При этих его словах тело и впрямь застряло, река всколыхнулась водоворотом, накатившая волна развернула утопленника лицом к берегу. Однако девушка уже и без того каким-то образом поняла: вот он — тот самый тощий сборщик фруктов, которого видели с ее сестрой.
Тут течение вновь подхватило утопленника и понесло дальше. В конце концов он застрял близ городского моста, в развилке дерева, рядом с дырявым ведром и прочим хламом. Что за финал: упокоиться среди заурядного мусора!
Сестрица, раздавшаяся так, что мало не покажется, целыми днями молчала, точно в рот воды набрала. Потом заметили, что она ест грязь — прямо горстями ест; отец усмотрел в этом доказательство — если в таковых еще была нужда — недостачи совершенно иного толка, однако даже его свирепый кулак не смог ей воспрепятствовать.
Мировая история кишмя кишит девственницами, что вообразили себя беременными; про таких множество легенд сложено. Но эта, и впрямь оказавшись непраздной, изнывала от собственной неуклюжести. Теперь их стало двое, а ей хотелось снова остаться одной или хотя бы отделить от себя лишнюю живую тяжесть внутри, что обременяла ее сразу в нескольких местах. Жидкость тянула ее к земле, точно пропитанную водой губку. Распухли даже ее прелестные ножки. Она потеряла счет дням. Она ж была совсем девочка. Только поэтому однажды в выходной, от вынужденного безделья ответила на объявление Холленда — и с головой ушла в переписку. Откуда-то она знала: слова «молодая вдова» для далекого незнакомца что красная тряпка, даже при том, что вдовой она, строго говоря, не была — во всяком случае, официально. С подсказки старшей сестры на его предложение обменяться фотографиями она ответила: «Приезжай, сам увидишь!»
А спустя несколько дней он взял да приехал: явился как ни в чем не бывало и встал в дверном проеме — на самом-то деле никто его и не ждал. Сестры не знали, что и делать.
Та, что распухла и покрылась пятнами, вжалась в цветы и поломанные пружины дивана, словно пытаясь с ними слиться, и прошипела:
— Не буду с ним говорить, ни за что не буду; говори сама, ну, давай!
И она, и прочие отступили в полумрак, затерялись в нем, возбужденно хихикая. А старшую бросили — пусть скажет хоть что-нибудь или, по крайней мере, пусть сидит на месте.
С порога Холленд видел ее со всей отчетливостью, а вот его лицо оставалось в тени. Застыв в неподвижности, она тем самым словно предлагала себя. Позже она гадала, а не в тот ли миг она все про себя решила.
Вот так оно и вышло. Холленд не сводил с нее глаз. Она же, к вящему своему удивлению, обнаружила, что прислушивается к его словам. А спустя какое-то время стала отвечать. И наконец приподняла руку — немного, самую малость, привлекая тем самым внимание к своим роскошным волосам.
3
AUSTRALIANA[9]
Здесь к месту пришлась бы пейзажная зарисовка-другая.
В то же время (не сомневайтесь!) будет сделано все возможное, дабы избежать тривиальных ловушек, заданных представлениями о Национальном Пейзаже, каковой, разумеется, есть не что иное, как пейзаж внутренних районов страны, оснащенный голубым небом и обязательным гигантским эвкалиптом; ну, может, еще несколько мериносов пощипывают выцветшую травку на переднем плане. Такой пейзаж представляешь себе, когда накатит тоска по дому; он же украшает собою многоцветье иллюстрированных календарей, что под Рождество раздаривают в пригородных мясных лавках в придачу к колбасе («Ветчина и мясо высшего класса», «Выбор колбас — только для вас» и т. д.). В каждой стране есть свой собственный ландшафт, что отпечатывается на разных уровнях сознания ее граждан и тем самым отметает притязания всех прочих национальных пейзажей на эксклюзивность. Более того, немало эвкалиптов экспортируется в иные страны мира, где саженцы вырастают в крепкие, просвечивающие насквозь деревья, загрязняя чистоту тамошних ландшафтов. Летние виды Италии, Португалии, Северной Индии, Калифорнии — вот вам самоочевидные примеры! — на первый взгляд представляются классическими австралийскими пейзажами, до тех пор, пока эвкалипты вдруг не покажутся слегка неуместными, вроде как жирафы в Шотландии или Тасмании.
Итак, опишем вкратце Холлендово имение к западу от Сиднея, где в определенные времена года то идет дождь, то дуют суховеи.
