Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шарманка - Елена Генриховна Гуро на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ему очень приятно, что у его перчаток продраны пальцы. Это такой контраст!.. И для какой цели приятно переносить продранные, озябшие пальцы.

Картофельные шарики в жареном соку! – На двери трактира нарисована, уже потемневшая от дождей и грязи рыба на тарелочке, в ожерелья шариков румяного, поджаренного в хрустящем сале, картофеля.

Как вкусно! До чего вкусно! До чего невыносимо вкусно…

Что чувствует господин магазинщик, имя которого аршинными буквами возносится над городом? Каждый вечер его имя освещается огнем. Или даже само горит огненными буквами. Это вероятно нужно, чтобы кто нибудь написал стихи, но для чего собственно живет сам господин магазинщик?

Ужасно холодно в комнате. Человек в мансарде снял напульсники, и просунул себе под жилет. От окна дуло и на грудь ложился лед.

. . . . . . . . . .

О, как горит вечер, точно ужин на торжественном, накрытом столе. О, сколько жареных колбас, они горячи от жиру, от веселья ламп, они горят румяной, жареной бахромой…

. . . . . . . . . .

И одиночество звездное… Соскользнули с потолка тени, и легли к его ногам….

Рояль черный, торжественно-конвертный. Вот возбужденно-белые стены…. От них отскакивают и летают золотые от восторга звуки.

Он оторвал глаза от бумаги.

Огни уже загорались, уже загорались….

Для них огни. На них неловко сидит платье, они застенчиво сталкиваются с прохожими, у них плоские, некрасивые волосы. А вечером в театральном ящике города огни загораются для них!..

. . . . . . . . . .

Может быть для меня? Для меня! Ты сегодня любимец города…

«Как он меня любит!» Мчался, кутался меховой шапочкой и пушистым воротником шубы, – баловень и любимец. А на встречу ему город высыпал пригоршни фонарей, веселых, безумных белых шаров. И пели ему ошемляющие обещания жизни; точно бокалы шампанского на белом возбужденном столе:

– «Через пол часа для тебя принесут прекрасные подарки!»

«У меня немного озябли руки!»

– Так закутайся мехом! Приласкай себя, такого талантливого, приласкай себя, – дитя.

Санки мчатся по набережной, мимо княжеских фасадов; под искрами неба свернули на проспект.

. . . . . . . . . .

Или шла на встречу тихая, кроткая оттепель. Синее небо льнуло сверху к домам и обещало, и обещало; шелковый ветер торопливо рвал его на бездонные лоскутья.

Магазины говорили: «Да взгляни-же на нас, мы блестим, и так хороши эти красные розы, ведь только для тебя; для тебя разостлали алые ткани и рассыпали хрустальные искры!

Какой ты миленький! Такого маленького роста и такой великий!»

Но он будет умирать в Ментоне, окруженный лаврами; бледные, прозрачные руки, протянутые на клетчатом пледе, и кругом будет тихий запах южных цветов.

Шелковый воздух нежно щекочет щеки. «Отчего не пококетничаешь с ним?» Ты меня ласкаешь?

Впалые глаза сияли, бледные щеки светились. Протекала ночь лихорадки и радости. Он кокетничал с темнотой, он нежно наклонялся к ночи, заигрывал с нею, вкрадчив, доверчив и властен, как дитя…

Ты меня ласкаешь?……

Музыка светлых окон для «нашего» торжества! Такой маленький и такой великий!

И такой великий!

. . . . . . . . . .

«Вы слышали, к сегодняшнему вечеру 3,000 корзин приготовлено, для жертвы богу…

И подумать, что ему платили по копейке за строчку.

О прекрасный, о, несравненный! О, избранный. О коленопреклоненные перед ним лампы»…

Утром город говорит: мои белая туманная маска тиха. Мои далекие крыши дымят в небо. Мои дымы неподвижны. С утра тихие водосточные трубы немо опущены к тротуару. Усталые кошки тихо лижут себе бока. Убраны в коробки китайские тени. Огоньки, слава, театры, вызовы и явленья, актеры и поэты с напряженными глазами, сложены в картонные коробки серые и длинные. На них лежит туман.

Пахнет в городе хлебом, дымами. Смотали на невидимую катушку цепи огней, и спрятали. Считается не в игре то, что было вечером. Угадываются только: обои голубенькие, да серенькие в комнатах, по утреннему. Все остановилось и бело.

