Я повиновалась, прикрепив его прищепками к веревке, но ветер тут же сорвал его, словно Питер Пен решил, что ему лучше улететь за залив, в страну Гдетотам.
Я благодушно напевала: «Источник милости, приди, дозволь Тебя воспеть». Сегодня бабушке меня не уесть. Улов — немалый.
Каролина лущила горошек за кухонным столом. Я приятно ей улыбнулась.
— Ой, Лис, от тебя пахнет, как в крабьем домике!
Я скрипнула зубами, но улыбка это прикрыла.
— Два доллара, — сказала я маме у плиты. — Два сорок пять.
Она улыбнулась мне и достала стоявший над пропановой горелкой горшок для солений, где мы хранили деньги.
— Вот хорошо! — сказала она. — Удачное утро. Помоешься, сядем есть.
Мне нравилось, как она все это делает. В жизни не скажет, что я измаралась или от меня разит. Просто: «Помоешься, будем есть». Вот кто воспитанная женщина!
Пока мы ели, она попросила меня сходить в лавку за сливками и за маслом. Я понимала, что это значит: денег так много, что можно сварить на ужин крабовый суп. Мама не выросла на острове, но суп этот делала лучше всех. Бабушка жалобно твердила, что хорошая методистка не приправит еду спиртным, но мама не сдавалась и всегда вливала в суп ложку-другую хереса, который бережно хранила в буфете. Бабушка ворчала, но доедала все до капли.
Я сидела и думала о том, как обрадуется папа, когда, придя с работы, унюхает свой любимый суп, а потому буквально обдавала сестру и бабушку добрыми чувствами, которых они не заслужили. Но тут Каролина сказала:
— Мне этим летом нечего делать, только упражняться, вот я и напишу книгу о своей жизни. Когда человек прославится, — объяснила она, словно мы слабоумные, — когда он станет знаменитым, такие сведения очень важны. Не запишу все сейчас, еще забуду.
Говорила она тем самым голосом, от которого меня подташнивало. Именно такой он бывал, когда она возвращалась воскресным вечером из города, с уроков, выслушав тысячи комплиментов своему дарованию.
Я попросила разрешения уйти. Меньше всего на свете мне хотелось слушать историю моей сестры, в которой я не играла почти никакой роли.
Глава 2
Если бы мой отец не отправился во Францию в 1918 и ему там не набило ногу немецкой шрапнелью, нас бы с Каролиной просто не было. А он отправился, и вернулся, и обнаружил, что его девушка вышла за другого. Тогда он нанялся на чужую лодку и работал так рьяно, как только позволяло медленно выздоравливающее тело, худо-бедно прокармливая себя и овдовевшую мать. Прошло лет десять, пока он смог купить лодку, чтобы промышлять крабами и устрицами, как настоящий рыбак с нашего острова.
Однажды осенью, когда он еще не совсем оправился, в нашу школу (три классных комнаты и гимнастический зал) пришла молодая учительница. Так я и не поняла, почему эта изящная девушка полюбила моего долговязого, краснолицего папу и вышла за него замуж.
Еще больше, чем жена, ему был нужен сын. Сыновья у нас на острове были знаком благосостояния. Но мама родила двух девочек, близнецов. Я была на несколько минут старше, и только в эти минуты, за всю мою жизнь, оказалась центром внимания. Память о них я нежно лелеяла. С той поры, как родилась сестра, все досталось ей.
Когда мама и бабушка рассказывали, как мы родились, речь в основном шла о том, что сестрица не дышала; о том, как акушерка шлепала ее, и молилась, и массировала крохотную грудку; о том, наконец, как раздался первый звук, «как будто котенок мяукнул».
— А я где была? — спросила я однажды. — Вы все возились с Каролиной, а я что делала?
Мамины глаза затуманились, и я поняла, что она не помнит.
— В корзинке, — ответила она. — Бабушка тебя обмыла, одела и положила спать.
— Да, бабушка?
— Не помню! — фыркнула она. — Давно это было.
Мне стало холодно, словно я опять родилась и про меня забыли.
Через десять дней после рождения, хотя ветер дул морозный, мама отвезла Каролину в Крисфилд, туда ходил паром. У папы не было денег на леченье, но мама решила твердо. Каролина родилась крохотная, хрупкая, и могла не выжить. Дедушка, мамин отец, был еще жив. Наверное, он и заплатил по счету, так я и не узнала. А вот точно знаю, что мама раз по восемь-десять на день отправлялась в больницу, чтобы самой кормить Каролину, потому что молоко любящей матери — лучше всех лекарств и врачей.
