Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Двое в новом городе - Камен Калчев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Единственный в комнате крошечный стол покрыт пожелтевшей газетой, мокрой и грязной. И почему никто до сих пор не догадался сменить ее? Уборщицы это вроде бы даже и не касается. Однажды она обозвала нас шоферюгами, а в связи с чем, за что — не снизошла до объяснений. Да, мы действительно шоферы, и никто из нас не стыдится своей профессии. Может, она хотела сказать, что мы возвращаемся из рейса грязными и за нами не наубираешься? Я вовсе не претендую на белую скатерть, но небрежность здешних уборщиц меня возмущает. Особенно нынче, когда мне предстоит такая работа.

Я хочу быть справедливым. «Виолету Вакафчиеву, — старательно вывожу первые строки, — я знаю десять лет, а может, и больше…»

В сущности, что означают эти десять лет? Наша супружеская жизнь продолжалась всего два года. А если учесть, что по меньшей мере десять месяцев из них я пропадал в командировках как инструктор околийского комитета, то вообще остается всего год с небольшим.

С первых же месяцев она принялась меня перевоспитывать. Решила установить в наших отношениях полнейшее равноправие. Началось с пуговиц — муж, видите ли, должен сам пришивать себе пуговицы, если жена занята общественной работой. Мещанство отжило свой век, заявляла она. И подкрепляла свои слова цитатой из Георгия Димитрова. Пуговицами дело не ограничилось. Что касается мытья посуды, то тут, мол, тоже должно быть равноправие: один вечер тарелки моет она, другой — я. Так, оказывается, заведено в доме критика из их литературного кружка. И снова цитата — кажется, из Клары Цеткин. Виолета приучала меня самого гладить брюки и спокойно ожидать ее дома, когда она задерживается со своими пионерами. Или на спевке, на летучке, на разборе стихов, написанных молодыми поэтами из местного литературного кружка. Сиди, значит, дома, жди и не ревнуй! Насчет последнего она тоже много говорила. Осуждала феодальные замашки, свойственные мужьям моего возраста, напоминала о турках и парандже — словом, обезоружила меня полностью. Я решил смириться и делать все, как она говорит. Только вскоре начала она перебарщивать. Как-то утром велела почистить ей туфли. Тут я не выдержал — запустил туфли в открытое окно. А толку? Мне же пришлось разыскивать во дворе эту чертову туфлю. А она, как нарочно, свалилась в соседский колодец, изрядно глубокий. Ничего не поделаешь — полез. Обвязали меня веревкой, дали в руки железную кошку. Хорошо еще, воды в колодце было немного, удалось подцепить растреклятую туфлю. С той поры я старался держать себя в руках, не давать волю чувствам. На какое-то время и Виолета вроде бы присмирела. Переключилась на культуру. Оказывается, нет у меня общей культуры. Не разбираюсь ни в литературе, ни в музыке. Посоветовала записаться в местный хор, дважды затаскивала на спевки и убедилась, что слуха у меня никакого. Я просто мычал, а не пел. Виолете за меня было неловко, она удивлялась, как это ее угораздило в такого влюбиться. Лишь после замужества она обнаружила, что вокруг полным-полно интеллигентных парней. В отчаянии Виолета порой даже пыталась меня ударить, но я каждый раз уворачивался, чтобы не ставить ее в неловкое положение.

Да, сейчас все это кажется смешным, даже наивным, но тогда было не до шуток. Иной раз мне приходит на ум: может, и к лучшему, что меня арестовали. По крайней мере развязался с Виолетой. Не знаю. Счастье с несчастьем трудно уравновесить на чашах весов. Одно лишь удивляет: откуда такой инстинкт самосохранения у двадцатилетней женщины? Она упорно не хотела, чтобы у нас был ребенок. «Рано еще. Да и некому за ним смотреть, — заявляла она. — Его ведь надо воспитывать, а нам еще о собственном воспитании следует позаботиться». И я отступал перед этими доводами. Логика была ее сильнейшим оружием, я всегда тушевался. И ведь она оказалась права! Что бы мы теперь делали, народив детей? Сущее несчастье. А так все в порядке. Мне даже приятно, что я свободен и могу со всей справедливостью думать о ней.

