Чахоточный угрюмый колокольчик, Качаясь на зеленой хрупкой ножке, Развертывал морщинистый чехольчик, Протягивал на встречу солнцу рожки. Глаза его печальные линяли, Чехольчик был немодного покроя, Но взгляды безнадежные кричали: «Мне все равно, вы видите, – больной я!» Художник и лошадь
Есть нежное преданье на Нипоне О маленькой лошадке, вроде пони, И добром живописце Канаоко, Который на дощечках, крытых лаком, Изображал священного микадо В различных положеньях и нарядах. Лошадка жадная в ненастный день пробралась На поле влажное и рисом наслаждалась. Заметив дерзкую, в отчаяньи великом Погнались пахари за нею с громким криком. Вся в пене белой и вздыхая очень тяжко, К садку художника примчалась вмиг бедняжка. А он срисовывал прилежно вид окрестный С отменной точностью, для живописца лестной. Его увидевши, заплакала лошадка: «Художник вежливый, ты дай приют мне краткий, За мною гонятся угрюмые крестьяне, Они побьют меня, я знаю уж заране..» Подумав Канаоко добродушный Лошадке молвил голосом радушным: «О бедная, войди в рисунок тихий, Там рис растет, там можно прыгать лихо…» И лошадь робко спряталась в картине, Где кроется, есть слухи, и поныне. Георгий Цагарели
Песня («На скалистом перевале…»)
На скалистом перевале Пела горная вода С тучных пастбищ мы согнали Осетинские стада. Отзвучали вражьи пули. Умер день за гранью скал. В затихающем ауле Мы устроили привал. Грея смуглые ладони У костра, мы ждали дня, И дремали наши кони, Сбруей кованной звеня. А на утро со стадами Шли мы берегом реки В дальний город, и за нами Розовели ледники. Песня («Стройный горец юн и ловок…»)
Стройный горец юн и ловок – Знать к победам он привык… Он повесил меж кремневок Шитый золотом башлык. Будем пить из рога вина Хоть грозит селу бедой Эта снежная лавина, Что застыла над скалой. Заалеют от заката Кровли хижин, льды высот И пурпурный цвет граната Ветер к речке понесет… И когда долина будет В предрассветном серебре, Крик петуший нас разбудит На узорчатом ковре. У Чороха
Лимонные рощи, болота, Рои изумрудных стрекоз… Покрыла зари позолота Далекий с мечетью откос. Умолкли певучие пули, И вижу теперь вдалеке Везущего масло на муле Аджарца в цветном башлыке. Фантаза о Врубеле
Л. М. Камышникову.
Тая печаль в стеклянном взоре, Овеян вихрем вещих снов, Любил ракушки он у взморий И крылья синих мотыльков. Любил лиловый бархат сливы, И росный ладан на заре, И радужные переливы В прозрачном мыльном пузыре. И не архангельские трубы-ль Запели горестно в тот час, Когда на мягком ложе Врубель В бреду фиалковом погас. И соскользнув с сапфирной дали, Чтоб завершить его судьбу, Две радуги, скрестись, венчали Творца – в сиреневом гробу. Колхиде
Памяти А. Церетели.