А что же я? «Кто за мной смотрел, когда тебя не было?» Снова рассказывали мне о более сильном близнеце, чистом, мытом, сытом и лежащем в корзине. Чистом и заброшенном.
И опять туманный взгляд, опять улыбка.
— Ты была с папой и бабушкой.
— Бабушка, а я хорошо себя вела?
— Не хуже прочих.
— А что я тогда делала?
— Откуда мне помнить? Давно это было.
Заметив, как я огорчаюсь, мама сказала:
— Ты вела себя очень хорошо. Совсем нас не беспокоила.
Она думала меня утешить, но только расстроила еще больше. Ну, неужели совсем? Может, они так любят Каролину, потому что беспокоились о ней месяцами?
Когда нам с Каролиной было два месяца, мама привезла ее обратно на остров. Я к тому времени разжирела на искусственном питании. Сестру мама кормила до года. На одной редкой фотографии мы сидим летом на крыльце, нам — года по полтора. Каролина — хрупкая и нежная, в золотых кудряшках — смеется и протягивает ручки к тому, кто снимал. Я маячу рядом толстой и темной тенью, скосившись на сестру, и сосу палец, так что лица почти не видно.
На следующую зиму у нас обеих был коклюш. Мама достаточно забеспокоилась, чтобы сразу нас разделить. Но все-таки в 2.00 пополудни капитан Билли отвез их с сестрой в больницу.
Так прошли мы через все детские болезни, кроме ветрянки. Она была тяжелая у обеих, но рябинки остались у меня, такая отметина у переносицы. В тринадцать лет она была заметней, чем теперь. Как-то папа сказал в шутку: «Ты у меня рябая», — и очень перепугался, когда я страшно заплакала.
Наверное, он привык обращаться со мной запанибрата, не как с сыном, но и не как с дочерью. Он рыбачил, все тут у нас рыбачили. Другими словами, в самом начале недели, еще до зари, он уже был в лодке. С ноября по март он ловил устриц, с конца апреля до осени — крабов. Мало на свете таких тяжких дел, как у тех, кто связан с водою. К тому же, отец прихрамывал. Ему был нужен сын, и я бы отдала что угодно, чтобы заменить сына, но тогда на острове женский и мужской труд заметно различались. Лодка — не место для барышни.
Когда мне исполнилось шесть лет, папа научил меня двигать ялик багром, чтобы ловить крабов у берега, в морской траве. Это хоть как-то утешало меня в том, что я не могу плавать с ним вместе на лодке. Я очень любила свой ялик, но все надеялась, что папа еще возьмет меня в помощники. Его лодку я любила просто без памяти и неотступно молилась, чтобы Бог превратил меня в мальчика. Называлась лодка «Порция», в честь шекспировской героини, которая очень нравилась маме, но папа приделал и ее имя. Маму звали Сьюзен; получалось «Порция Сью». Наверное, в нашей бухте ни у кого не было лодки, носившей имя храброй защитницы из шекспировской пьесы[1].
Папа был не такой образованный, как мама. Школу он бросил в двенадцать лет, пошел рыбачить. Я думаю, он полюбил бы книги, но возвращался слишком поздно, чтобы читать. Сядет в кресло, откинет голову, закроет глаза, но не спит. В детстве я считала, что он что-нибудь себе представляет. Может, так и было.
Дом наш был чуть ли не самым маленьким из сорока или пятидесяти местных домов. Довольно долго только у нас стояло пианино. Привезли его на пароме, когда умер мамин отец. Кажется, нам с Каролиной было четыре года. Сестра, по ее словам, помнила, как она встречала его у пристани и ехала домой на платформе с папой и еще четырьмя мужчинами; повозок и машин тогда на острове не было.
Кроме того, она говорила, что сразу стала подбирать музыку и сочинять песенки. Может, и так. Сколько я помню, она всегда могла себе аккомпанировать.
Мама была не здешняя, здешний люд не видел пианино, и никто не знал, как портит их мокрый соленый воздух. Через несколько недель оно начисто расстроилось. Изобретательная мама съездила в Крисфилд и нашла там настройщика, который к тому же мог давать уроки. Он приезжал на пароме раз в месяц и учил музыке человек пять, в том числе — нас с Каролиной. Во время Великой депрессии работа была ему очень кстати. За пищу, ночлег и право играть самому он и настраивал инструмент, и учил нас с сестрой. Другие дети, побогаче, платили пятьдесят центов за урок.