Я всегда завидовал ее памяти. Она помнила уйму стихов и всяких мудрых изречений, целые куски из романов. Зачем-то штудировала биографию композитора Бетховена.

Я даже думаю иногда: не лишился ли я умного друга? И мне становится грустно. Ведь она, в сущности, не так уж плоха. Порой, поддавшись безысходному одиночеству, только закрою глаза и сразу же вижу ее. Она походила на беспокойную зверушку с большими, искрящимися жизнью глазами, готовыми вобрать в себя весь мир. Вечно куда-то спешила, о чем-то говорила и знала обо всем на свете. Ее личико, маленькое, чуть не с булавочную головку, свободно могло уместиться в моей ладони. У нее были хрупкие плечики, тонкая талия, немного низковатая, а вот ноги полненькие, сильные — ходить ей приходилось много. Мужчины заглядывались на ее бедра, и это меня злило. Я ей говорил: «Ходи прилично!» А она отвечала, что это ее обычная походка. Одевалась она по моде, особое пристрастие питала к поясам, затягивалась так, что походка у нее становилась еще завлекательнее. Я избегал ходить с ней вместе по улицам, потому что все на нас глазели. Впрочем, даже идя рядом со мной, она всегда держалась особняком, будто меня и нет. Часто забывала о моем существовании, поглощенная своими делами.

Она была просто нарасхват. Я даже боялся за нее и успокаивался только тогда, когда мы оба наконец оказывались дома и можно было заключить ее в объятия. В эти минуты я ощущал свое превосходство над нею. Она благодарно меня целовала. Возможно, это был тот единственный случай, когда она прощала мне мою неотесанность и благодарила, поддавшись инстинкту маленького удовлетворенного насекомого.

— Какой же ты нехороший, — говорила она, высвобождаясь из моих объятий.

— Почему, Виолета?

Она молчала.

А я больше не допытывался.

До сих пор не могу понять, откуда у нее эта утонченность. Ведь она дочь кустаря-сапожника, вступившего потом в трудовую производственную кооперацию. Мать ее была уборщицей в гимназии. Родителей Виолеты уже нет в живых, и это усугубляет мою жалость, когда я думаю о ней.

Каждый по-своему борется за место в жизни. Как это банально, если представить наш тесный мирок! Виолета думала, что ей на роду написано доставлять людям духовную радость, а не служить утехой такому мужлану, как я. Она считала, что опередила меня на целый век, и поэтому плакала, когда я ее не понимал.

Может быть, я варвар? Видно, я такой и есть, если судить по внешним данным — форме черепа, длине рук. Виолета и почерк мой анализировала. Мы делили с ней постель, вместе мылись в ванной. Однажды она попросила меня сходить к местному косметологу, выщипать волосы на руках. Я, конечно, не пошел. Еще чего не хватало! Чтобы надо мной весь город потешался? Угораздило же ее, такую чистенькую, мягонькую, попасть в мою берлогу… Да, она отдалялась от меня все больше и больше. А я озлоблялся. Сначала возненавидел ее литературный кружок, потом спевки и всех, кто в них участвовал. Тогда уж я вовсе ей опостылел. До того, видно, стал противен, что спали мы теперь порознь, в противоположных углах. Притом она настаивала, чтобы я каждый вечер мыл под мышками, прежде чем войти в комнату. И еще заявила, что вообще переберется в другое место, поскольку совершенно не выносит храпа. Это меня окончательно взбесило. Я сказал ей:

— Может, кто-нибудь другой храпит?

Она взвилась, будто кошка.

— Не смей говорить гадости!.. А вообще, уверяю тебя, другой храпеть не будет!

— Наверное, он поэт?

— Во всяком случае, человек чистоплотный.

— Скажи, пожалуйста!

— Чем паясничать, сходил бы лучше к зубному врачу.

— Этого я тоже не предусмотрел.

— А жаль!

Она хлопнула дверью и молнией пронеслась по двору.

С того дня стали мы спать в разных комнатах, точнее, я на кухне, а она в спальне — там было просторнее и чище. И так продолжалось до самого моего ареста.

