Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Музей как лицо эпохи - Игорь Львович Андреев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ответ на запрос пришел 31 января 1573 года. Зибенайхер и Пренжина сообщали, что «в городе Кракове книгопечатники не держат в своих домах подмастерий столярного мастерства». Если же кому из них понадобится столяр, они обращаются к цехмейстеру и за плату получают работника. Ответ удовлетворил Ивана Фёдорова, но цех по-прежнему отказался дать столяра.

О том, как, в конце концов, разрешилось дело, сведений нет. Но выход, похоже, был найден, так как 15 февраля 1574 года увидел свет знаменитый львовский «Апостол».

Новая, четвертая по счету, типография была основана Иваном Фёдоровым в родовом имении киевского воеводы князя Константина Константиновича Острожского. Здесь им были выпущены пять изданий. В числе их «Хронология» (1581) — первый печатный календарь-листовка на двух страницах, составленный приближенным князя Радзивилла белорусским поэтом Андреем Рымшей, и, главное, замечательный памятник мирового типографского искусства — «Острожская Библия» (1580–1581). К этому изданию восходит тот славянский библейский текст, который существует в современных изданиях. Этот гигантский труд занимал 1256 страниц. Фёдоров и его помощники использовали не только греческий, но и еврейский текст Ветхого Завета, а также чешский и польский переводы. Окончание этого гигантского труда совпало с охлаждением Константина Острожского к издательской деятельности, и первопечатнику снова пришлось искать средства для продолжения дела его жизни. Так было решено снова ехать во Львов.

Это город однажды уже встретил Фёдорова неприветливо. На сей раз львовская зима оказалась роковой. По дороге он заболел, и через три месяца, 6 декабря 1583 года, скончался в одном из предместий Львова, которое называется Подзамче. Умер в бедности, не имея средств, чтобы выкупить заложенное ростовщику типографское имущество и отпечатанные книги. Похоронили первопечатника на кладбище при храме святого Онуфрия, принадлежавшего Львовскому православному братству, поставив на могиле надгробный камень с надписью: «Друкарь книг, пред тым невиданных».

Всего в XVI веке на территории Московского государства было выпущено 19 изданий, средний тираж каждого из которых составлял 1000–1200 экземпляров.

В XVII веке типография была переведена в Кремль, в Дворцовую Набережную палату. С этого времени начинается новый этап в деятельности Печатного двора, игравшего главную роль в развитии политической и историко-культурной жизни страны.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 11/2016

Нина Молева

Клавесины в теремах

Мостовые деньги

Семнадцатый век. Слишком близкий, чтобы им занялись археологи, слишком далекий, чтобы сохраниться без наслоений и перемен. Время перед Петром и после Ивана Грозного, от опричнины до «потешных», от монастырской непреклонности средневековых нравов до богохульных пиршеств Всешутейшего собора. Между — Борис Годунов (жертва клеветы? Незадачливый убийца?), Дмитрий Самозванец (чудом уцелевший сын Грозного? Безвестный Гришка Отрепьев?), красавица Марина Мнишек. Смутное время, так назвала его история, отчеркнутое выступлением ополчения Минина и Пожарского. И сразу за ними затишное благолепие дома Романовых, «смиренных духом», «тишайших», взорванное рванувшейся к престолу Софьей.

События, подвиги, характеры, страсти… Так случилось, что лучшие памятники созданы этому веку в позднейшем искусстве: пушкинский «Борис Годунов», «Минин и Пожарский» на Красной площади, музыкальные драмы Мусоргского. В них — приговор, талантливый и убежденный, и с приговором этим не спорят историки. Да, впереди — реформы, перестройка всего: от человеческого сознания до мебели и посуды. Это все впереди, а пока медленно проходит целое столетие. Не в бурном произрастании нового, наоборот — в западающих сумерках фанатизма, судорожной привязанности к прошлому, неверия в перемены. Какому же исследователю улыбнется цель — показать, как сгущается перед рассветом тьма? «Ваша специальность — семнадцатый век? — Что вы! Шестнадцатый (или восемнадцатый)!» И в торопливости ответа, и в обиженной интонации — устоявшаяся традиция историков искусства, музыки, театра, культуры.

И в самом деле, разве что-то важнее происходит в это время в искусстве; уже не иконопись — так, по большому счету, еще не живопись — лишь робкие попытки научиться ей. Уже не монументальная простота храмов XVI столетия, еще не барокко петровских лет. Так, пестрядь дробных, суматошных деталей, кирпичных орнаментов, майолики, слишком ярких росписей. Уже не гудки и гусли Древней Руси, еще не музыкальные инструменты наших дней, знакомые всей Европе.

К тому же это время заперто за десятью замками. Случайно, мимоходом в семнадцатый век не заглянешь. Глаз, испытанный на всем многообразии почерков позднейших столетий, бессилен перед щеголеватой скорописью XVII века. Написание многих букв, «титлы» — сокращения. Будто новый, совсем незнакомый язык. Нужны месяцы, даже годы, чтобы овладеть искусством бегло читать и переводить. Без этого какая работа, ведь для историка она всегда в архиве.

