Кирюшка зашелся кашлем, мотая над столиком кудрями. Парамонов зачастил по его спине кулаком, вцепившись другой рукой в винтовку.
— Эвон, какие у тебя друзья-приятели! — Степан замер с поднятой в замахе костью. Сунулся лицом к старику, уперся в него мутным пьяным взглядом. — Мотри у меня, сочувствующий. Я не Кирюха, на долгие разговоры не мастак! — И обрушил кость на столик: подпрыгнули плошки, объедки.
— Погодь, Степа, чего вызверился? — Парамонов вцепился ему в запястье. — Аль опьянел маненько?!.. Мы, пил человек, воевали, мы, — повернул он к Ефрему-ики огорченное лицо. — Всем обчеством, всем миром, значитца, пошли против анчихристов-большевиков. Да, побили нас, вишь ли. Вот и обидно, вот и осерчал Степа, потому как слышать про то не может. Ты не гневись!
— Эт-то кого побили? — откашлявшись, заорал Кирюшка. — У нас пере… пересид… тьфу ты! Пере-дис-лока-ция. Мы есть восставший во имя свободы народ… Бей жидов, спасай Россию! Уря-а Советам без коммунистов! Понял, харя немытая?! — И потянулся скрюченными пальцами к бородке старика.
Тот не шевельнулся. Демьян испуганно пискнул, вжав голову в плечи.
— Прекратить балаган! — рявкнул Арчев. И Кирюшка, и Степан, и Парамонов враз вскинули головы, вытянулись. — Не сердись, старик, — Арчев улыбнулся Ефрему-ики, но глаза оставались колючими и холодными. — Это твое угощение виновато, — щелкнул по бутыли. — И людей моих пойми: мы действительно восстали и нас действительно разбили. — Он говорил сухо, отрывисто, вздергивая иногда в раздражении верхней губой. — Поэтому и пришли к тебе. Выведи нас на Казым. Надо обойти большевиков стороной. Поможешь?
— Зачем воевали? — спросил опять Ефрем-ики.
— Во баран! — возмутился Кирюшка. — Говорят тебе, за Советы без коммунистов! — Он с ненавистью уставился на старика, опять было потянулся к нему, но Арчев вскинул руку, и Кирюшка откачнулся.
— Господин Серафимов прав, — Арчев пренебрежительно кивнул в его сторону. — Но вам, остякам, трудно понять это. Вас тайга да река кормит, а русский мужик от хлебушка зависит. — Голос Арчева был скучающий, слова он цедил вяло, неохотно. — Есть хлебушек, есть жизнь. Нет хлебушка — помирай. — Поднял кусок бурой, как земля, лепешки. — У вас вот, пожалуйста, мука имеется, хоть вы не пашете, не сеете! А у русского мужичка мучицы нету!
— Мы за муку пушнинку даем, — спокойно ответил Ефрем-ики. — Много даем. Хорошо даем.
— Верно, вы пушнинкой платите за муку. А куда она идет? Комиссаршам на шубки, а хлебушек — коммунистам на стол. Чтоб жирели. А крестьянин с голоду пухнет. Он даже мякины не видит. Все до последнего зернышка у него забирают!
— Продразверстка, мать ее в душу! — Степан скрипнул зубами.
— Коммуния, военная коммунизма, хе-хе, — Парамонов покрутил головой. — Все обчее, особливо воши. — Захватил губами цигарку и, сгорбившись, принялся старательно высекать кресалом огонь.
— Однако весной главный начальник Ленин велел: не надо больше разверстка. — Ефрем-ики насмешливо посмотрел на Арчева. — Мужику хлеб оставлять будут. Торговать можно. Зачем воевали?
— Брешет твой Ленин! — взъярился Парамонов. Пыхнул в лицо старика махорочным дымом. Стукнул с силой прикладом в пол. — Нашел кому верить — германскому шпиену!
— Ох, дед, дед, знать ты насквозь красный, — сокрушенно покачал головой Степан, и круглое лицо его стало сочувствующим. — Видать, надоело тебе по земле топать. — Лениво выдернул самокрутку изо рта Парамонова, затянулся, раздумчиво глядя на Ефрема-ики.
— Он же форменный агитпроп разводит, — простонал Кирюшка и с мольбой посмотрел на Арчева. — Дозвольте ответить, чтоб понял, а?