Надо сказать, она очень разволновалась, когда за мной пришли. Это произошло рано утром, в седьмом часу. Я только что встал и собирался на работу, как вдруг появились милиционеры. Их было двое — вежливые, знакомые мне ребята. Один — мой ровесник, я учил его, как говорится, коммунизму. Другой — вовсе безусый юнец. Оба сильно смущались, не знали, как сообщить, что им приказано меня арестовать. Я им пришел на помощь, напомнил про обыск. Тогда они проделали все, что полагается в такой ситуации. Справедливости ради следует признать, что Виолету до глубины души оскорбило внезапное вторжение милиции. Ей вроде бы стало обидно, как это посторонние люди застали нас спящими в разных комнатах, точнее, меня на кухне. То ли по этой причине, то ли от жалости она расплакалась, принялась уверять парней, что я невиновен.

Хоть и грубиян, но все-таки я приносил в дом зарплату, менял перегоревшие пробки, вызывал водопроводчика, таскал из подвала уголь, спорил с соседями по поводу платы за электричество на лестничной площадке, ходил в магазин. И Виолета разволновалась, ударилась в слезы, чем глубоко меня тронула. Я до сих пор верю в ее искренность, потому что в конце концов отдавала же мне она свое красивое тело, чтобы доставить радость. А теперь вот меня уводили.

В тюрьму я отправился с убеждением, что оставил дома сердце, страдающее по мне. Это придавало силы, пока слушалось дело, тем более, что первое время приходили письма. Меня осудили на десять лет, и постепенно все пошло прахом. В один, не скажу чтобы прекрасный, день я узнал от адвоката, что Виолета решила разойтись со мной — «по соображениям целесообразности» — принудительным разводом с добровольного согласия. О подобной бессмыслице я никогда раньше не слышал. Но понял, что надо покориться. Только это и оставалось в моем положении, чтобы не искушать дальше судьбу и не навредить Виолете — все-таки не надо забывать: она тогда работала пионервожатой. Я дал развод, освободил ее от себя. И мне полегчало.

Годы притупили горечь обиды. Время подшутило надо мной. Я признал себя врагом народа. Но оно же подшутило и над теми, кто меня обвинил. Мы оказались теперь, так сказать, квиты, одинаково опустошенные, с выпотрошенными душами. Впрочем, я оказался в большем проигрыше: загублена молодость, которая могла быть полезна и себе самому, и людям.

А судьи мои были обманщики и лжецы. Не знаю, как они себя чувствуют сейчас, испытывают ли неловкость, но мне стыдно смотреть на них, если вдруг случится с ними встретиться. Что до Виолеты, так она не посмела разыскивать меня после 1956 года, когда я вышел из тюрьмы, полностью реабилитированный. Она бежала в этот город, где мы теперь оказались оба, закончила библиотечные курсы, стала участницей местного драмкружка. Однажды мы с ней столкнулись нос к носу, и я спросил, не сохранился ли у нее мой старый костюм и туристская куртка.

— Конечно, Марин! — ответила она.

Виолета пригласила меня к себе домой, хотела угостить, но я отказался, потому что мне неловко было с ней разговаривать. Только взял вещи и ушел, даже не спросил, как ей живется и что думает делать, — к тому времени я уже знал, что она сошлась со снабженцем, аккуратно посещавшим спевки самодеятельного хора. О чем же нам с ней говорить? Я сильно постарел, стал похож на дряхлеющего шимпанзе, волосы густо тронула седина. Без сожаления пошел я своей дорогой. Поселился в соседнем городке у вдовушки, которая приютила меня, кормила и обстирывала. Там я прожил с полгода, побывал и в других городах, да все не попадалась подходящая работа, так что снова и снова приходилось возвращаться к вдовушке, пока мне не стало совестно перед самим собой. Я ведь приехал сюда в надежде найти свое место в жизни. После этого толкнулся на автобазу. И не ошибся. Одного лишь не учел: Виолета отыщет меня и примется перевоспитывать. Бедная Виолета!