Снова мечи зазвенели. Снова губительный бой… Тайно грустит Руставели В вечер глухой над тобой. Боя мятежные бури Гонят сквозь пламя и дым Всадника в барсовой шкуре, Всадников в бурках за ним. В вихре металла и пыли Грозно сразиться дано Теням воскреснувшей были За Золотое Руно. Гневно отмстят за обиды Всем и засветят они Над ледниками Колхиды Мерно-плывущие дни. Сторицын
Как месяц лысый, грузный телом, Он острых сплетен любит зодчества – Поэт-чудак в костюме белом, Чей вечный спутник одиночество. Бесстыдно грезя о разврате, Хоть грех считает безобразием, Он с девушек снимает платье Своей чудовищной фантазией. Порой к ушам поднявши плечи, Гримасы корча стенам комнаты, Он пляс «Недоумелой свечки» Танцует, грустный и непонятый. И, ярый враг земным заботам, Вдруг вскрикнет юно и восторженно: «Ау-а-ач! Торгую потом!» В кафе за вазочкой с мороженным. Лишь изредка, томясь в печали, Судьбой безжалостно развенчанный, Рассказывает о морали И о какой-то чистой женщине. Серебряный павлин
Над площадью Бомбея Шатер небес пылал И «Сад бананов», млея, Был золотисто-ал. Листву едва качая, Бросали пальмы тень На стены и трамваи В горячий тихий день. И, вынесен из храма, У банков и витрин Плыл величаво Брамы Серебряный павлин. На бронзовом престоле, Спокоен горд и прост, Он плыл, в венке магнолий, Раскрыв широко хвост. И в английских кварталах Пугал трамваев бег Индусов в покрывалах Белей, чем горный снег. В пути
Тяжкая поступь верблюжья, Небо, как синий атлас; Золотом красит оружье Меркнущий солнечный час. Тропы измерены глазом – Знаем, когда отдохнуть, И к изумрудным оазам Держим извилистый путь. Шашка рубить не устанет В дыме зловещих костров; Душною гарью потянет С войлочных вражьих шатров. Сердце предчувствовать радо, Что отуманят наш взор Плоские крыши Багдада Пестрого, словно ковер. Япония
Вновь вижу край нежнейший, Где я бродил давно, Где медленные гейши В лиловых кимоно. В саду – отель бумажный, Игрушечный совсем, И цвет вишневый влажный, И клумбы кризантэм. Узор плетений странный На окнах низких стен, И в будочке стеклянной Спокойный полисмэн. Вновь вижу я дороги, Что узки, как тесьма, Где рикши быстроноги И розовы дома. Вадим Шершеневич
«Я потерял от веселья ключик маленький!..»
Я потерял от веселья ключик маленький!.. Вы не видали? Может быть, тень его? Может – эхо? Неуклюжий и вялый, как промокшия валенки, Не умею открыть я шкатулку смеха. Поймать ваш взгляд шатливый и гибкий, Как паук ловит радужный муху в паутину, – и обсосать… Ведь ваше слово одно – штепсель моей улыбки! Неужели вы не можете будень красным обликовать? Светлая, может быть, всетаки видали? Скажите! Знаете, такой маленький на ленте поцелуев ключ! Отдайте! Пусть праздник капает, как красный сургуч, Кровинками на большбй и серый конверт событий… Послушайте! Ведь не хорошо! Рот без смеха, как гроб, Из которого украли прогнивший труп. Даже небо единственным солнцем, словно циклоп, Укоризненно смотрит и скалит горизонт губ. Это птица может годы чирикать и жалобной песней Не натереть мозолей глухому эхо полей. А я с печалью один в толпе с ней, Хочу помолится, но чорт, обжигая руки, Перехватывает пылающие осколки речей… И вот бегу от насевших вещей, Как сука От <стаи напавших на нее кобелей… Ну, что же? не отдадите? Не хотите? Усами ветра щекоча перекрестки, Превращая шкатулку смеха в оскал, Такой же грубый, наглый и жесткий Я уже не у одной искал! Нет! больше с ключом я к вам не пристану! В неделях мучений, как на приводном ремне машин, Я сам, смешной и немного странный, Этот ключик забросил в кровавые волны души. «Мне маленький ангел, белый, как сахар, в ладонях…»