— Я вижу, ты много знаешь, старик, — удивленно протянул Арчев, и в глазах его появилось любопытство.
— Много знаю, — серьезно согласился Ефрем-ики. — Закон тайги, закон воды знаю. Злых, добрых шайтанов знаю — слушаются меня. Язык русики знаю, писать, читать по-вашему знаю — речных людей учу.
— Еремейка шибко хорошо читать-писать может, — широко заулыбался Демьян. — Сын мой, Еремейка, — пояснил он и горделиво постучал себя по груди. — Больно умный, больно все понимат. А я нет, я плохо понимаю.
— Где же ты всему обучился, старик? — снисходительно спросил Арчев.
— В остроге, поди. Где ж еще, — зло буркнул Кирюшка. — Там, у политических, башку-то себе и задурил, гонору набрался. Был верноподданный, стал сволочью.
— Да уж, после арестантских университетов благонамеренности не жди, — желчно подтвердил Арчев. — Ничего, Ефрем-ики свой грех искупит. Тогда эсдзку от власти помог уйти, сейчас нам поможет. Верно?
Старик, подумав, медленно кивнул.
— Вот и славно! Ты должен во всем помогать мне. Понял?
— Помогу, — согласился старик. — Закон тайги говорит: помоги тому, кто в беде. Ты в беде. Помогу… Тебе власть не нравится — твое дело. Мне власть нравится — мое дело. Только зачем на Казым хочешь? В реку Ас попадешь. А там везде большевик, везде власть. Поймают. Думаю, тебе на Надым надо. А потом по тундре в Обдорск.
Арчев достал из котомки потертую, сложенную во множество квадратов карту, развернул ее, решительно сдвинув посуду, объедки. Потом вынул из нагрудного кармана френча некогда белый, а теперь серый от грязи прямоугольник батиста, положил его на карту, разгладил ладонью.
— Ачи, лейла, мынг пусив![4] — Демьян засмеялся, уставился на тряпицу с вышитыми на ней извивами рек, плавными закруглениями болот.
Ефрем-ики нагнулся к лоскутку. Фыркнул.
— Спирька, знать, рисовал? — Поднял на Арчева глаза. — Знаю, зачем Сорни Най рисовал. Святые места метил. Это Урман Отца Кедров, где Им Вал Эви стояла, — показал на маленький рисунок. — Это эвыт Нум Торыма, — показал на другой рисунок. И выпрямился. — Зря метил Спирька, — пренебрежительно махнул рукой. — Много-много лет не живет тут Нум Торым. Старая метка, не годится.
Гости смолкли, оцепенели: Степан замер, не донеся до рта обслюнявленный окурок; Парамонов, вцепившись двумя руками в ствол винтовки, воззрился на начальника вопрошающими глазами; Кирюшка вытянул шею, гулко проглотил слюну, натянуто и недоверчиво заулыбался.
— А где же сейчас священное место Нум Торыма? — спросил еще более скучающим тоном Арчев. — Ты знаешь?
— Как не знать? — удивился старик. — Знаю, конечно… Я знаю, сын мой знает, — повел глазами на Демьяна, который напыжился, кивнул подтверждающее. — Его сын, Еремейка, знает. Микулька только не знает — маленький еще… Я умру, Демьян старшим у Назым-ях станет. Демьян умрет, Еремейка старшим станет. Старший Сатар должен знать, где имынг тахи Нум Торым. Закон такой у нас, у ханты. Все речные люди это знают…
— Покажешь мне новый эвыт, — перебил лениво Арчев.
Демьян весело рассмеялся; Ефрем-ики сдержанно, добродушно улыбнулся.
— Только Сатары, только мужики нашего рода должны знать, где эвыт. Другие ханты не знают. Ни Казым-ях, ни Аган-ях, ни Надым-ях. Даже Ас-ях не знают, нельзя. — Голос старика стал сочувствующим. — Тебе, русики, совсем нельзя, закон такой.
— Мне можно. — Арчев не спеша вытащил из-под полы френча револьвер, навел его на Ефрема-ики.
— Слава те, осподи, настал мой час! — Кирюшка радостно перекрестился. — Я те покажу: Кирюшка плохой! Я те покажу: новая власть хорошая! — Он рывком вскинулся, размашисто ударил старика в скулу.