Сейчас твой бывший супруг, которого ты бросила на произвол судьбы десять лет назад, сидит в общежитии и пишет на тебя характеристику — какой он тебя знает, что о тебе думает. Одним словом, опять ты у меня в лапах. Рассердишься, если я причислю тебя к мелкой буржуазии? Заплачешь, если грохну кулаком по аккордеону, с которым по субботам ходишь на спевки самодеятельного хора? Но зачем? Давай оба — и ты и я — спросим: зачем? Кому от этого польза? Ведь человек только однажды рождается на свет. Для чего родились мы с тобой? Чтобы жить в одиночестве и мстить друг другу? Нет, подобная звериная философия не по мне! И я вывожу своим корявым почерком на белом в клеточку листе:

«Виолета Вакафчиева — энергичная и культурная женщина. Все поручения, которые возлагала на нее партия или молодежная организация, она выполняла добросовестно. Ей чужды мещанские предрассудки. Она всегда боролась за новое в жизни. Кое-кто обвинял ее в гнилом либерализме и бытовом разложении, но это неправда. Она честный и чистый человек… Рекомендую ее для назначения на должность».

Я поставил точку, встал, просмотрел написанное — надо же, целых три страницы! — и вздохнул, как бы освобождаясь от старого, тяжкого бремени. Мне бы давно надо было отплатить ей добром. В конце концов она его заслужила. Зачем нам уподобляться случайным встречным на улице, равнодушно проходить мимо? Зачем прятаться? Ведь не кроты же мы, живущие под землей, не стервятники. И не монахи-отшельники, чей век давно уж миновал.

Я сложил исписанные листы, запихнул их в конверт — пускай почта доставит его Гергане. В другом конверте отправил анкету, где уточнил кое-какие подробности своей биографии. Теперь можно было с чистой совестью присоединиться к моим коллегам, пропустить стопочку. Впрочем, в буфете их не оказалось — видно, отправились к вокзалу. И я зашагал туда с твердым намерением напиться.

5

В заведении было накурено и шумно. Разговоры велись вокруг сегодняшнего матча. Бог весть почему я был настроен против «Раковского», но вмешиваться в споры не стал. Прямым ходом направился к стойке, за которой лысый краснорожий детина с черными усиками обслуживал многочисленную клиентуру. Я заказал себе анисовой, потому что этот напиток забирает меня сразу, не дает рассуждать и сомневаться. Предпочитаю пить ее без воды — не то что мои коллеги, которые аккуратно, по капельке разбавляют анисовую водой, пока жидкость в рюмке не побелеет. Они называют это пойло кобыльим молоком. Размышляя об этом, я быстро выпиваю рюмку и тут же принимаюсь за вторую. Вокруг толчея, я оказываюсь в группе железнодорожников. Закопченные, перепачканные сажей — видно, явились прямиком со станции. «Все мы путники, — думаю я, — судьба у нас общая». И это действует на меня успокоительно. Я уже смакую третью рюмку и слышу, как один из железнодорожников на чем свет стоит ругает буфетчика за то, что тот ему разбавил вино водой. Краснорожий отпирается, а железнодорожники смеются, подначивают:

— Кто же крестный? Кто окропил водицей?

Краснорожего это задело. Он кричит, чтобы они убирались вон из заведения, те на него ноль внимания. Наверное, потому, что их «подавляющее большинство». Зачинщик ссоры прямо так и высказался, когда красномордый пригрозил его стукнуть. Меня уже «повело», и я вмешался в перебранку.

— В самом деле, — сказал я, — кто же крестный?

Буфетчик повернулся в мою сторону:

— А ты кто такой?

— Гражданин, — ответил я.

— Какой еще гражданин?

— Гражданин республики.

— Мразь — вот ты кто!..

Ну, можно ли такое стерпеть? Я потянулся, чтобы схватить его за воротник, но воротника не оказалось: краснорожий был в одной майке — в эти дни внезапно наступила жара, необычная для июня, — и я ухватился за загривок. Железнодорожники пришли в бурный восторг.

— Осторожно… полегче… придушишь еще, — сквозь смех говорили они мне.

— Иной смерти он и не заслуживает, — отвечал я, стараясь добраться до горла моего противника.

— Ты вот, значит, как, задушить хочешь? — завизжал красномордый, с силой отталкивая меня. Я покачнулся и упал на руки железнодорожникам.

— Он меня душит! — вопил буфетчик.

— Да, хочу его придушить, — признался я.