Предубеждения относительно XVII века были мне хорошо знакомы со студенческой скамьи, а повседневная работа не давала повода в них сомневаться. И уж тем более таким поводом не могла служить извлеченная из Центрального архива древних актов перепись «Мостовых денег» Москвы за 1718 год. Каждый москвич платил особые деньги за городские мостовые — бревенчатые, чаще досчатые островки, тонувшие в непролазной грязи широко разъезженных улиц. Кто жил в городе, чем занимался — все там есть: трудно себе представить более обстоятельный рассказ о Москве, сумей только его сложить.

Василий Иванов сын Репьев, профессия: органист

Мастер назывался Репьевым — Василий Иванов сын Репьев. Перепись говорила, что он был живописцем и занимался «преоспехтирным делом» — писал декорации для театра и для садов. О театре тех лет мы знаем мало, о садах и вовсе ничего. Известно только, что требовали сады «перспектив» — изображенных на холсте павильонов, аллей, замысловатых беседок, скульптур. Вот этим-то редким ремеслом владел художник, случайно встреченный мной в переписи «Мостовых денег».

Вероятно, мастерство Репьева ценилось, иначе откуда бы появиться у мастера двору «в Белом городе Покровской сотни на тяглой земле, идучи от Покровских ворот в город на левой стороне». Свои грядки с капустой, огурцами, луком, делянки ржи и овса, свой хлев со скотиной, своя банька, амбар, сарай, погреба, все вокруг дома, за глухим частоколом бревен — обычное хозяйство москвича. Благополучие художника было прочным, устоявшимся. Переписи рассказывали об этом год за годом. Но говорили они и о другой, совершенно поразительной вещи! Оказывается, Репьев к тому же играл на органе, и этим тоже зарабатывал себе на жизнь.

Орган? Да может ли это быть? Московская консерватория, филармония в Ленинграде, Зал Чайковского, — даже сейчас знаешь все инструменты наперечет, всегда в концертных залах, огромных, торжественных. А тогда, среди тягучего перезвона «сорока сороков» московских церквей, когда каменные палаты были редкостью, а стекла в окнах диковинкой, как можно себе представить орган? К тому же Репьев был не дворцовым органистом, а «вольным», игравшим у разных заказчиков. Ничего не скажешь, это было загадочней самого «преоспехтирного дела», которым я тогда занималась.

Но где искать ответа, простой справки наконец? Архив, тем более, архив XVII столетия, не знает указателей — ни тематических, ни предметных, ни именных. Вместе с тем, бюрократическая машина была на полном ходу уже с начала XVII века, захлестывая каждое дело сотнями запросов, справок, отписок. Искать орган было бессмысленно, отдельного и притом никакого не именитого человека, Репьева, — тем более. Правда, была у меня крохотная зацепка: в одной из переписей Репьев назывался «выходцем из Литовских земель». А раз так, должен был им интересоваться Посольский приказ — министерство иностранных дел Древней Руси. Со Смутного времени вел он строжайший учет — кто, когда, где, почему приезжал в Московию или уезжал из нее. Да, сведения о Репьеве встречались, больше того, их мозаика постепенно укладывалась в стройное целое.

Как должны были любить и ценить в Московии пение, чтобы искать певчих с хорошими голосами и за рубежом, и на своих отдаленных окраинах. Этой любви обязан Репьев своим приездом в Москву — его забрал в хор один из высоких церковников. У юных певчих в те годы была вполне сносная жизнь: сытная еда, жалованье, одежонка — когда теплый кафтан, когда телятинные сапоги, когда зимняя шапка, а то и рубаха с портами. Везло маленьким артистам! На Руси еще нет школ, но певчих учат грамоте и цыфири, пению и игре на музыкальных инструментах. Было бы желание учиться! Репьеву досталось изучать латынь, да где-то, кстати, узнал он и «преоспехтирное дело».

Так что найти себе применение, когда «спадал» голос, было нетрудно. Побывав с русским посольством в Курляндии, Репьев начал работать при царском дворе, писал по его собственным словам «перспективы и иные штуки». Но тут-то избыток таланта сыграл с ним злую шутку: на него обратил внимание любимец Алексея Михайловича всесильный Артамон Матвеев, в чьем доме воспитывалась мать Петра.

«Худородный» дворянин, Матвеев начинал в невысоких чинах. Служил он на Украине, потом воевал и из всех своих жизненных перипетий вышел убежденным «западником», а попав в милость к царю, смог и открыто заявить об этом. В московских домах стен не было видно из-за икон, у Матвеева висели картины. Боярыни прятали на дне сундуков укутанные в тряпки — «от сглазу» — зеркала, у Матвеева они украшали палаты. Москва привыкла к лавкам, на них и сидели, и спали, матвеевский дом был полон мягкой мебели. И стол у новоиспеченного боярина ломился, не как у других, от меда и пива, — от заморских вин, а гостей развлекала хорошо обученная труппа крепостных, были свои музыканты. Остались после Матвеева интереснейшие литературные опыты, остались исторические исследования (кто думал о них в XVII веке!). Вот не хватало только в те годы Матвееву хорошего органиста! И молчал украшавший дом большой орган. Репьев оказался находкой. Правда, он не захотел перейти к Матвееву.