И дома праздны, ничего не ждут, окна не прозрачны. Ничего не слышно сквозь толстые стены. И дома неподвижны – точно понедельник.

Так жизнь идет

Нелька ждет. Ей сказано здесь стоять и ждать его прихода. Улица прокатывается мимо. Рокочет вдали. Целый день сеяла золотая пыль в городе. Панель плоская, покорная тянулась бесконечно под ливнем солнца и ногами идущих.

Нелька чуть-чуть мальчишески пожимается под перекрестными взглядами. Она ждет терпеливо.

Раскаленный воздух вздыхает к вечеру. Город дышет горячим в прохладу. Вдали рокот страстно трещит и захлебывается. Город томится. Под ее ногами мостовая жесткая, жестокая, как боль.

Она худощава, как девушка. – «Эй, ты мамзель, через два часа придет господин!» – Грубо захохотав, проходили поденщицы. Попятилась от прохожих, вглядываясь чутко. Господин на ходу пощекотал ей щеку наболдашником трости. Она немного отодвинулась; «все равно: мужчины – господа». Она привыкла проводить целый день на улице.

Толпа проходит мимо покоряющей волной. «Эй, недурненькая! Ха, ха!» Проходят. Женщины. Мужчины, чей-то оставленный велосипед у стены: седло кажется горячим, сохраняет упругость недавнего прикосновения молодых ляшек. Горящие бусы увеселительного сада. Надорванный голос певицы.

Мимо проходит красивый студент в короткой тужурке, пошевеливая свежими, упругими бедрами. Он перекинул с руки на руку легкую трость. – «Вот и этот мог бы владеть мной и бить меня своей изящной тростью». Опа застенчиво пожимается; у нее немного загорелые руки, чуть-чуть неловкие и беззащитные. Эх, Нелька! Воздух вздыхает бархатней и глубже. И ей кажется, что; она протягивает ладонь и что-то просит у проходящих мужчин. По она стоит, опустив руки, и ничего не просит и только смотрит.

Назойливо жмется к ней и дышет горячим улица. Потом, ей кажется, что она робкая собака, которая не решается подойти к своему хозяину. Улица полна их воли и приказанья.

Влажные пятна расплываются в серых стеклах.

«Куда ты идешь?» – Я не знаю. – Кто-же знает? Знали тогда строгие дома с рядами четких строгих окон, строгие решетки, городские черные ряды фонарей, мутные пристыженные утра, городские вечера. Каждая вещь в городе что-то об этом всем знает.

Это было раз. Едва еще таяло, капало, – капало. Она шла уже долго и ошалела весенней усталостью. Впереди прогуливался гимназист в ловком форменном пальто. С презрительным мальчишеством фатовато передернул плечами и положил руки в карманы. Он ей понравился. Она увязалась за ним. – Тоненький такой, гибкий, как хлыстик. Стриженный густенький затылок. Увязалась куда попало, следом. Смотрела на эту спину с безнадежной страстью. Скрылся за утлом. Опомнилась. Вернулась. Он был еще презрительно-самодовольный. Повелительный, должно-быть, с ничего не ценящим в женщинах мальчишеством.

И до того все было их по праву; ей показалось, ниже ее уже никого не было. Странно, что если бы она вошла в магазин, ей продавали-бы. «Неужели приказчик, чистенький и солидный, имевший вид заграничного господина, услуживал-бы ей?» И можно было-бы войти и спросить, что хочешь. – Она-бы очень тихонько спросила, тихонько толкнула дверь, – у нее-бы стали застенчивые руки и ноги, так, что она бы нерешительно переступала. Может быть она показалась-бы им гибкой…

И ей было приятно сесть отдыхать на чьи то ступени входа, нарочно на жесткий край, стирая пыль мостовой своим платьем.

. . . . . . . . . .

В одинокую белую ночь обрывались мысли и уплывали, обрывались и уплывали…

. . . . . . . . . .

«Странно подумать, что где-то давно, – давно слышался зелененький крик петуха и бывал отмокший дерн в городских садах весной, и что где-нибудь, сейчас, маленькие независимые человечки ждут отъезда на дачу и делают, пока, формочки из сырого песку, точно нет мужчин и женщин, только детское «папа» и «мама»…»

…Все затянул дым сигар…

. . . . . . . . . .