Железнодорожники хохотали. Они изготовились еще раз подхватить меня, но я им не доставил такого удовольствия. Противно было прикасаться к этому отвратительному загривку, жирному, словно поросячья ляжка. Кожа у мордатого потная и скользкая; видно, он тут, за стойкой, давно — оплыл. Смотреть на него — и то противно.

— Поганец, зачем людей обманываешь? — спросил я его.

— А ты что за птица?

— Нет, ты мне ответь.

— Сейчас я тебе отвечу… Товарищ милиционер! — заверещал он почище свистка. — Товарищ милиционер, арестуйте этого хулигана. Руки распускает… Посягнул на жизнь…

— На чью жизнь?

— На мою.

Милиционер посмотрел на него с недоверием. В руке он держал стакан с вином. Я спросил:

— Твое небось тоже покропил?

Он не понял. Тогда я объяснил:

— Вино не разбавлено?

— Ничего, пить можно, — ответил он, сделав глоток.

— Ну, конечно, для народной милиции всегда без водицы!

Милиционер нахмурился.

— Что ты этим хочешь сказать?

Железнодорожники притихли.

— Разве так уж трудно понять?

— Я вот не понял. Объясни.

— Пусть он тебе объяснит, — кивнул я на краснорожего.

Железнодорожники как в рот воды набрали. Я глянул на них с презрением.

— Бабы, — говорю им, — глотайте свою анисовку! Чего уставились?

Один из них поднес фонарь к моему лицу, хотя и без того было светло. Я повернулся и пошел. Красномордый тут же завопил, что я не уплатил за анисовую.

— Верно, — сказал я, возвращаясь к стойке. — В этом ты прав. А вот что вино разбавляешь — не прав!.. Дай-ка мне еще одну анисовку.

— Не дам.

— Как это так? А план?.. Товарищ милиционер…

Обернулся — милиционера уже и след простыл. И железнодорожников нет — удрали. Видно, я в самом деле был порядком пьян. И до того мне стало грустно — все-то от меня убежали, снова я один как перст. Прямо хоть плачь! Захотелось вдруг заорать, устроить бучу, да такую, чтобы вмешалась милиция, но я передумал. Какая от этого польза? Я покинул забегаловку, которую неизвестно почему нарекли закусочной, и двинулся куда глаза глядят. Тоже мне, не смог даже милиции насолить!..

Шагаю по улице, а в душе свербит — хорошо бы сейчас полаяться с кем-нибудь. Но с кем? Тихо вокруг, пусто. Еще и десяти нет, а все расползлись по своим углам. Зеленая, провинциальная скука! Пересекаю площадь, останавливаюсь посередине, там, где белым кругом обозначено место милиционера, и начинаю регулировать несуществующим уличным движением. Никто мне не препятствует. Некому препятствовать! Иду дальше. В ногах особой уверенности не ощущаю, но постепенно ветерок освежает меня. Со стороны Марицы веет прохладой.

Я поворачиваю к реке. Мной овладевает желание искупаться. А что? Сейчас июнь, ночь теплая, я один… Прохожу по мосту на тот берег, спускаюсь к ракитнику. Никогда еще не был я таким решительным. Впервые так радует меня природа. До чего же я сообразительный! И наблюдательный. С поразительной настойчивостью упиваюсь красотой июньской ночи. Все отлично видно. От моего ястребиного взгляда не ускользают даже ветки прибрежной вербы. Они словно вырезаны из вороненой стали, но я-то знаю, что это обыкновенные зеленые листочки. Миную рощицу акаций и незаметно для себя оказываюсь у самой кромки берега. Передо мной река — широкая, полноводная. Слышатся всплески: вроде бы кто-то купается? Нет, никого. Река спокойна. На другой стороне виднеются корпуса комбината. Градирни похожи отсюда на гигантские кринки, а трубы уставились в небо, будто орудийные стволы. Мерцает множество огней. Высоко к небесам тянутся багровые дымки — это серный цех. Слышен непрерывный гул, подобный грохоту мчащихся под землей поездов. Я стою как зачарованный. Ноги затянуло в холодный песок, не могу сделать ни шагу. А река все бежит, плещется о берег, рокочет комбинат, огоньки подмигивают мне, словно хотят что-то сказать.