Вообще-то беда с нашим Национальным Пейзажем в том, что он породил определенный тип поведения, окончательно оформившийся в литературе: все эти немногословные рассказы про неудачников — их ведь развелось что репьев в овечьей шерсти, а избавиться от них ничуть не легче. Да-да, что может быть печальнее, нежели подобное
Все хрупкое и непрочное отпадает само собою, а истории, пустившие корни, становятся что
От фронтальной веранды земли Холленда расстилались направо, в направлении города.
Этот ровный участок просматривался особенно хорошо, хотя заканчивался лиловатой кляксой и слабым отблеском — ни дать ни взять «солнечный зайчик»; сию маленькую тайну Холленду разгадать так и не удалось. С одной стороны участка деревья торчали рядком, точно стрижка: оттуда время от времени появлялся Холленд — бледное пятно плоти на сером фоне. Далее склон округло понижался, словно кое-как приглаженный вручную, с проплешинами тут и там, — понижался до приречного участка. Вдоль русла местность волнообразно повышалась и опускалась, почву изрезали крохотные овражки — расстарались кролики. Змеи тут тоже водились. Красные эвкалипты, по своему обыкновению встрепанные, жадно выхлебывали всю воду — неподвластные ни топору, ни чему другому; об их несокрушимой прочности сложено немало рассказов. Идя вдоль реки, Холленд осторожно переступал через гниющие колена древесины и черную грязь, а затем нагибался, исследуя все уголки. Над головой парили гигантские темные птицы — лохмотья, сорванные где-то с мертвецов; вот только воздух был прозрачен, а небо — распахнуто настежь; в какой-то миг казалось, что здесь возможно все.
Владельцы окрестных имений звались Лоумакс, Корк, Кроу нин, Керни, сестры Спрант, Галл и, нашелся даже один Стейн (старина Лез); чуть дальше жили Шелдрейки, Трейллы, Вуды и Келли. Один тамошний парень переименовался: взял фамилию лучшего друга, что погиб под копытами лошади. «Нет больше той любви, как если…»[10] В городе жили Стар и Мал (тоже Лез); а еще Денди; в единственном отеле заправляли мистер Баз Босс и его жена с лошадиными зубами. Заезжий изготовитель вывесок, что объявлялся в городе строго раз в три года подновить шрифт на магазинных вывесках (в своем зеленом вихляющемся грузовичке он скорее смахивал на водопроводчика), звался Зельнер, но, к сожалению, этот вообще не считается. Ибо вышеупомянутые имена уходят корнями далеко в прошлое: болотисто-ирландские, йоркширские, костисто-шотландские. На извилистых сиднейских улочках на каждом шагу встречаются имена вроде Кларенс, Фил, Джордж, Берт, Бет и Грегори. Холлендов здесь до поры до времени не водилось.
Обычно Холленда замечали, дойдя где-то до середины пути; он все, бывалоча, слонялся по какому-нибудь из своих выгонов. Прохожие, шагающие в город, приговаривали: «Во-он за тем железнокором; глянь-ка туда»; или «Надо бы шляпу ему подарить, что ли». А мужчины обшаривали взглядом окрестности, высматривая его дочь.
Отец Холленда, приземистый коротышка с золотыми пломбами, был некогда пекарем на Тасмании. Плюс-минус новообращенный методист, каждый новый день он предвкушал с нетерпением. За прилавком городской булочной распоряжалась худенькая девушка с крохотным ротиком. Девушка внимательно и сочувственно внимала его планам и замыслам на ближайшее будущее, главным образом из области сдобных булочек: отчего бы не запекать в них миндаль, то-то славный сюрприз получится… ну, это так, из области фантазий.
Очень скоро она объявила, что пора переезжать, причем желательно подальше от деревни, рассеченной надвое магистралью. «Не чувствую я себя островитянкой», — жаловалась она.
В результате Холленд родился близ Сиднея, в пригороде под названием Хаберфилд. Даже сегодня в Хаберфилде сохраняется ощущение неохватного простора, что распахивается во всех направлениях.
Здесь родители Холленда основали свое дело: варили леденцы в сарае на заднем дворе. Приторный запах перегретого сахара и мать с вечно липкими руками — вот каким было детство Холленда. Вполне понятно, почему на протяжении всей последующей жизни он никогда, ни при каких обстоятельствах не сыпал сахара в чай и почему так долго противился, прежде чем наконец посадить, хотя и за пределами видимости от дома, сахарный эвкалипт (он же эвкалипт ветвечашечковый,
Черные мятные леденцы, полосатые, как зебра, в роскошной обертке из блестящего целлофана (это мать придумала) стали фирменным товаром Холленда. Вечерами отец Холленда переодевался в чистую рубашку и доставлял заказы по пригородам.