«В своей мальчишеской курточке вывесилась за окно, опершись на локти. И ласково, так ласково было, потому что ветер щекотал, проходя в рукава, до самых локтей. И ощущалась нетерпеливая упругость от бедер до пальцев ног. Звало на улицу, вылететь в окошко, в беспредельность. Подоконник был трогательно грязненький, со следами прежнего, высохшего дождя. И большие пальцы ее рук были худощавы и трогали подоконник. Над угловатостями города прозрачность висла. Воздух был мокрый. Вечерели звуки».

«Там была светлозеленая, как небо большая, городская тайна. Может быть, сегодня ее в первый раз можно было увидеть. Прозрачная влажная, предночная. Была большая мокрая свежесть. Ударяясь о стены, ропот улицы замирал на серых влажностях».

«А запрещение отчима выходит было бумажненьким, придуманным, и сам отчим был бумажненький, хотя мужчина, как в книгах со шпорами и густым голосом. Смешно!»…

«Вышла… В сером, что никло к стеклам, была воля города, жуткая воля города. Внятная».

«В окнах ныряли, расплываясь, серые пятна… Это чьи то вопросы и ответы. Шла… Что то спрашивало: «Да?», и отвечало чуть слышно: «может быть». Гибкость движений пробегала стальная. Воздух, город расширялся пред ней, легкий. Хотелось бежать вслед быстро идущим фигурам».

Точно кто то поддразнивал.

– «А квартира осталась по заперта, не заперта!»

За каждым углом расстилалось голубое пространство. Возвращалась немного усталая и тревожная, «Окна, как очи в городе, окна, как очи».

«Крикнули вслед: «Девченка то шляется!» Не поняла. Хлопнула стеклянной дверью. Ах звонить не надо, к нам открыто: Дверь была открыта… Как то не по себе стало кругом. Точно из за двери караулил кто то нечистый. Отчим вернулся раньше. Наступал на нее, грозя нечистыми, кровяными белками. Точно поджидал. Почему то хлыст очутился у него в руках. Неожиданно плевал слюной. Нелепое начиналось, как сон. Перестала сознавать себя и что кругом происходит, не понимала. «А, ушла? Видно на свиданья ходишь!» – Что то облетело стены, безликое, слепое, и удержать Это было уже поздно. «Вот и так, так, – так; – на стене блистал, раскачиваясь, круглый маятник – «Вот и так, вот и так»…

«Он стал бить ее хлыстом. Боль впивалась. – Облетала стены и впивалась. Отчаянье беспощадной боли. Два раза облетел кругом и рухнул потолок. Ошеломляло упоенье отчаянья. Хлестнуло»…

«Эх! С треском развернулись огни в городе. Тройка сорвалась, залилась бубенцами, унося в мутную ночь. В безвольную ночь»…

. . . . . . . . . .

«Пресытилось. Очнулась. Но телу боль еще извивалась. Комнату наполнило самодовольство наказавшего. Самодовольно не глядел, равнодушничал. А мебель кругом рассиделась, расстоялась, осталась на тех же местах свидетельницей. Утвержденная мужской властью, утверждала, и смотрела удовлетворенно, точно сейчас получила то, чего давно дожидалась. Она всегда сторожила. Довела понемногу время до Этой минуты».

«Ужасно стыдно было поднимать на нее глаза. Не смела уйти без позволенья. Униженно стояла пред ним. Набухала еще в горле истерика. Тогда, не торопясь, закуривая, и пуская нарочно ей дым в лицо, он подал ей деньги и послал ее за папиросами на улицу»…

Изящно было на улице! Ах, изящно… Было очень много мужчин, очень много мужчин. И улица стала какая то беспокойно-горячая и недозволенная.

Оглядывали. Точно она была раздета. Грубо толкали.

«Из кондитерских выходили молодые люди с конфектными коробками и бонбоньерками в лентах изнеженных розовых, зеленых цветов».

«Они все умели приказывать. Размах плеч был у них всех повелительный».

«Лампы, окна были, что и вчера, но теперь они знали уже все, как мебель в кабинете отчима, – проглотили это и рассматривали ее. От любопытства они отяжелели. Сгоряча она не заметила, что идти ей больно. – Мужчины смотрели на нее как будто знали, что один из них сейчас побил ее. Мужчины обжигали ее толчками и заглядывали с уличным удовольствием ей в униженные глаза, красивые от боли и смущенья».