Отказ удивил, но никак не остановил властного боярина. «Боярин Артамон Сергеевич Матвеев, — писал после художник, — взял меня поневоле, держал меня скована на Посольском дворе в железах многое время и морил голодною смертью. И будучи у него… многожды на комедиях на органах и на скрипках играл неволею по его воле».

Спору нет, была у Матвеева привычка исполнять каждую свою прихоть, только здесь, оказывается, заторопился он по другой причине. Посольский приказ готовил посольство в далекую Бухару. По особой просьбе бухарского хана везло оно ему орган, а к органу требовался органист. Матвеев опасался, что выбор царя падет на Репьева, а ему хотелось сохранить его для себя, вот и убрал он его с царских глаз — подальше да поскорее.

В Кремле, на откосе Москвы-реки

Итак, судьба Репьева получила объяснение. Но зато все остальное! Почему пришла бухарскому хану мысль просить об органе именно Москву? Выходит, слышал он об органах, слышал и о том, что есть они в Москве. Но откуда? И вот в бумагах Посольского приказа черным по белому написано, что распоряжением Алексея Михайловича орган для хана строился в Москве. Для этого органной мастерской в Москве пришлось быстренько разобраться с другими заказами, а заказы были разные: органы на 270 и на 500 труб, клавесины, большие — для старших царевен, поменьше, «потешные», — для царевича. И не для музыкантов вовсе — сами играли!

Вот и верь привычным представлениям. Спрятанные от посторонних глаз, полуграмотные, тупеющие от безделья и лузганья семечек царевны и боярышни играют на клавесинах. И одно не мешает другому. Грозная царевна Софья — за клавесином.

До чего же все просто! Просто и невероятно! Мастерская органов в нашем Кремле, на откосе Москвы-реки, рядом с мастерскими, где шились пудовые, тонувшие в мехах и дорогих тканях царские одежды, тачались цветные, с щегольски загнутыми носками сафьяновые сапоги, переписывались книги, ковалось оружие, писались иконы. Документы не оставляли места для сомнений: было, все было. И в жизни, той жизни, о которой мы даже не догадывались, одно не противоречило другому, а совмещалось с ним — клавесины и терема.

Бухарский хан знал, кого и о чем просить. Но, оказывается, он был вовсе не первым. В делах Посольского приказа несколькими годами раньше развертывается история первого (не первого ли вообще в истории Азии?) отправленного из России на восток органа. В тот первый раз орган отправляли в Персию. Почти два года потратило посольство, чтобы «вручить» орган и вернуться обратно.

…Уезжали и возвращались посольства, строились новые инструменты, только в жизни «взятого в рабство» Репьева ничего не менялось. Соглашения между ним и боярином так и не состоялось. Художник требовал полного освобождения, и, если все-таки его получил, причина тому была простая — смерть царя. Сменился царь — сменились те, кто толпился у трона. Безвестному музыканту повезло гораздо больше, чем всесильному Артамону Матвееву — он снова стал вольным. Матвеев, лишенный всех богатств, чинов и должностей, был сослан в Пустозерск. Над ним тяготеет обвинение в чернокнижии — колдовстве, связи с нечистой силой.

Из полученного жестокого урока Репьев твердо усвоил одно — надо оставить орган. Это занятие угрожает личной свободе. И в самом деле! Вскоре после освобождения Репьева в Посольский приказ поступает донос «капитана солдацкого строю», что сбежали жившие под его надзором музыканты. Резолюция следует немедленно: «По указу великого государя послать его, государя, погонные грамоты. велеть тех беглых музыкантов, поимав, сковав, привести к Москве с провожатыми с великим береженьем…» «Великое береженье» — и кандалы! Одно не исключало другого. А рядом, на густо пожелтевших, небрежно оторванных листках, спешные отписки воевод из Пскова, Путивля, Севска — что сделано, чтобы задержать беглецов. Без малого погоня за Самозванцем, как рисовалось Пушкину в «Борисе Годунове».

Но Репьев слишком поторопился. С органом что-то случилось. Хотя все шло будто само собой. Из-за смерти Алексея Михайловича прекращаются спектакли. «За ненадобностью» вывозятся из всех кремлевских палат органы. Еще многих органистов поощряют царские награды, но достаточно внимательнее вчитаться в документы: причины наград не связаны с органом. Органных дел мастера это искусные столяры, редкие резчики по дереву и выдающиеся конструкторы. Чего только им не приходилось делать!

И все-таки должна была существовать причина перемен! Документы степенно перечисляли факты, но факты не объясняли сами себя. Может быть, прихоть? Прихоть Алексея Михайловича? Не имевший корней в местной традиции орган исчез после того, как исчез его покровитель?

Московия сама ввезла первые органы на Восток, а откуда они появились у нас? Но как совместить с западной модой изданный именно Алексеем Михайловичем печально известный указ о запрещении в чем бы то ни было подражать иностранцам? Указ гласил, чтобы дворяне «иноземских и иных звычаев не перенимали, волосов у себя на голове не постригали, тако ж платья, кафтанов и шапок с иноземческих образцов не носили и людем своим потому ж носить не велели. А буде кто впредь начнет волосы подстригать, и платье носить и иноземского образца или платье объявится на людех их, и тем от великого государя быть в опале, из вышних чинов писаны будут в нижные чины». Почему для органа, явно чужеземного инструмента, — так думаем мы сейчас, — делал исключение царь? Просто любил? Любил и потому был уязвим только в этом «органном» пункте? Да нет, все оказалось сложнее.