Какое-то время похоже было на то, что все обитатели Сиднея до единого губят здоровые зубы, посасывая мятные леденцы — те самые, сваренные в сарае на заднем дворе в Хаберфилде. Типографы, банковские служащие, страховые агенты, поставщики подарочных картонок, исполненные надежд агенты по продаже и инспектора здравоохранения — все совершали паломничество к этому источнику, включая школьников, и ни один не уходил без пакетика черных мятных леденцов.
Некий подрядчик, он же по совместительству местный мэр, зачастил по бетонированной дорожке к сараю, влекомый тамошней влажной женственной сладостью. Руки его поросли рыжевато-коричневыми, встопорщенными волосками. Однажды днем Холленд краем глаза заметил в уголке мать — ее мучнистую наготу, округлую, текучую, ее изогнувшиеся губы — и заслоняющие ее голые плечи мэра.
Все это время отец Холленда не видел, с какой бы стати ему не улыбаться; даже во сне он улыбался золотой улыбкой потолку. Он равно ценил все, что посылала ему судьба — включая странные, незнакомые ощущения и предостережения. И вместо того, чтобы обласкать благополучием, неизменная улыбчивость оставила его в положении прямо противоположном: лицо осунулось и постарело до времени, как у жокея, что слишком долго пытался не набрать лишнего веса. В то утро, когда отец ушел из дому вместе с чемоданом, губы его сжались в привычную улыбку оптимизма или, может, единообразия, хотя коричневая расческа, храбро заткнутая в карман рубашки рядом с ручкой, свидетельствовала об ином.
Теперь в конце кухонного стола утвердился подрядчик: здесь он подписывал документы и названивал по телефону; здесь повсюду валялись в беспорядке огрызки карандашей, квитанционные книжки, образчики шпона и кафеля.
В придачу к застройке целых улиц домами из красного кирпича, не говоря уже о магазинных витринах, гаражах, мотелях и длинных оранжево-кирпичных стенах, подрядчик исполнял еще и обязанности мэра, то есть облекался в мантию и присутствовал на всевозможных торжественных церемониях.
Поскольку как строитель он преуспевал — а может, потому, что он был мэр, а может, и потому, что он был настоящий мужчина, — он со временем преисполнился самого горячего патриотизма, даже поигрывал с мыслью о том, чтобы производить флагштоки и продавать их плюс-минус по себестоимости. Один флагшток он установил-таки — в хаберфилдском палисаднике, единственный на много миль в округе; но там, в переулке, наш национальный флаг бессильно поникал, береговые ветра ловя разве что ночью, когда все равно никто не видит.
Пальцы подрядчика находились в непрестанном движении, даже если он говорил по телефону. «Делец, — объяснял он мальчику, — это просто-напросто сокращенное „человек дела“».
— Нечем заняться? Так вот разноси-ка…
К ногам Холленда упала коробка с обувью. Да влезет ли он в ботинки отчима?
— Даже если ноги у меня ноют немилосердно, я уж себе послабления не даю. Понимаешь? Ты представить себе не можешь, сколько у меня всяческих обязанностей.
Делец делит мир на поддающиеся управлению фрагменты, зачастую крохотные, точно доля секунды. А управление этими единицами, реализация заложенных в них возможностей становится всепоглощающей страстью. Успех же зависит от постоянного обращения к скептицизму; да-да, именно от развертывания скептицизма в истинно положительном смысле. Вот почему бизнес для людей — призвание не из самых трудных. На дела повседневные времени почти не остается. Для строителя-подрядчика и по совместительству мэра покупка одежды — и то превращалась в проблему. Проблему эту он обходил, раз в несколько лет покупая готовые, «с вешалки», вещи, по шесть единиц всего, что нужно, — шесть простых белых рубашек, шесть пар носков в ромбик и черные башмаки на шнуровке и с мысками.
Сперва Холленд пронумеровал подошвы. Затем примерил первую пару и со скрипом принялся расхаживать по дому. То же самое он проделал и со второй парой — после чего вернулся к собственным удобным башмакам. И так далее. На третьей неделе он рискнул выйти на улицу. И наконец, не прошло и месяца, как он вернул все шесть пар изнывающему от нетерпения отчиму готовыми к носке.