Мне маленький ангел, белый, как сахар, в ладонях Принес много сонного розового песку. Я забыл, что жизнь, изругавшись, как конюх, Примет солнце сегодня, как кукуреку. Мне хочется поднять тебя, нежно сердцевую, Высоко на руки, вместе с дочкой-слезинкой твоей – И с Лубянской площади, как молитву земную, Небу показать тебя в веере огней. Там трамвай проогнеет быстрыми цветами И в волокнах ночи под кнутом ливня, Грустно простоит тот другой я с глазами, Из которых выпирают зрачков бивни. У него за пазухой прячется вторник за понедельник, Мысли, как гной, распирают кожу. У меня нет Рождества, а только Сочельник, Пылающий праздник с отмороженной рожей! Пусть душа опустела и если в нее лютый Плевок выкинут губы твои, родная, Он будет годы лететь, а не минуты, Туда, до дна. Пусть смочены щеки рассолом огуречным, Пусть я распят гвоздями дней, – Я весь нежнею в секундном и в вечном, И мгла проростает бутонами фонарей. «Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара…»
Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара, Флаги заплясали с ветерком. И под глазом у этой проститутки старой Наверное демон задел лиловым крылом. Из кофейни Грека, как из огненного барабана, Вылетает дробь смешка и как арфа платья извив; И шопот признанья, как струпья с засохшей раны, Слетает с болячки любви. И в эту пепельницу доогневших окурков Упал я сегодня увязнуть в гул, Потому что город, что-то пробуркав, Небрежным пальцем меня, как пепел стряхнул. С лицом чьих-то взглядов мокрых Истертым, как старый, гладкий пятак, Гляжу, как зубами фонарей ласкает кинематограф И длинным рельсом плошадь завязывает башмак. И в шершавой ночи неприлично-влажной, Огромная луна, как яйцо… И десяткой чей-то бумажник Заставил покраснеть проститучье лицо. Если луч луны только шприц разврата глухого Введенный прямо в душу кому-то, – Я, глядящий, как зима надела на кусты чехлы белые снова, Словно пальцы, ломаю минуты!.. «В обвязанной веревкой переулков столице…»
В обвязанной веревкой переулков столице, В столице, покрытой серой оберткой снегов, Копошатся ночные лица Над триллионом шагов. На страницах улицы, переплетенной в каменные зданья, Где как названья золотели буквы окна, Вы тихо расслышали смешное рыданье Мутной души, просветлевшей до дна. Не верила ни словам, ни моему метроному – сердцу, Этой скомканной белке, отданной колесу… – Не верится?! В хрупкой раковине женщины всего шума радости не унесу! Конечно нелепо, что песчаные отмели Вашей души встормошил ураган, Который нечаянно, случайно подняли Заморозки северных, чужих стран. Июльская женщина, одетая январкой! На вашем лице монограммой глаза блестят… Пусть подъезд нам будет триумфальной аркой А звоном колоколов зазвеневший взгляд! Как колибри вспорхнул в темноте огонек папиросы, После января перед июлем нужна вера в май! …Бессильно обвисло острие вопроса… Прощай! «Говорите, что любите? Что хочется близко…»
Говорите, что любите? Что хочется близко. Вкрадчиво близко, около быть? Что город сердце ваше истискав, Успел ноги ему перебить?!. И потому и мне надо На это около ответить нежно, по хорошему?.. А сами то уже третью неделю кряду По ковру моего покоя бродите стоптанными калошами! Неужели ж и мне, в огромных заплатах зевоты, Опят мокробульварьем бродить, когда как сжатый кулак голова? Когда белый паук зимы шозаплел тенета Между деревьями и ловит в них переулков слова?!.. Неужели ж и мне карточный домик Любви строить заново из замусленных дней, И вами наполняться, как ваты комик Набухает, водою полнея?!. И мне считать минуты, говоря, что оне проклятые, Потому что встали оне между нас?.. А если я не хочу быть ватою? Если вся душа, как раскрытый глаз? И в окно, испачканный злобой, как мундштук никотином липким, Истрепанный, как на учебниках переплет, Одиноко смотрю, как в звездных строках ошибки …Простите: «Полюбите!» Нависли крышей, С крыш по водостокам точите ручьи, А я над вашим грезным замком вышу и вышу Как небо тяжелые шаги мои. Смотрите: чувств так мало что они, как на полке Опустеющей книги, покосились сейчас! Хотите, чтобы, как тонкий платок из лилового шелка Я к заплаканной душе моей поднес бы вас?!. «Не может выбиться…»