У органа были на Руси корни, настоящие, ветвистые, цепкие, упорно уходившие все глубже к истокам столетия. Архивы сохранили чуть не одни приходно-расходные книги. А в них нет подробностей. Одно слово — бухгалтерия. И все же… Органисты — один, другой, десятый, двадцатый — ведь жалованье надо было платить каждый месяц. И отчитываться в выплаченных деньгах! Свои, местные, — их много и платят им скупо, приезжие из Голландии, Дании, Саксонии — их мало и плата им пощедрее, да и выдается без задержек. Иногда своим удавалось дождаться поощрения, как Лукьяну Патрикееву: он получил пару аршин лучшего сукна за то, что уж очень хорошо играл на царской свадьбе в 1626 году. Но это редкость! Обычно дело обходилось грошами и то по большим праздникам.

Традиция рушится

В науке есть извечный спор — между фактами и традицией. Казалось бы, какой тут конфликт: факты свидетельствуют — традиционной концепции остается уступить. И как же редко и трудно это происходит. Традиция держится стойко, черпая силы в памяти студенческих лет, институтских лекций, школьных уроков, энциклопедических справок. Традиция — это «каждый знает, что.» В моем случае «каждый знал, что» если появился на Руси орган, то из Немецкой слободы в Москве. Считалось, что жили иностранцы, отгороженные прочно от города специальными заставами стрельцов и суевериями, жили, ни в чем не изменяя привычному быту, укладу жизни, модам. А мода нет-нет да и начинала просачиваться к москвичам. Как раз отсюда, от слободских церквей — католических, лютеранских, протестантских — и вели историки музыки происхождение органа на Руси. Только так можно объяснить страсть к органам у Алексея Михайловича.

Все было просто и логично, но музыковеды прошли мимо фактов, которые хорошо знали историки. Первая Немецкая слобода дотла сгорела в Смутное время в 1611 году, и почти полвека ее покинутое чернеющее пепелище пугало прохожих и проезжих. Иностранцы расселились по всему городу, перемешались с москвичами, и когда в 1652 году вышел царский указ об отводе для них новых земель — Новонемецкой слободы, одни этим воспользовались, другие нет.

Конечно, слобода все равно появилась, стала многолюдной — народ из-за рубежа подъезжал беспрерывно. Росли дома, разбивались сады, мостились улицы, появлялись и церкви, только совсем иные, чем их принято теперь представлять: богослужения для всех вероисповедований шли в самых обыкновенных домах, без колоколов и без органов. Этому искренне изумляются все современники, приезжие с Запада. Но чему, собственно, удивляться: в таинственную и непознанную страну выбрались люди, больше надеявшиеся на себя, чем на бога. Благочестие было для них пустой, хоть и обязательной проформой.

Ну, хорошо, допустим, впечатления путешественников носили случайный характер, а городские переписи? Переписи Немецкой слободы с завидным упорством утверждают, что органистов среди ее жителей не было. Вот случайный документ. В 1671 году в слободе задерживаются бродячие музыканты, на допросе они показывают, что они люди (значит, крепостные) бояр Воротынского и Долгорукого и с разрешения своих господ ходят по домам и играют «в арганы и в цимбалы и в скрипки и тем кормятся». Для перевозки «арганов» им требовались подводы с лошадьми. Сомнений не могло быть: Немецкая слобода не имела ни собственных органистов, ни даже инструментов.

«Играти в органы»

И все-таки, думая об органе, представляешь себе только Западную Европу, а ведь это опять традиционное представление, и оно снова не уживается с фактами. Древний Рим — вот родина органа! В начале нашей эры он не имел ничего общего с христианской церковью. Напротив — впервые, скрывавшиеся еще в катакомбах адепты нашей эры ненавидели орган. Он воплощал в себе для них все богатство чувств и ощущений, жизнелюбия последних язычников. Прошло несколько веков, и интерес к органу возродился в Византии.

Усовершенствованный руками византийских мастеров, орган победителем возвращается в Западную Европу — Италию, Германию, Францию. Но до XIV столетия пальма первенства принадлежит Византии и только ей. Может быть, оттуда орган попадает на русские земли? И потому-то русская церковь не связывает его с католицизмом и вообще влиянием Европы? Правда, у нее свои счеты с инструментом. Но это уже совсем другие счеты:

Трубы, органы, кимвалы бряцаху, Сердца зрителей в радости возбуждаху,

— писал в XVII веке один из первых русских драматургов Симеон Полоцкий. «Играти в органы» значило по-русски веселиться, радоваться, отдаваться не связанным церковной уздой чувствам.