Одного упоминания об этом эпизоде бывало довольно, чтобы Эллен прикрывала себе рот ладошкой.
— Как ты только мог? Почему он сам не разнашивал свою дурацкую обувь?
— Он мне платил, — пожимал плечами Холленд.
— Просто кошмар какой-то, ничего ужаснее я в жизни не слышала. Надеюсь, у меня-то отчима никогда не будет!
Холленд живо заинтересовался. Приятно, когда дочка негодует из-за нанесенной ему обиды, пусть даже при этом и перебарщивает.
— Честно говоря, я ни о чем таком и не задумывался. — Он пожал плечами. — Это же просто история — история, вовсе не лишенная интереса, среди десятков других таких же, если ты понимаешь, о чем я.
И все же сага о ботинках стала одним из первых свидетельств его инстинктивной тяги к завершенности, классификации, упорядоченности; его способности «взять в кольцо» тему или ситуацию со всех сторон — и насладиться собственной в нее погруженностью!
Эллен всегда нравилось, когда отец бывал чем-то поглощен; однако ведь кто знает, чем оно закончится. Так или иначе, их разная реакция на историю с башмаками до некоторой степени символизировала разобщение отца и дочери, даже если ощущали они себя единым целым. И в этом она усматривала непросчитанное расстояние, по всей видимости отделяющее ее от всех прочих мужчин; даже не столько расстояние, сколько полочку у нее под локтем, с высоким прямоугольным краем.
Из своего имения Холленд не без опаски взирал на окрестные провинциальные ценности, актуальные также и в ближайшем городе. С самого начала он отослал дочку в женский монастырь в Сиднее, до тех пор, пока — в силу непонятной причины — не отозвал ее нежданно-негаданно. По крайней мере, в Сиднее она научилась шить, плавать, носить перчатки. В дортуаре девочка привыкла к задушевной болтовне с подругами — и к разнообразному использованию тишины. По выходным, в доме у дальних родственников, Эллен, чистя овощи, любила ловить краем уха мужские разговоры — и отслеживала, как пользуются помадой. В имении она уходила куда глаза глядят, гулять на вольной воле. Отец вроде бы не возражал. Затем она попритихла: ей стукнуло тринадцать. Почти непроизвольно Холленд надзирал за всеми ее передвижениями: все равно как если бы защищал. Господь свидетель, ему отнюдь не хотелось, чтобы дочь его удрала в полутемный городской «Одеон», где заика-кинопроектор глотает добрых семьдесят процентов слов, а потом вертелась у стойки молочного бара, как прочие ее сверстницы.
Если то и были ограничения, Эллен они ничуть не докучали.
Примерно тогда же она перестала расхаживать по дому голышом, хотя отец ее по-прежнему держался этой привычки на пути по коридору к ванной — сплошные локти и красные колени! — и в сходной манере едва ли не круглый год нырял в реку с болтающимся членом (фермеры так в жизни не поступали) и скользил по течению в бурой воде к подвесному мосту, глазея на облака: сейчас — ни дать ни взять мозги в обрамлении веток, а в следующую минуту — глядь, ветер уже треплет голову мудреца или ученого, ну, скажем, Альберта Эйнштейна.
Что-то неприятно хищное ощущалось в этой пробежке нагишом и в самозабвенном бултыхании. Если Эллен так думала, вслух она ничего не говорила. Она выросла: еще вчера малявкой носилась сломя голову туда-сюда, а теперь вся округлилась, двигалась плавной, скользящей, исполненной достоинства походкой; чуть ли не за ночь превратилась в красавицу. Крапчатая красота, вот как это называется. Крохотные черно-коричневые родинки усыпали Эллен так густо, что девушка притягивала к себе мужчин будто магнитом — мужчин самых разных. Это изобилие родимых пятнышек, как бывает у первенцев, нарушало гармонию ее лица и шеи; мужчины чувствовали себя вправе скользить взором повсюду, по бледным участкам и обратно, к крапинкам — так точка кладет конец бессвязному, запутанному предложению. Эллен это позволяла, лицо ее не противилось: мужчин она словно не замечала. Так что мужчины, не в силах остановиться, переходили от одной крапинки к другой, даже под подбородок заглядывали и вновь возвращались к родинке над верхней губой; они словно бы обшаривали взглядами ее сокровенную наготу.