Я училась не хуже и не лучше прочих. Мы доходили до «Сельских садов» и застревали там, а вот сестра играла в девять лет Шопена. Иногда народ стоял и слушал у нас под окнами. Всякий раз, как мне хочется презреть бедных или темных людей за их вульгарные вкусы, я вижу старую тетушку Брэкстон у нашей ограды с острыми прутьями, ее полуоткрытый рот, в котором виднеются голые десны, ее сияющие глаза, все лицо, впивающее полонез, словно райский напиток.
Годам к десяти стало ясно, что у Каролины прекрасный голос. Она всегда пела чисто и в тон, но самый звук становился все нежнее и сильнее. Совет графства, совершенно запустивший нашу школу, вдруг, без объяснений послал ей пианино, когда мы с сестрицей перешли в пятый класс, а на следующий год, по чудесному совпадению, новый учитель (всего их было двое) не только оказался хорошим музыкантом — ему хватило таланта и сил, чтобы создать у нас хор. Конечно, в Каролине он души не чаял. У наших подростков было мало развлечений, и мы увлеклись пением. Пели мы каждый день, мистер Райс преподавал прекрасно, и успехи наши были удивительны для детей, почти не слышавших музыки.
Когда нам было тринадцать, мы поехали весной на конкурс и победили бы, если бы жюри не узнало, что наша главная солистка — еще в начальной школе. Мистер Райс очень сердился, а мы, дети, считали, что «там» просто не хотят, чтобы их переплюнули «здешние, с острова».
Незадолго до этого мистер Райс убедил папу и маму, что сестра должна учиться пению. Сперва они отказывались — не потому что ей трудно ездить в город каждую субботу, а из-за денег. Но учитель не уступал. Он повез Каролину в Солсбери, в музыкальное училище, ее прослушал сам директор и не только принял, но и отказался от платы. Правда, прямой и обратный билеты, да еще такси очень отяготили наш недельный бюджет, но ради Каролины люди всегда приносили жертвы.
Я гордилась сестрой, но именно тогда к этому прибавилось еще что-то. Жизнь в тринадцать лет начинает переворачиваться. Теперь я это знаю. Но тогда винила кого-нибудь в своих бедах — Каролину, бабушку, маму, даже себя. Вскоре я смогла винить войну.
Глава 3
Даже я, каждую неделю читавшая «Таймс» от корки до корки, не была готова к Пирл Харбор. Козни европейских держав и немецкий диктатор с дурацкими усиками были так же далеки от нашего острова осенью 1941 года, как «Сайлас Марнер», [2] которым нас терзали на уроках литературы.
Конечно, предвестия были, но я их не понимала. Когда на День Благодарения мы начали готовиться к Рождественскому концерту, мистер Райс очень уж пекся о «мире на земле». Как-то, беседуя с мамой, папа сказал о себе: «Негоден», а мама откликнулась: «И слава Богу».
Мама редко так говорила, а островитяне — часто. Расс жил страхом Господним и Господней милостью с начала XIX века, когда Джошуа Томас, «Пастырь островов», обратил в методизм всех мужчин, детей и женщин. Впечатался он в нас крепко — воскресная школа, две воскресные службы, молитвенное собрание по пятницам, на котором самые рьяные свидетельствовали о милостях Божиих за прошлую неделю, а обо всех больных и заблудших взывали к Господню Престолу.
Мы соблюдали субботу, то есть по воскресеньям не работали, не развлекались и не слушали радио. Почему-то 7 декабря, в воскресенье, родителей дома не было, бабушка громко храпела на кровати, Каролина читала жутко нудную газету, которую выпускали в школе по воскресным дням — кроме нее, мы могли читать в день субботний только Библию. Доведенная скукой до умоисступления, я пошла в гостиную, потише включила радио и прижалась к нему ухом.
«Неожиданное нападение японских войск уничтожило американские морские силы в Пирл Харбор. Повторяем. Белый Дом подтвердил, что Япония…»
Меня пробрал озноб; я поняла, что это значит. Все, что я читала в журнале и просто слышала, образовало страшный, но ясный узор. Я побежала к нам, туда, где Каролина, еще ничего не ведавшая, лежала на животе и читала газету.
— Каролина!
Она даже не взглянула.
— Каролина! — я вырвала у нее газету. — На нас напала Япония!