Ефрем-ики шатнулся, резко опустил руку, чтобы выхватить нож, но ножа не было — отдал внуку. Степан облапил старика, сдавил, засопел в ухо:
— Не трепыхайся, не трепыхайся… Силен бродяга, мотри-кось, ты!
Демьян взвизгнул, оскалился, тоже стремительно провел ладонью вдоль пояса и тоже не нащупал ножа. Оттолкнувшись от нар, вскочил, и гибко, по-куньи, вильнув телом, метнулся к двери. Распахнул ее ударом ноги, крикнул истошно:
— Ляль юхит! Каняхтытых…[5]
Грохнул выстрел. Демьян взметнул руками, выгнулся назад и упал на спину перед порогом. Кирюшка, сорвавшийся за ним, перемахнул через тело, выскочил наружу, даже не оглянувшись.
Парамонов передернул затвор — весело блеснув, выскочила гильза, запрыгала по плахам пола.
— Остолоп, надо было подбить его, и только, — недовольно проворчал Арчев. — Так нет же, лупишь наповал.
— Виноват, вашбродь! — Парамонов вскочил, приставил винтовку к ноге. — Я не размышлямши. Рука сама сработала.
— Вечно вы… не размышлямши, — Арчев дернул верхней губой. — Отпусти старика! — приказал Степану.
Тот нехотя разжал руки. Ефрем-ики повернул голову, увидел тело сына, сгорбился, помрачнел.
— Ну, поведешь на капище Нум Торыма? Если нет, тогда… — Арчев приставил дуло к виску старика.
— Пугаешь? — Ефрем-ики ладонью отвел револьвер. — Не боюсь.
Лицо его отвердело, зрачки расширились. Плавно повел рукой, нащупал тесак на столешнице. Степан вцепился в кулак старика, но тот медленно повернул к нему голову и от жуткого, остановившегося взгляда хозяина избушки мужик поежился, расслабил пальцы.
— Смо-три, — глухо сказал Ефрем-ики и все так же замедленно потянул рубаху за ворот. Ветхое, застиранное полотно расползлось, открыв грудь с вялыми, дряблыми мышцами. Ефрем-ики, глядя уже в глаза Арчеву, прижал клинок к телу и, не поморщившись, не вздрогнув, повел, не спеша, тесак вниз и наискось. На груди прорисовалась алая полоска, которая сразу же превратилась в широкую, ярко-красную на белой коже, ленту крови, стекающей под рубаху. — Гля-ди, не бо-ольно-о-о…
Арчев, слегка зажмурившись, мотнул головой, точно отгоняя видение, и, уловив сквозь прищур, что лезвие блестит уже перед самым носом, отшатнулся, распахнул глаза.
Парамонов, вскинув винтовку, успел стволом отбить руку Ефрема-ики, когда лезвие уже почти коснулось шеи Арчева. Тесак выпал, воткнулся с легким стуком в пол. Степан вздрогнул, словно проснулся, навалился со спины на старика, подмял его, запыхтел.
— Ишь чего, колдун плешивый, удумал: глаза отводить! — Парамонов нервно хихикнул, наложив пятерню на лысину Ефрема-ики, толкнул несильно. — Спасибочки скажите, вашбродь, что я в зенки его лешачьи не смотрел, — он, сделав умильное лицо, льстиво глядел на начальника. Задрал голову, почесал подбородок. — А энтим фокусам — по живому мясу резать — меня не напужаешь. Сам мастак на такие дела. Еще чище умею: звездочками…
— По чужому телу, — отрывисто уточнил Арчев. Потер лоб кулаком, передернул плечами. — Черт-те что! Вульгарный гипнотизм, а я, как гимназистка… Не придуши его, олух! — прикрикнул на Степана.
Тот отпустил старика, поглядел, набычившись на испачканные кровью ладони, вытер их о штаны.
Ефрем-ики с трудом распрямился, покрутил головой, помял пальцами горло. Стянул на груди рваную рубаху, прикрывая багровый, теперь уже слабо кровоточащий рубец, и замер, прислушиваясь.
Снаружи доносились крики, плач, подвывание, перекрываемые свирепым, захлебывающимся лаем Клыкастого и Хитрой. Хлопнули один за другим два выстрела — собаки, пронзительно взвизгнув, смолкли.