Молва об Эллен постепенно разнеслась от города через пастбища и холмы; благодаря железной дороге, этой расстегивающейся «молнии». Об очаровательной девушке прознали и в других поселках, и в предместьях Сиднея; слабые отголоски докатились до далеких столиц иных штатов и иных стран. А слава о ее красоте росла сообразно дефициту (так стремительно взлетают цены в период нехватки товара). Лицо, руки и ноги в родинках и все прочее по большей части оставалось по другую сторону реки, за деревьями, так сказать, вне пределов досягаемости. И поскольку ее крапчатая красота вошла в легенду, росло и крепло подозрение, что отец намеренно прячет Эллен от чужих глаз.
Параграф не так уж сильно отличается от пастбища: сходная форма, сходные функции. И вот над какой закономерностью стоит поразмыслить: в наши дни, когда пастбища становятся все обширнее, в городах, где печатное дело поставлено на широкую ногу, наблюдается одновременный сдвиг к параграфам более сжатым. Непрерывный ряд небольших пастбищ раздражает ничуть не меньше, чем утомляют пастбища протяженные. Параграфы на одну-единственную ключевую мысль, заполонившие газеты, — штука непростая. Газетные писаки всю жизнь хвостом таскаются за людьми, которые в том или ином смысле возвышаются над обыденным — за человеческими эквивалентами землетрясений, железнодорожных катастроф, наводнений — и посвящают им коротенькие параграфы, когда всем и каждому известно, что сжатого прямоугольного изображения недостаточно. Те, о ком пишут в газетах, уже так или иначе явили взглядам частицу своих жизней, великих ли, малых ли, кратких или долгих. Вот почему, надо думать, журналисты испытывают непомерный интерес к владельцам издательств, ибо вот вам исполины среди нас — ну, почти исполины.
Холленд тоже непременно привлек бы внимание представителей сиднейской прессы, а кое-кто и неопрятного фотографа бы на буксире притащил. В наши дни таскаться по пастбищу (вот и репортерский удел таков же), коему конца-краю не предвидится, — дело обычное, аминь. Иные пастбища могут быть переполнены, либо неопрятны; могут ограничивать передвижение. Но в наши дни столь же просто застрять или споткнуться в середине параграфа! Вот так и на пастбище порою приходится возвращаться обратно тем же путем. Так просто пасть духом и заблудиться. И здесь, и в других сходных ситуациях первое побуждение — это срезать путь. Слова произносятся в пределах пастбища (параграфа). Прямоугольник — знак цивилизации: Европа с высоты птичьего полета. Цивилизации, говорите? Параграф начинается как прямоугольник, а закончиться по чистой случайности может квадратом. И кто сказал, что в природе квадратов не существует? В заграждении вокруг пастбища бывают проделаны ворота, точно так же, как и параграф выделяется отступом, словно приглашая войти. Кроме того, пастбище тоже замусорено существительными и латинским курсивом, даже если вроде бы и пустует. Когда Холленд принялся насаждать деревья, сажал он их как бог на душу положит, вроде бы безо всякой системы.
Предполагается, что параграф не дает разбредаться мыслям.
4
DIVERSIFOLIA[11]
Само слово «эвкалипт» пришло из греческого и состоит из «хорошо»
Экая пуританская стыдливость! И в то же время (здесь мы вновь убеждаемся, что главное свойство эвкалипта — парадокс!) соседние листья с просто-таки вызывающим бесстыдством похваляются беспорядочностью форм, толщины, красок и блеска; «фиксированная неправильность», называют это ботаники. Один-два вида могут даже пестрыми листьями щегольнуть! А еще, как ни странно, у эвкалиптов лист тем мельче, чем ближе к вершине. И еще один парадокс: у самых крупных эвкалиптов цветы самые крохотные.
Кора изумляет многообразием текстуры, красок и всем таким прочим, для одного рода просто-таки небывалым; зачастую именно она служит решающим аргументом в игре идентификации.
Точное число видов эвкалипта не установлено, в ученых кругах дебаты кипят и по сей день. Что сотни и сотни
Именно хаотичное разнообразие и делает мир эвкалиптов таким притягательным. Ибо вот вам лабиринт многозначительных недоговоренностей и неполных описаний, он непрестанно то расширяется, то сжимается, контролю практически неподвластный; мир в пределах мира, рвущийся наружу. Миру этому позарез нужна какая-никакая «система», способная навязать порядок неуправляемой бесконечности природы.