И вот отсюда-то совсем нелегкая и непростая судьба органа на Руси. Конечно, многое, еще очень многое неизвестно и непонятно. Как впервые пришел в Россию орган в те далекие века и какой именно это был век, как он приживался на новых для него землях и, не ограничившись княжескими теремами, разошелся среди народа? Как все это было? Где и у кого учились первые органисты? Нелегко установить любой свершившийся факт — слишком скупа Древняя Русь на документы, слишком немногословны летописцы. Где уж тут узнавать отдельные обстоятельства.

Известно только, что наряду с многоголосными органами широкое распространение имели и так называемые портативы, уменьшенные их издания, инструмент, который музыкант мог поставить себе на колено или повесить через плечо.

И как много должно быть в стране органов, как велика привязанность к ним, если… в 1551 году церковный собор осуждает скоморохов-органистов. Слишком много их развелось, слишком часто звучит органная музыка — на всех свадьбах, празднествах, народных гуляньях. Но уже при Борисе Годунове открывается Потешная палата, и первое развлечение в ней — орган.

Умирает первый царь из Романовых. Его сын Алексей Михайлович очень молод, влияние перехватывают церковники, и орган тут же замолкает. Но первые победы на западных землях, укрепление царской власти — и снова расцвет органной музыки. И снова все повторяется, умирает Алексей Михайлович — снова слишком молод сменивший его на престоле сын, а церковники не дремлют. Потому-то и оказываются ненужными меры предосторожности, принятые Репьевым. Все новое правление никто не проявляет никакого интереса к органу. И давно никто не охотится за органистами. Вскипали волны церковной реакции — ему приходилось потесниться, отступить, опадали — он снова занимал свое привычное почетное место.

С приходом к власти малолетнего Петра возвращаются из опалы и орган и боярин Матвеев, с великими почестями доставленный в Москву. Но призрак прошлого недолго страшит Репьева. Наступающая развязка не уступает по своей стремительности хорошему кинорепортажу. 27 апреля 1682 года Петр провозглашен царем, 11 мая Матвеев убит стрельцами во время вспыхнувшего бунта, в Кремле, на глазах многотысячной толпы.

Органы дубовые весьма худы и негодны во множестве

А орган — орган возвращает свои былые права, начинает на нем играть и Репьев. Только что в жизни повторяется? Орган снова свободен, никто против него не выступает, но исподволь, вначале совсем незаметно, что-то в музыкальной жизни начинает меняться. Что именно и почему? Разве может на это прямо ответить архив? Тут становится в дворцовом штате больше исполнителей на духовых инструментах, там покупается больше труб, здесь ведомость говорит об оплате занятий на валторне и гобое. Но последний и окончательный удар наносит органу страшный московский пожар 1701 года.

Летописная запись звучит, как былинное сказание, «1701 года июня, в 19 числе, в 11 часу в последней четверти учинился пожар в Кремле города… И разошелся огонь по всему Кремлю, и выгорел царев двор весь без остатку, деревянные хоромы и в каменных все, нутры и в подклетах. И Ружейная полата с ружьем, и мастерские государевы полаты; и на Москве-реке струги и на воде плоты и Садовническая слобода без остатку погорели. И того дня было в пожар в Кремле невозможно проехать на коне, ни пешком пробежать от великого ветра и вихря; с площади подняв, да ударит о землю и несет далеко, оправиться не даст долго; и сырая земля горела на ладонь толщиною».

Выгорел Кремль, царские и боярские дворы — а было их там немало, — в пламени пожара погибли многие органы и мастерская, где их делали и чинили. Конечно, органы были хорошо известны и в других русских городах, но все же их центром оставалась Москва. Теперь же именно здесь надо было начинать все с начала, но этого как раз и не произошло. Кипучая суматошная жизнь петровского двора — все время в разъездах, все время на колесах — не допускала и мысли о перевозке громоздких, требовавших специальной заботы и обслуживания инструментов. Мастерскую не стали возобновлять, никто не заказывал новых, да и не берег старых органов. Погибли многие инструменты, принадлежавшие попавшим в опалу боярским семьям. Спрос на них постепенно сходит на нет. Потому и позднейшие переписи перестают упоминать, что был мой Василий Репьев когда-то органистом. Первый раз он отказался от органа сам, второй это сделала за него, и уже окончательно, жизнь. Подходил к концу век органов.

Сколько поколений научились грамоте по знаменитому «Букварю славено-русских письмен» 1694 года Кариона Истомина. Среди предметов на букву О, под колесами огромных очков фундаментальный, щедро разукрашенный шкаф — орган. Истомин нашел ему место в букваре. И это не случайно. Кому и когда приходило в голову учить ребенка сразу и азбуке и незнакомым ему вещам? Значит, дети в XVII столетии хорошо знали органы. А позже? Они исчезают из букварей.