Тонкими легкими полосками скользят облачка. Между ними проглядывает луна, но она не может соперничать в яркости с заводскими огнями. Я выискиваю взглядом, где кислородный цех, суперфосфатный, механический, автобаза. Вся эта громада напоминает мне старинную крепость. Я воин из этой крепости, воин с грузовиком. И вдруг одиночества моего как не бывало. Я пробую декламировать стихи Вапцарова о заводе будущего, только не могу вспомнить ни строчки. Эх, сюда бы сейчас Виолету — она-то все знает!

По берегам реки темнеют старые плакучие ивы, склонившие ветви к самой воде. На той стороне, за ивами, начинается огромный заводской двор — другой его конец где-то далеко на равнине. Еще дальше высится холм, там кладбище, укрытое густой тенью деревьев. Вдоль кладбища проходит железная дорога. Печальное место! Хорошо, что завод шумит днем и ночью, не оставляет времени на скорбные раздумья о бренности жизни.

Песок прочно взял меня в плен, а мне приятно, нет никакого желания двигаться. Пожалуй, я не буду купаться: вода холодная. Лучше смотреть на нее издали, она плещется и блестит под луной. Или, может, это не лунные блики, а заводские огни?..

Я вдруг замечаю, что сижу на песке. И это еще приятнее. Хмель явно начинает проходить, а вместе с ним и острота восприятия, с какой я вглядывался в ночные предметы. Окружающая природа уже меньше интересует меня. Теперь я переключаюсь на самого себя и вновь убеждаюсь, что был здорово пьян. Хорошо, что не полез купаться. А то бы завтра нашли мой труп. И все терялись бы в догадках: что же толкнуло его, меня то есть, на самоубийство? Так вот и возникают недоразумения.

Мрак обступает со всех сторон. Я почти ничего не вижу. Только слышу, как позади, в акациях, подает голос соловей. Спустя несколько мгновений ему вторит другой. У меня такое ощущение, что они обращаются ко мне. Снова наплывают мысли о сущности жизни, и снова прихожу к выводу: не по той дороге я иду. Вот и дошагался — сижу на песке у Марицы, жалкий, словно обгорелый пень.

Сколько я так просидел, не помню. Но когда наконец встал и двинулся домой, было очень поздно. Ноги вязли в песке, я стыдился самого себя. Добрался до зарослей акаций, где заливались соловьи. Река уже исчезла из виду. Только с другого берега доносился деловой рокот завода.

Я с трудом продрался сквозь кусты на дорожку, присел на первую попавшуюся скамью, с ужасом ощущая, как быстро я трезвею. Настолько быстро, что мне стало не по себе, чувство одиночества и собственной неполноценности опять захлестнуло сердце. Вот проклятье, неужто нет от него избавления! И тут я услышал чьи-то голоса. Обернулся: совсем рядом стоят, обнявшись, двое. Мужчина и женщина. Он сказал ей громко, уверенный, что вокруг никого нет:

— Мне все равно, что будут говорить…

Она ему в ответ:

— Ну, а мне не все равно…

— Почему?

Она не ответила, хотя и мне было бы интересно узнать почему.

— А все-таки почему? — повторил он. И я про себя повторил вместе с ним. Нам обоим одинаково хотелось знать. Она молчала. И это нас подзадоривало. Он сильнее прижал ее к себе, что-то прошептал — наверное, все тот же вопрос. Я весь обратился в слух. От них меня скрывал ствол старой акации, подле которой стояла скамейка. Они остановились под этим же деревом, на тропинке, что вела к реке.

— Ты сегодня какая-то особенная, — сказал он.

Теперь я узнал его по голосу: молодой Масларский. Я вздрогнул. «Ничего себе, влип!» — мелькнуло в голове. Я вовсе затаился — не увидели бы. Зачем ставить людей в неудобное положение? Я этого совсем не хочу.

— Важнее всего чувство, — наконец отозвалась она, — а не обещания.

— Да, разумеется, — сказал он. — Я тоже так думаю.

— Настоящее чувство!.. Вот что важно, — настойчиво повторила она.



Поделиться книгой:

На главную
Назад