Попытка «облагородить» природу, дав имена отдельным ее составляющим, историю имеет долгую и примечательную. Как только некий объект разбирается на составные части и каждая из них классифицируется, получает имя и определяется в ту или иную группу — будь то периодическая таблица, полезные ископаемые или весовые категории у боксеров-профессионалов,
На самом деле, в мире деревьев по количеству видов эвкалипт обогнала одна лишь акация. Но вы только взгляните на акацию, на эти жалкие, чахлые кустики! Стоило Холленду обнаружить на своем участке заросли мимозы, как там называют акацию, и он сей же миг выдергивал ее с корнем.
Эвкалипт «черная мята» на пологом склоне между домом и рекой посажен был вскорости после желтого кровавика. И, соответственно, увековечен в хол-лендовском пантеоне, подобно косо выгравированным именам солдат в крохотных городишках — тех самых героев, которые с риском для жизни первыми бросились в атаку через нейтральную зону. Изучая видовые названия, Холленд обнаружил, что «черная мята», уроженец Тасмании, на материке известен также как
Безусловно, «черная мята» ни на какой флагшток не похожа, с какой стороны ни погляди (а Холленд, к слову сказать, ни малейшего права не имел обременять самый обычный эвкалипт никчемными ассоциациями).
Это дерево и не хрупкое, и не стройное, и, уж разумеется, слоем побелки не покрыто; тут вам подошли бы так называемый бунгул, или свечнокор, или белая валлангарра — все эти великолепные экземпляры, украшающие собою Холлендово имение, не говоря уже о бледном как полотно эвкалипте-призраке. Напротив, при том, что у эвкалиптов нижняя часть ствола традиционно гладкая, у «черной мяты» там густо топорщатся листья и мелкие веточки; вот так же на безвольном подбородке вовсю пробивается щетина, или липнут к магниту металлические опилки.
При виде того, как пышно и буйно разрастаются
Деревья — лучше, чем ничего, внушал взгляд; это вам не Сахара.
Даже тогда (то есть с самого начала) Холленду и в голову не пришло предпочесть «интродуцированные виды»: дубы, ивы, каштаны и все такое прочее, всевозможные тенистые вязы, кедры, средиземноморские кипарисы, не говоря уже о неизлечимо мрачной сосне — этих лучше бы переработать на газеты и дешевую бумагу, на которой й наши дни печатаются труды литературные и философские. Холленда неодолимо тянуло к эвкалиптам; влечение это было неосознанным и вместе с тем вполне естественным. Очень скоро эвкалипты уже снились Холленду, точно в замедленной съемке. (А вот описания холлендовских снов про деревья здесь не будет, и не надейтесь! Зачем испытывать терпение читателя, зачем подталкивать его к ненужным интерпретациям? В городской жизни в снах частенько фигурируют леса, равно как и цветы, и зубы, и носы крупным планом, и традиционный замедленный полет, парение и резкое увеличение, словно камера дает наплыв, ежели кто, например, уснул за городом, где тени меньше и между объектами и людьми расстояния больше…)
Насадив еще с дюжину деревьев, Холленд оглядел творение рук своих и понял, что придется добавить тут и там еще несколько, а то уж больно однобоко оно смотрится.
Здесь он шел стопами величайших живописцев и английских ландшафтных дизайнеров, которые из кожи вон лезли, пытаясь воспроизвести хаотичный, случайный характер истинной гармонии, что в природе проявляется сама собою.
Разумеется, множество эвкалиптов росло на участке еще до Холленда. И отнюдь не все они были братьями окольцованы. Тут и там торчали красные жилокоры и железнокоры — местные уроженцы, а в придачу к ним еще и желтушки, столь любимые пчеловодами, торчали повсюду, куда ни глянь. Вдоль гребня выстроились эвкалипты-кувыркалы, на равнине — эвкалипты-каракуля, а еще — «розы запада», сажать которые мужчине в голову вряд ли придет. Сохранилось даже несколько материковых красных эвкалиптов: фермеры рубят их на столбы для забора. Ветер и случай позаботились о распространении и иных видов, каждый из которых не походил на остальные. За пределами видимости усадьбы, на пастбищах, среди самых что ни на есть заурядных местных разновидностей можно было встретить эвкалипты необычные, экзотические. Откуда они взялись, не знал никто. Над склоном выше дома, обрюхачивая ограду, царил совершенно инородный рябинник; самое высокое дерево в округе, он служил своего рода опорным пунктом для многих поколений клинохвостых орлов, ворон и попугаев, а также для их висячих сооружений из мелких веточек: ни дать ни взять темные комки в решете. Неподалеку пристроился коренастый туарт (он же
С заплечным мешком (в мешке ехали стандартные справочники да вареное яйцо «на перекус») Холленд исходил свои земли вдоль и поперек, задавшись целью идентифицировать все эвкалипты до единого. Нередко ему приходилось посылать образцы плодов и листьев какому-нибудь мировому светилу, проживающему в Сиднее, после чего, не ограничившись одним мнением, он запрашивал еще кого-нибудь. Ни один эксперт по эвкалиптам не мог ответить на все его вопросы. Столь слабосильны и гиперчувствительны были оные эксперты, томящиеся в тихой заводи никчемных учреждений, что отвечали они обратной почтой с пылкой услужливостью, просто-таки заваливая адресата подробностями.
