должно, подмешал чегой-то покойный колдун.

Степан, пошарив рядом, нащупал бутыль, вдавленную в песок. Поинтересовался с ехидцей:

— Стал быть, шаманскую пить не будешь?.. А я хлебну.

Сдвинул фуражку, приподнял голову. И замер.

В него целился из карабина, стоя на взгорке, крепенький, черноволосый, черноглазый парнишка в зеленой, сшитой из кительного сукна, малице. Рядом с этим незнакомым остячонком застыл в воинственной позе сгинувший вчера проводничок, сжимая в левой руке аркан, а в правой — топор.

— Еще чего, пить не буду! — всполошился Парамонов.

Перекинулся на правый бок. И увидел мальчиков. Не задумываясь, выбросил руку к винтовке, которая лежала рядом.

Бремен, вильнув стволом карабина, нажал на спуск — брызнули щепки раздробленного винтовочного приклада; мгновенно передернув затвор, сразу же выстрелил во второй раз — пуля, цокнув, ударила в барабан нагана, который был в руке вскочившего на колени Степана. Тот вскрикнул, затряс пальцами, принялся дуть на них.



Поделиться книгой:

На главную
Назад