Аринэ с Дашкой, жена Демьяна с Микулькой на руках, старуха показались единым темным пятном в дверях, и тут же отпрянули, оборвав стенания, причитания, всхлипы — увидели на полу убитого.
Кирюшка, взмахивая наганом, тычками и пинками загнал в избушку женщин. Те, не пряча больше под праздничными шалями лица, робко остановились перед телом Демьяна. Микулька, обхватив шею матери, прижавшись к ее щеке, со страхом и недоумением смотрел на неузнаваемого отца.
Дашка захныкала, но бабушка закрыла ей лицо ладонью, прижала девочку к себе: начала раскачиваться, затянула негромкую, заунывную, без слов, песню.
— Ну, милые дамы, отвечайте, — Арчев щелкнул предохранителем револьвера. — Кто отведет нас на имынг тахи? Ты? — Направил оружие на старуху. — Ты? — Повел стволом в сторону жены Демьяна.
— Зачем баб пугаешь? — презрительно спросил Ефрем-ики. — Говорил ведь тебе: мужики Сатары знают, бабы— нет… Теперь только я да Ермейка знаем. — Смело и зло поглядел в глаза гостя-врага. — Ермейка далеко, а я не скажу.
— Скажешь, морда остяцкая! — Кирюшка замахнулся на него, но Арчев удержал сообщника за руку.
— Хочешь жить, красавица? — Он прицелился в Аринэ. — Где Еремейка?
— Не нада-а-а… Не убей! — взвыла девушка. — Ермейка ушел! Куип-лор ягун ушел…
— Мос! Суйлэх вола![6] — рявкнул дед. И когда внучка резко, точно ей под коленки ударили, присела, повернулся к Арчеву. — Как Куип-лор найдешь?
— Найду! — уверенно пообещал Арчев. — Мать объяснит дорогу. — И, показав револьвером на Микульку, коротко кивнул Кирюшке: — Займитесь мальчиком, Серафимов… Кстати, а почему проводничонка не привели? Он же был в чуме.
Кирюшка растерянно заморгал, отвел взгляд.
— Забился, поди, от страху в чащобу, когда энтот вот, — кивнул на мертвого Демьяна, — заблажил.
2
Похожий на черный утюг, широкий, с низенькими бортами пароходик, на кожухах колес которого белело подновленное и исправленное «Советогор» вместо «Святогоръ», развернулся обшарпанным бортом к берегу и заскользил по прозрачной, светлой от солнца реке. Колеса, взблескивая мокрыми плицами, вращались все медленней и медленней и наконец замерли. Обвис на корме красный флаг, тяжело и лениво осел к палубе грязно-серый дым, тянувшийся за «Советогором», и тут же начал медленно подниматься, пока не встал прозрачным столбом над облезшей трубой.
— Самый малый назад! — склонившись к переговорной трубе, приказал капитан, чем-то неуловимо напоминающий свой пароход: такой же потрепанный годами и жизнью, но все еще бодренький, крепенький, кругленький. Приложился ухом к раструбу, выслушал. Снова прижался губами к трубе. — Да, да, Екимыч… Ну ты сам знаешь, как надо, чтобы не сносило. Добро! — Поставил ручку машинного телеграфа на «стоп». — Вот и Сатарово, товарищ Фролов, дорогой мой, так сказать, старпом.
Фролов, худой, сутуловатый, в кожаной тужурке, разглядывал в бинокль берег. Хмыкнул, покосился на капитана — не издевается ли? Но тот смотрел открыто, бесхитростно, чуть ли не радостно, хотя радоваться было нечему: пароход вышел почти без команды — не только старпома, никакого «пома» у капитана не имелось. Сам себе помощник, сам себе штурман, сам и боцман. Даже механиков не было. Хорошо хоть, удалось отыскать перед отплытием двух машинистов, не сбежавших во время мятежа из города: старика Екимыча и молоденького Севостьянова, который, правда, до этого рейса самостоятельно на вахте еще не стоял.
Капитан взглянул на круглые, в медном ободке часы над штурманским столом и довольно потер руки:
— Прибыли, можно сказать, по расписанию. Все, как в лучшие годы, как в старые добрые времена.
— Я не считаю старые времена добрыми, — заметил Фролов. — А лучшие годы — будущие годы. Есть возражения?