В те дни Холленд с интересом прислушивался к кому угодно. Как-то раз утром, на выходе из гостиницы, какой-то пьянчуга ухватил его за локоть и исступленно принялся доказывать преимущества научного метода защитных лесополос; а вечером Холленд услышал по радио то же самое, но в изложении голоса трезвого и куда более убедительного.
Параллельно одной из стен дома Холленд высадил сто десять саженцев — в строгом соответствии с наукой. Выбирал он виды, популярные именно в этом качестве: быстрорастущий эвкалипт Стидмана и железнокор-маггу (его видовое название
Очень скоро добавились эвкалипты голубой, лососевый и прочие. Голубой эвкалипт — тот самый, что растет у дома ниже по склону и в определенных ракурсах смахивает на булавку, вколотую в женскую шляпку, в окружении патриотического травостоя, — летом что золото. На нижних ветвях дерева Холленд подвесил качели для Эллен. Здесь земля то вздымалась, то опадала плавными волнами: голая, пропыленная, будто твои стриженые овцы, — пока трудолюбивые руки Холленда не превратили ее в подобие парка. Голубой эвкалипт опознать легко. Видовое название —
Что до
Холленд, верно, знал, что при виде этого дерева местные так и замрут, открыв рот. Лососевый эвкалипт произрастает в противоположном конце континента, близ золотых приисков Западной Австралии. Название «лососевый» подразумевает розоватый оттенок коры. Ствол холлендовского экземпляра, пересаженного на чуждую ему почву, был припудренно-гладкий, ни дать ни взять аптечная резинка «цвета монашкиного пуза», как сказал кто-то.
Деревья от века следовали за великими миграциями ирландцев, итальянцев, евреев, бриттов и греков, стоило тем только пустить корни в чужой земле. Вторжение инородных красок, и тени, и потребностей в воде, равно как и опадание листьев, порождают непонимание, вплоть до открытой враждебности (в Португалии крестьяне выдирали молодые эвкалипты с корнем) — до тех пор, пока деревья не впишутся окончательно в пейзаж, на фоне которого разыгрывается представление культур.
Гладкокорые виды на ровном участке вдоль реки подбирались как символ (так, во всяком случае, могло подуматься стороннему наблюдателю) единообразной неподвижности каучуковой плантации; длинные прямоугольники серебристого света просачивались наискось между вертикалями округлых стволов, словно лучи прожекторов, выискивающие одинокого беглеца, однако высвечивающие разве что мотылька-другого да беззаботных птах.
Эллен нравилось врываться в эти заросли бежать куда глаза глядят, все глубже, все дальше, пока отзвука шагов не поглотит тишина, затмевая взгляд и разум афоризмами типа: «Рост медленный и неуклонный», «Терпение, только терпение» и «Однозначного ответа нет»; в окружении бесчисленных множеств бесстрастных стволов одного и того же диаметра и одной и той же серо-зеленой гладкости она полушутя воображала про себя, будто заплутала, и, утратив всякое чувство направления, издавала слабый крик, чуть громче писка — приятно же поволноваться, если знаешь, что и отец, и дом всего лишь в нескольких минутах ходьбы! Так Эллен поступила в тот день, когда у нее приключились первые месячные, — то был апофеоз взросления и смятения. Бледная краснота на кончиках пальцев — она оставила отпечатки на коре — была единственным цветом основного спектра во всей роще.
Замерев неподвижно, Эллен следила, как по неровным поверхностям перемещаются всевозможные насекомые и мелкие гады, в то время как издалека доносился словно цокот конских копыт: то отцовский топор кольцевал дерево, признанное лишним.
Недвижность всегда заключает в себе красоту.