И вот последний документ — документ XVIII века. «Опись казенного комедиантского убору», московская, составленная «1734-го году декабря 30 дня». Театральное имущество — потрепанное, новенькое, перегнившее, в полной и беспросветной неразберихе:

4 трубы медных пожарных — испорчены фигуры,

писанные на холсте, — погнили, одне арганы дубовые,

наклеены были орехом и при них свинцовые трубы —

весьма худы и негодны во множестве…

Последний документ, последнее воспоминание. Впрочем, так ли это? Орган остался жить (только как, в каких формах?) — в звучании народных песен, в зарождающихся симфонических и оперных произведениях, в первых оркестрах, во всей нашей музыкальной культуре. Но этим еще предстоит заниматься ученым, историкам, музыковедам. Орган — только подробность, только один штрих в действительной истории XVII столетия, которая начинает раскрываться перед нами.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 3/1970

Нина Молева

Жил в городе художник

«Всем известно, что…»

Загадка складывалась из треугольника: книги — музеи — документы. Книги — специальная литература — утверждали, что живописи на Руси XVII века не было. Музеи подтверждали это отсутствием памятников. Зато с документами все было сложно. Начиная с середины столетия налоговые списки, городские переписи упоминали живописцев постоянно. Именно живописцев — не иконописцев. И те, и другие стояли рядом в ведомостях, но приказные не путали их, оплата всегда была разной.

Допустим, авторы большинства исследований, отрицавших существование живописи в XVII веке, просто не использовали многих архивных фондов. Это так. Но кем были тогдашние художники, чем они занимались, иначе говоря — соответствовало ли понятие живописи в те годы нашим представлениям? Как вообще вошла она в русских обиход? В сплошной ломке петровских реформ — куда ни шло, а вот так, неприметно, в потоке будней нетронутой новшествами Руси — можно ли это себе представить? Для ответа мне нужны были живые люди в живой среде. Но тут как раз и возникла настоящая трудность.

Историки занимаются историей, искусствоведы — конкретными памятниками искусства, эволюцией стилей. А где жизнь — весь ее уклад, традиции, быт, вся та «культура на каждый день», которые формируют человека (тем более художника!) нисколько не меньше, чем события из учебника истории? Как искать ее, эту «культуру на каждый день»?

И вот передо мной лежали «столбцы» — узкие исписанные колонки с делами Оружейной палаты. Имя, год смерти, перечисление (не описание!) работ, жалованье. И больше ничего. Нет, еще были анекдоты.

Где только не встретишь рассказа о том, как первый оказавшийся в Москве в 1643 году живописец Иван Детерс едва не поплатился жизнью за свое ремесло. Загорелся его дом в Немецкой слободе, тушившие пожар стрельцы решили бросить в огонь владельца за то, что среди его пожитков оказались скелет и череп. Трудно найти деталь колоритнее!

Но… Немецкой слободы — Лефортова, а именно ее имеют в виду рассказчики, в эти годы уже и еще не существовало: она не успела отстроиться после Смутного времени. Скелетами и черепами давно пользовались московские аптекари и врачи — мне приходилось встречаться с этим в описях имущества. К тому же Детерс был жалованным — состоящим на жаловании царским живописцем, и поднять на него руку все равно, что совершить государственное преступление. Как могли не подумать об этом знавшие порядки стрельцы? Вывод получался неутешительным. В анекдоте не было и крупицы правды.

Где же и как же тогда искать истоки живописного дела на Руси? Чему верить?

Смоленский шляхтич

Одутловатое, набухшее лицо. Недобрый взгляд темных широко посаженных глаз. Осевшая на бровях царская шапка. Штыком застывший скипетр в руке. Царь Алексей Михайлович… И хотя делались попытки назвать другого художника, документы утверждали: портрет написан Станиславом Лопуцким.

Это не заурядный портрет. Его трудно забыть — из-за необычного сочетания лица с крупными цветами занавеса за спиной царя, из-за звучных переливов зеленоватого золота, из-за характера, властного и какого же незначительного!

Лопуцкий появился в 1656 году на месте умершего Детерса. Русские войска только что взяли Смоленск: живописец был выходцем и шляхтичем из вновь присоединенного города. С «персоны» начиналась его московская жизнь и, видно, началась удачно. Недаром сразу по окончании портрета царским указом была дана ему в пользование казенная лошадь и корм для нее. Награда немалая, если подумать, что «брести», как говорилось, на работу приходилось регулярно, каждый день.

Хорошо сложилась «государская» служба, а Москва — как в московской обстановке складывалась жизнь живописца? Лопуцкий приехал из города, только что вошедшего в состав государства. Значит, по тогдашним понятиям, он иноземец. И если восстанавливать его жизнь, то не с этой ли особенности биографии? Может быть, отношение москвичей к иноземцам прежде всего определяло положение Лопуцкого?

Отношение к Лопуцкому, как сказали бы мы сейчас, на современном жаргоне, было нормальное. Ибо ставшим хрестоматийными разговорам о том, какой непроницаемой стеной отгораживались от всего иноземного коренные москвичи, противостоят факты. В основном законодательстве века — Соборном Уложении Алексея Михайловича, принятом в 1649 году, разрешался обмен поместий внутри Московского уезда «всяких чинов людем с московскими же всяких чинов людьми, и с городовыми. Дворяны и детьми Боярскими и с иноземцами, четверть на четверть, и жилое на жилое, и пустое на пустое.» «Бюро обмена» того столетия не допускало только приезда из других местностей. Что касается происхождения владельца, то оно вообще не имело значения.

Итак, сторониться иностранцев — не московская действительность тех лет.