— Ой, Лис, ради Бога!.. — протянула она и снова взяла газету. Я привыкла к тому, что она меня не замечает, но сейчас решила не поддаваться. Схватив сестру за руку, я стащила ее с кровати, поволокла к радио и включила его на всю катушку. Нас не очень трогало, что Япония напала, собственно, на Гавайи, а не на саму Америку. Каролину точно так же испугала та страшная нотка, которую не мог скрыть даже мягкий баритон диктора. Широко раскрыв глаза, мы слушали, и вдруг сестра сделала то, чего в жизни не делала. Она взяла меня за руку. Так мы и стояли, до боли сжимая друг другу руки.
Такими застали нас и папа с мамой. За день субботний нам не влетело. Злодеяние японцев перекрыло все грехи. Все четверо мы сгрудились у приемника. Он был островерхий, вроде сельской церкви, с длинными овальными окошками над затянутым тканью динамиком.
К шести проснулась голодная и сердитая бабушка. О еде никто не думал. Какая еда, когда мир объят пламенем? Наконец, мама пошла в кухню и принесла нам троим, к приемнику, холодного мяса и картофельного салата. Мало того, она принесла нам кофе. Бабушка хотела непременно ужинать за столом. Мы с Каролиной никогда не пили кофе, и если мама дала его, значит, простая, спокойная жизнь ушла в прошлое.
Когда я собиралась торжественно отхлебнуть первый глоток, диктор сказал: «Пауза. Передаем наши позывные…»
Я поперхнулась. Мир и впрямь спятил.
Через несколько дней мы узнали, что мистер Райс записался добровольцем, уедет после Рождества. Когда мы пели хором о мире и благоволении, я не выдержала и подняла руку.
— Да, Луиза.
— Мистер Райс, — сказала я, стараясь говорить как можно печальней. — Мистер Райс, я хочу внести предложение.
Мой стиль вызвал смешки, но я их презрела.
— При нынешних обстоятельствах надо отменить Рождество.
Правая бровь мистера Райса взметнулась вверх.
— Объясни, пожалуйста, Луиза.
— Смеем ли, — спросила я, подмечая странные взгляды, — смеем ли мы праздновать и веселиться, когда тысячи людей страдают и гибнут?
Каролина смотрела на парту, щеки ее пылали.
Мистер Райс прочистил горло.
— Тысячи страдали и гибли, когда родился Христос.
Ему было явно не по себе. Я жалела, что начала, но отступать было поздно.
— Да, — великодушно согласилась я. — Но мир не видел таких бед, как нынешние.
В разных углах комнаты что-то щелкнуло, словно китайская шутиха. Мистер Райс был серьезен.
Лицо у меня горело. Не знаю, что меня больше мучало — мои слова или чужие смешки. Я села, сгорая от стыда. Фырканья сменились хохотом. Мистер Райс стукнул палочкой по пюпитру. Я думала, он что-то объяснит, как-то мне поможет, но он сказал:
— Итак, начнем сначала…
Запели все, кроме меня. Я боялась, что, открыв рот, сразу заплачу, слезы стояли в горле.
Разошлись мы почти затемно. Я побежала, пока никто не прицепился, но не домой, а на заболоченный луг, к самому югу острова.
Грязь превратилась в бурую корочку, траву прижал ледок. Ветер безжалостно сек голый конец острова, но мне было жарко от стыда и ярости. Я ведь права. Я знаю, что права, почему же они смеялись? Почему мистер Райс не помог мне? Он даже не попытался объяснить, что я имею в виду. Только когда я прошла всю тропку и села на огромное бревно, пригнанное к берегу, и стала смотреть на бледную зимнюю луну, отраженную в черных водах, я ощутила холод и заплакала.
Не могу забыть, что нашла меня Каролина. Сидя на бревне, спиной к селенью и лугу, я громко плакала и даже не услышала скрипа ее галош.
— Лис!
Я сердито обернулась.
— Тебе давно пора ужинать.
— Не хочу есть.
— Ой, Лис, — сказала она. — Пойдем, тут слишком холодно.
— Никуда я не пойду. Я сбегу.
— Не сегодня же. До утра парома не будет. Лучше погрейся пока, поешь.
Вот, она всегда такая. Поплакала бы, поуговаривала — а у нее все попросту. Факты. Но с фактами не поспоришь. В ялике не сбежишь ни в какое время года.
Я вздохнула, утерла лицо тыльной стороной ладони и встала.
Дорогу я могла бы найти с закрытыми глазами, но с фонариком получалось как-то приятнее.