В нашей стране по давней и безобидной традиции в крупных имениях взгляд неизменно скользит от дороги к дому по обсаженной деревьями аллее, этой зеленой артерии платанов или тополей, встопорщенных, будто птичьи перья. Сия традиция диктовалась как самой историей имения, так и гордой напыщенностью владельцев: тем, как сами они себя ощущали в округе.
Внимательно изучив все доступные антографии, Холленд отобрал эвкалипты по принципу густоты листвы: все разные, но все достигающие одной и той же высоты.
Эллен помогала отцу: держала мерную ленту.
— В один прекрасный день все это будет твоим. — Холленд яростно крутнул ручной бур.
Как всегда, отец ее изъяснялся краткими утверждениями. Но теперь он задал вопрос, от которого подбородок его словно удлинился:
— Тебе по душе наш дом — ну, как место?
Эллен подумала о своей спаленке с голубыми занавесками и всем ее добром, о верандах, о теплой кухне. А сколько в доме пустых комнат!.. Иногда она оставляла в башне своих кукол и, вернувшись за ними много месяцев спустя, обнаруживала, что те словно поблекли и выцвели. То и дело на девочку накатывало острое желание обзавестись братиком; интересно, а разрешил бы ей брат бегать за собою по пятам? А вот он, отец, в своей отцовской ипостаси, он ведь почти брат, когда — ну, для примера — Эллен безнаказанно смеется ему в лицо, едва тот начинает в сотый раз объяснять, что у лисиц ночью глаза розовато-лиловые, а пауки посверкивают на земле словно звезды.
После защитной лесополосы, «каучуковой плантации» и декоративной аллеи Холленд отказался от крупномасштабных формаций. Отныне и впредь он сосредоточился на индивидуальных видах, высаживаемых по одному. Никакого иного плана у него, впрочем, не было, пейзаж заполнялся постепенно.
Холленд подолгу спал. Валялся в постели целыми днями и неделями, бил баклуши, а потом вдруг начинал кипучую деятельность. Он неизменно старался избегать дубликатов, так что вскоре перед Холлендом встала проблема поставок. Чем успешнее осуществлялся его замысел, тем сложнее оказывалось продолжать начатое.
Много лет ушло на выбраковку, однако в конце концов большинство видов свелись к одному-единственному здоровому экземпляру.
Одновременно Холленд расширял сеть поставок; необходимо было выйти как можно дальше за пределы штата Нового Южного Уэльса. Ценная информация поступала из источников самых неожиданных. Имение Холленда преобразилось до неузнаваемости, так что и на хозяина люди начинали смотреть иначе. Слушали его, если можно так выразиться, с консервативными ухмылками. Это же только естественно, что местные в эвкалиптах разбираются слабо и страдают от кошмарных провалов в памяти, а не то случайно упомянут какую-нибудь подробность, не сознавая всей ее важности. Частенько, разговаривая со знакомым на улице, Холленд вытаскивал клочок бумаги и делал пометку, например, записывал адрес захолустного придорожного питомника на Северной Территории[13], заведует которым троюродный брат чьей-нибудь сводной сестры, латыш по происхождению; у него еще в клетках живут все известные науке австралийские попугаи, а кроме того, он рисует на яйцах страусов-эму пустынные пейзажи, да с какой фотографической точностью! — в этом искусстве ему равных нет и не было. Именно так Холленд приобрел
Раз в две недели Холленд объявлялся на железнодорожной платформе и забирал завернутые во влажную мешковину саженцы, а одна из сестер Спрант жаловалась всем, кто соглашался слушать, будто ночами глаз сомкнуть не может: грузовики так и раскатывают туда-сюда, так и пылят — черенки возят ну просто тоннами! Начальница почтового отделения тоже сообщала: да, семена приходят постоянно, в шуршащих конвертах из оберточной бумаги, в придачу к ежемесячным журналам и счетам-фактурам с вензельками в виде веточек.
В те дни, когда Холленду удавалось заполучить какой-нибудь экземпляр подиковиннее, он чувствовал себя ловцом жемчуга, что из последних сил всплыл на поверхность, сжимая в руке сокровище. Определенные виды эвкалиптов были редки потому, что с трудом приживались за пределами довольно-таки небольшого радиуса: повышенно чувствительные к осушению, к содержанию извести в почве, к морозам, к высоте над уровнем моря, к количеству атмосферных осадков и еще бог весть к чему. Одни упрямо отказывались расти в марте месяце, другие — на первой неделе после Рождества. Одно дерево процветало в тени другого; другое — нет (эти ипохондрики требовали всякого экзотического навоза и ручного полива).