Правда, в том же Уложении подтверждалось введенное еще первым Романовым запрещение русским жить на работе у некрещеных иноземцев, но на деле кто его соблюдал! Главным всегда оставалась работа, обучение, мастерство. Перед ними страх религиозных «соблазнов» легко отступал на задний план. Государственные учреждения оказывались в этих вопросах гораздо более свободомыслящими, чем отдельные люди. А отдельные люди часто сопротивлялись всему иноземному. Что было, к примеру, царю делать с малолетними «робятами», которых пугала самая мысль обучаться не иконописи — живописи. А их история неожиданно всплывала из архивных дел.

Были «робята» присланы по специальному царскому указы из Троице-Сергиева монастыря к Лопуцкому перенимать его мастерство. Но не прошло и месяца, как пришлось отправлять в монастырь новый указ: «Да в нынешнем же во 167 году писали естя к нам, Великому Государю, и прислали иконного дела учеников робят, для учения живописного письма; и те робята отданы были по нашему, Великого Государя, указу живописцу Станиславу Лопуцкому для изучения живописного письма; и они, не захотев учения принять от тово Станислава, збежали в Троицкий монастырь, и вы б потому ж тех робят прислали к нам, Великому Государю…» Монастырское начальство вынуждено было признаться, что подростки не только сбежали «от Станислава», но не пожелали вернуться и в монастырь: «А живописного дела ученики, приобретчи с Москвы, из монастыря разбежались безвестно». Оружейная палата ошиблась в выборе первых питомцев живописца. Но не хотели одни, хотели другие. И эти другие не только охотно учились, но и вообще жили со своим мастером в одной избе.

Протопоп Аввакум, Никита Пустосвят, раскольники, споры о вере, неистовый фанатизм православных церковников и рядом — признания иностранцев, на первый взгляд, невероятные, что в XVII веке Москва была самой веротерпимой в Европе страной. Современников трудно заподозрить в предвзятости: никто не заставлял их сохранять о ней подобные воспоминания.

А кого только не было среди хотя бы военных специалистов! Их, не щадя расходов, приглашали первые Романовы: англичане, голландцы, французы, итальянцы, датчане, немцы. В большинстве своем это участники недавно окончившейся в Европе Тридцатилетней войны. За их плечами стоял настоящий, боевой опыт. Ради этого вполне можно было не замечать религиозных и национальных различий. Чем нужнее специалист, тем большей свободой и возможностями он пользовался. Зато проповедникам рассчитывать не только на терпимость, даже на простое снисхождение не приходилось.

Слухи о широте взглядов московского царя привели сюда известного мистика, «духовидца» Кульмана из Бреславля. Он появился вместе со своим последователем купцом Нордманом и здесь нашел свой конец. Но какой! Оба были сожжены в срубе, пройдя через все изощреннейшие виды суда и пыток, за то, что «чинили в Москве многие ереси и свою братию иноземцев прельщали». Оказывается, царевне Софье, а эта казнь состоялась при ней, была одинаково важна чистота верований и своих, и чужих подданных — порядок прежде всего.

К какому разряду принадлежал мой Лопуцкий? Безусловно, он был «нужный» человек. Религиозные страсти его не касались.

Правда, появился он в Москве в не очень удачный момент. Профессия живописца становилась все нужнее, это правда, но и свою исключительность она начала терять. Уже совсем рядом были годы, когда в Оружейной палате появятся целые списки живописцев.

Не прослужил Лопуцкий и полугода, как решил жениться на русской «девице Марьице Григорьевой». По этому случаю обратиться к царю с челобитной имело полный смысл. По установившемуся порядку, свадьба — предлог для получения денег на обзаведение. Лопуцкий получил на нее полугодовой оклад. Обо всем этом подробно рассказали документы. Но мне хотелось ближе познакомиться с художником. Значит, надо было искать тот дом, который он, в конце концов, построил.

«В земляном городе близ Арбата»

Никаких иных указаний на дом Лопуцкого в документах не встречалось. Да их бесполезно было бы и искать: точно так же обозначались места жительства и других москвичей. Адресов в нашем смысле Москва не знала.

Улицы постоянно меняли свои названия (может, это стало традицией?), переулки легко появлялись и исчезали. Церковный приход — он только позже начал играть роль фиксированного территориального участка. Иное дело — участок «объезжего головы». Назначавшийся на один год из служилых дворян, голова получал под свое начало определенный район города. Здесь он следил за порядком, принимал меры против пожаров и грабителей, вел учет обывателей, разбирал мелкие тяжбы и даже вел предварительное дознание уголовных дел. Служба эта считалась почетной и ответственной. Во всяком случае имя одного из первых объезжих голов времен великого князя Василия III Берсеня Беклемишева сохранилось и в названии кремлевской башни, и в названии москворецкого берега.

Но Москва в разные годы бывала разной — мирная она не нуждалась в большом числе объезжих голов, зато «бунташная» срочно делилась на дополнительные участки. В Земляном городе их становилось одиннадцать вместо семи. Можно ли говорить тут о твердых топографических границах? В конце концов, неизменными ориентирами оставались только городские укрепления: Белый город — в границах нынешнего Бульварного кольца («А»), Земляной — в границах Садового («Б»). Дальнейшему уточнению могла служить ссылка на слободу или сотню. В Москве их было около ста пятидесяти.