Не может выбиться Тонущая лунная баба из глубокого вздоха облаков. На железной вывеске трясется белорыбица Под звонкую рябь полицейских свистков. Зеленый прибой бульвара о рыжий мол Страстного Разбился, омыв каменные крути церквей. И здесь луна утонула. Это пузырьки из ее рта больного – Булькающие круги фонарей. На рессорах ветра улыбаться бросить Ржавому ржанью извощичьих кляч. Крест колоколен строг, как проседь, Крестом колоколен перекрестится плач! И потекут восторженники, как малые дети, Неправедных в рай за волосы тянуть. Мое сердце попало в реберные сети И ушлое счастье обронило путь. Но во взметы ночи, в сумеречные шишки, В распустившиеся бутоны золотых куполов, Мысли, летите, как мошки, бегите как мышки, Пробирайтесь в широкие щели рассохшихся слов. С кругами под глазами – колеями грусти, С сердцем пустым, как дача в октябре, – Я весь, как финал святых златоустий, Я молод – Холод, Прогуливающийся по заре. И мой голос громок; его укрепил я кидая Понапрасну богу его Отченаш; И вот летит на аэро моя молитва большая, Прочерчивая в небе след, как огромный карандаш. Аэроплан и молитва это одно и тоже! Обоим дано от груди земной отлетать! Но, Господи Маленький! Но, Громадный Боже! Почему им обоим суждено возвращаться вспять?! «За ветром в поле гонялся, глупый…»
За ветром в поле гонялся глупый, За ребра рессор пролетки ловил – А кто-то солнцем, как будто лупой, Меня заметил и у моста схватил. И вот уж счастье. Дым вашей походки, Пушок шагов я ловить привык. И мне ваш взгляд чугунен четкий – На белом лице черный крик. Извиняюсь, что якорем счастья сразлету Я за чье-то сердце зацепил на земле. На подносе улыбки мне, радому моту, Уже дрожит дней ржавых желе. Пусть сдвинуты брови оврагов лесистых, Пусть со лба Страстного капнет бульвар – Сегодня у всех смешных и плечистых По улицам бродит курчавый угар. Подыбливает в двери, путается в шторе, На жестком распятии окна умирает стук. Гроздья пены свесились из чаши моря, Где пароход, как странный фрукт. Тени меняют облик, как сыщик, Сквозь краны подъездов толпа растеклась, И солнце играет на пальцах нищих, Протянув эти пальцы прохожим в глаз. Ну, ну! Ничего, что тону! Врешь! Еще вылезу закричать: Пропустите! Неизменный и шипучий, как зубная боль; Потому что на нежной подошве событий Моя радость жестка и проста, как мозоль. «Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте…»
«Но все, что тронет – нас соединяет,
Как бы смычек, который извлекает
Тон лишь единый, две струны задев.»
Рильке. Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте Жеребца, мчащегося по миру громоздкими скачками: Я не люблю целующих меня в темноте, В камине полумрака вспыхивающих огоньками, Ведь если все целуются по заведенному обычаю, Складывая раковины губ пока Не выползет влажная улитка языка, Вас, призываемых к новому от сегодня величию, По новому знаменем держит моя рука. Вы, заламывающие, точно руки, тела свои, как пальцы, хрупкие, Вы, втискивающие в тунели моих пригоршен вагоны грудей, Исхрипевшиеся девушки, обронившие, точно листья, юбки, Неужели же вам мечталось, что вы будете совсем моей?! Нет! Не надо! Не стоит! Не верь ему! Распятому сотни раз на крестах девичьих тел! Он многих, о, многих, грубея, по зверьему Собой обессмертил – и сам помертвел. Но только одной отдавался он, ею вспененный, Когда мир вечерел, надевая синие очки, Только ей, с ним единственной, нет! в нее влюбленный, Обезнадеженный вдруг, глядел в обуглившиеся зрачки. Вы, любовницы милые, не притворяйтесь, покорствуя, Вы, раздетые девушки, раскидавшие тело на диван! Когда ласка вдруг станет не нужной и черствою, Не говорите ему, что попрежнему мил и желанн. Перестаньте кокетничать, вздыхать, изнывая, и охать, и Замечтавшись, не сливайтесь с мутною пленкой ночей! На расцветшее поле развернувшейся похоти Выгоняйте проворней табуны страстей! Мне, запевшему прямо, быть измятым суждено пусть! Чу! По страшной равнине дней, как прибой, Надвигаются, катятся в меня, как в пропасть, Эти оползни девушек, выжатых мной! В этой жуткой лавине нет лиц и нет имени, Только платье, да плач, животы, да белье! Вы, трясущие грудями, как огромным выменем, Прославляйте, святите Имя Мое!