— Кто же возьмется это оспаривать? — Капитан благодушно засмеялся.
Потянул ручку. Гудок, засипев, взвыл мощно и голосисто, но тут же рев оборвался — Фролов ожег капитана взглядом.
— Отставить! — потребовал он возмущенно. — Зачем их предупреждать?
Басовитый вскрик парохода прокатился по глади реки, по белопесчаному берегу, ударился о крутой, точно срезанный склон горы, под которой приткнулось с десяток изб и избушек без каких-либо признаков жизни, и, ослабленный, вернулся назад.
— Положено при подходе гудок давать, — сконфуженно начал оправдываться капитан. — Да и нет в фактории контры. Видите, все словно вымерло.
— Вижу, вижу, — проворчал Фролов. — А если они где-то рядом? Услышат сирену — насторожатся… Посмотрите, что это? Могила?
Бинокль перешел к капитану. Тот покрутил окуляры, настраивая на резкость. Оглядел сначала избы, задержал взгляд на добротном, с высоким крыльцом, доме, на срубленном из толстых бревен амбаре, стоящем боком к реке. И лишь после этого всмотрелся в черное пятнышко в стороне от строений. Помолчал, выпятив в задумчивости нижнюю губу.
— По-моему, да. И свежая. Раньше этого холмика не было.
— Опоздали… — Фролов с силой потер подбородок. Сжал его в ладони. — Будем высаживаться… В поселке, чувствую, определенно кто-то есть: может, хозяева, может, засада, а может, просто-напросто остяки.
— Туземец тоже всякий бывает, — буркнул капитан. И добродушное, улыбчивое лицо его стало озабоченным. — Надо бы выждать…
Но Фролов уже распахнул дверь рубки. Сбегая по трапу, приказал:
— Отделение Латышева, на берег! Остальные — ждать сигнала!
Капитан вяло пожал плечами — что ж, дескать, если не хотят меня слушать, то, как хотят, и, взглянув на штурвального, который понимающе улыбнулся, вышел на крыло мостика.
Вооруженные, разношерстно одетые и обутые — в потрепанных шинелях и пальто, в ватных пиджаках и бушлатах, в фуражках, шапках, буденовках, в порыжелых сапогах и растоптанных ботинках с обмотками — мужики и парни, которые залегли вдоль борта, притаились за палубными надстройками, зашевелились. Часть из них, пригнувшись, пробежала к корме, несуетливо расселась в спущенную на воду шлюпку.
Последним в нее спрыгнул Фролов. Хватаясь за плечи бойцов, пробрался на нос, где скрючилась у пулемета девушка в алой косынке и стоял в полный рост Латышев — тоненький, гибкий парнишка в малиновых галифе, в новенькой суконной гимнастерке, перетянутой ремнями портупеи.
Гребцы оттолкнулись от парохода. Взметнулись весла, опустились разом — и десант устремился к берегу.
Как только шлюпка вылетела на отмель, бойцы перемахнули через борта, помчались от реки, петляя на бегу, рассыпаясь и растягиваясь в неровную цепь. Упали, замерли, держа наизготове винтовки, поглядывая то на пулеметчицу, то на командиров.
Те, щурясь от солнца, увязая по щиколотки в песке, медленно и настороженно подходили к окраинной избушке.
— Смотрите, никак депутация! С хлебом-солью встречают, — удивленный Латышев показал револьвером на ближний дом. — Интересно, искренне это, или военная хитрость?
На крыльце появился светловолосый мальчик-крепыш, похожий на гриб-боровичок, босоногий, в белой рубашке, и сухонький старик в голубой косоворотке, пикейной жилетке и тяжелых смазных сапогах. Он нес на вытянутых руках деревянную резную чашу, которую поддерживал через расшитое пунцовыми узорами полотенце.
Фролов, не торопясь, вложил маузер в кобуру, машинально вскинул руку к козырьку — поправить фуражку так, чтобы красная звездочка была точно над переносицей— и вразвалку двинулся навстречу деду и мальчишке. Латышев, взглянув на бойцов, широко и плавно махнул рукой — вперед, вперед! — и засеменил за Фроловым.
— Милости просим в Сатарово. — Старик, который начал уже издали умильно-сладко улыбаться, остановился в двух шагах от командиров, поклонился.