Казалось, простая и конкретная цель поиска — один дом в городе. Но сколько же надо вокруг увидеть и узнать, чтобы добраться до него.

Слобода, сотня — хотя различия между этими понятиями и были, в общем они означали объединение людей по характеру повинностей. Слободы были дворцовые, связанные с обслуживанием дворца, казенные, наконец, «черные», где слобожане не пользовались никакими привилегиями и несли всю тяжесть государственных повинностей — тягла. Что только не входило в обязанности «черных» слобод! Они оплачивали содержание московских дорог — так называемые мостовые деньги, и главной городской пожарной команды из стрельцов, обеспечивали дежурство ярыжных — низших полицейских чинов и извозчиков для экстренных посылок, сторожей и даже целовальников — сборщиков налогов. Все это обходилось каждому владельцу двора в 88 копеек в год, не считая «мостовых». Такая слобода — своеобразный замкнутый мирок. Платежи и повинности распределялись между слобожанами сходом «лутчих людей» — наиболее состоятельных. Очередь на службы устанавливалась всем мирским сходом «по животам и по промыслам» — по числу людей и по профессиям.

Посадские люди любой ценой стремились избавиться от повинностей. Одни записывались на государственную службу — в стрельцы, пушкари, ямщики. Другие «сходили в Сибирь». Сибирь так влекла к себе вольнолюбов, что одно время существовал проект установить специальные заставы, чтобы задерживать переселенцев: города в XVII веке и так пополнялись слабо. Вслед за Сибирью манили к себе и Средняя Волга, и юг.

Свои особенности были и у Москвы. Военная опасность, неразрешенные вопросы западной и южной границ побуждали держать много профессиональных военных в самой столице. Конечно, все это не имело прямого отношения к двору живописца, но как было равнодушно пройти мимо поразительных цифр, извлеченных статистикой. В годы Лопуцкого Москва насчитывала в дворцовых и казенных слободах 3400 дворов, в монастырских и патриаршьих 1800, в «черных» — 3428, зато в военных (а были и такие) около 11000. Но ведь именно поэтому первой работой Лопуцкого вместе с «персоной» Алексея Михайловича становится армейское оборудование — полковые знамена, «прапорцы» — своеобразные вымпела, росписи станков под пищали — ружья.

Да, но все-таки, где же был дом Лопуцкого? Район Арбата — только в нем одном сумело разместиться около десятка слобод: самая многолюдная Устюжская черная, которая насчитывала до 340 дворов, Арбатская четверть сотни, дворцовые кормовые, расположившиеся между Арбатом и Никитской улицей, дворцовая Царицына — на Сивцевом Вражке. Каменная — казенных мастеров, ближе к Смоленскому рынку, еще одна казенная — Иконная, между Арбатом и Сивцевым Вражком. Лопуцкий мог жить в любой из них, и поиски ни к чему конкретному не привели бы, если бы не… пожар. Память о нем осталась в документах Дворцового приказа, и в «столбцах» Оружейной палаты.

Весной 1668 года художник должен был спешно закончить 60 войсковых знамен — сложнейшие композиции с человеческими фигурами, пейзажами, символическими атрибутами и надписями. Обычно иконописцы и живописцы Оружейной палаты работали в казенных помещениях, но «ради поспешения» мастеру разрешили взять работу домой. От топившейся всю ночь для просушки знамен печи начался пожар. В огне погиб весь двор — три избы и поварня. Лопуцкий снова получил 20 рублей. Начинать приходилось заново.

Обычное московское несчастье, но зато в документах появилось место, где находился двор, — на землях, примыкавших к Арбатской четверти сотни, а в челобитной о помощи «на пожарное разорение» — подробная его опись.

И вот эта опись передо мной. Что ж, был это двор ремесленника средней руки.

Но чтобы разобраться в подробностях быта, ведения хозяйства, мне не хватило плана местности. Попробовать поискать его? Ведь планы Москвы к тому времени уже существовали во многих вариантах. Самый ранний — составлен между 1600 и 1605 годами и подписан «Кремлеград», другой принадлежал сыну Бориса Годунова Федору. Был еще «Петров чертеж». Все они обладали одной особенностью. Их авторы основывались не на обмерах, а на зрительном впечатлении и глазомере. В результате план города превращался в своеобразный панорамный вид. Напрасно было бы в нем искать верных масштабов, зато можно было почерпнуть немало интереснейших, неожиданно подмеченных деталей архитектуры или устройства дворов.

Попытка пойти по этому пути дала мне свой, хоть и неожиданный результат.

Не удалось найти двора Лопуцкого, нашлось его имя — и где? — среди тех немногих в XVII веке мастеров, которые умели составлять «чертежи». Документы утверждали, что Лопуцкий единственный специально «послан был с Москвы на железные заводы, и на железных заводах был 6 недель и чертежи железных заводов написал» (именно написал — не снял!). Двумя годами позже он выполняет «чертеж всего света» — карту мира (не первую ли такую большую!), а потом «московской, и литовской, и черкасской земель».



Поделиться книгой:

На главную
Назад