«Горели, сверкали огни. Точно свалилось сразу».

«Захотим приласкаем, захотим побьем». «Ей показалось, что все они могли ей приказать, и она должна была бы их слушаться. Белоподкладочники студенты прошли, заглянув ей в лицо и толкнули Друг друга. И эти наложили на нее тавро. И в теле это отдалось тупой тяжестью».

– «Это так и надо, это все то-же, другого не будет».

И вдруг показалось, что так ей и надо, и стыд и боль, и стыд. Она не смела поднять лицо; они были очень красивы.

И была безграничность, и страсть была в Этом горячем потоке взглядов, полупинков развязно-гуляющих. Так и мчало куда то все оживленней и скорей: – огни хлестали ночь.

От боли она принуждена была пойти еще тише. Все в пей опустилось. – А они раздували пьяные ноздри, и обливали ее горячими тяжелыми взглядами, потому, что приниженные глаза ее стали темнее и красивее. И нахлынула через голову, потянула горячая волна – падать в безграничное униженье без конца.

И тогда ей показалось, что не было у нее дома, куда возвращаться, ни настоящего имени… Она про себя подумала: «женщина»… Что то стирала и уносила улица. Толпой сменившихся лиц стирала. Бесшабашно и беззаветно… И ей стало легко, уж не стыдно, и не едко. Мужчины бы крикнули: Нелька, Мюзетка, Жюльетка! «И что то оторвало ее от вчера и от дома… Никакой отдельности, как у серых покорных камней мостовой без прошлого, без мысли. Точно она жила постоянно на улице…

И ей показалось трогательным смотреть в чужие красивые окна, уже стемневшие и холодные… И была это уже беспредельность, как серые переливные окна уходят рядами в улицу. Беспредельность…

Ей стало не стыдно и беззаботно. В теле была тяжесть, внутри ныло, поднималось; и хотелось, чтоб сыпались унижения без конца…

Одна табачная еще не была закрыта, потому что служила и для «ночного». Только окно было заставлено куском картона с улицы. Висели, клубясь, густые обшарканные портьеры. В этом месте, куда заходят мужчины, оглянули Нельку враждебным недоуменьем. Но потом, усмехнувшись, толкнули друг друга. И, покорно получив коробку, она поспешила выйти. А у мужчин были непорочно-чистые манжеты на светлых руках, и почти невинные, трогательно-чистые воротнички у розовой вымытой шеи.

Сверкали провалами света рестораны и закусочные. По улице уже двигался шумок подавленных смешков, визгов увлеканья. Кто-то взял ее за талью, повернул за плечо. Обсмотрели. На стенах горели ночные тайны.

И горячие взгляды к ней липли горячей болью и пригибали ее до земли.

Плеть огней хлестала темноту. Хлестала ночь. Озаряла радость без света.

– «Раздавите меня, избейте меня шпорами, унизьте меня…»

. . . . . . . . . .

«Вот качается висячий фонарь, где нибудь, у чьих то ворот, в ночной улице. Вот всю ночь качается фонарь. Его трогает ветер за плечо и вздыхает; и тихонько спрашивает кого-то стемневшая улица торопливыми шагами своих женщин…»

«Вот ветер тронул за плечо, – он спросил что то и тронул за плечо. Синие бархатные глаза бога глядят в город. Бледнеют от безумства бледных огней. Бледнеют до рассвета». «Кто то бобровый, в темной улице властно подсадил в сани «свою», молодцевато застегнул полость и послал вперед, в ночь».

«На панели студент тащил хихикающую проститутку».

. . . . . . . . . .

Стараясь не поднимать глаза выше его ног, протянула отчиму папиросы. Стараясь не видать стен. Бросилось в глаза его глянцевитое, смутное от разгоревшегося тела лицо, и нарочно на виду выложенный хлыст. Хотела не увидать также его заигрывающего, высматривающего взгляда. Но что-то пригнуло ее низко, и длинно посмотрела. Лежал хлыст с ручкой красивой кавказской чеканки. Он бил ее красивым хлыстом, таким красивым, что его хотелось взять и потрогать, и даже приложить к щеке.

И нежные плечи ее точно надломились и поникли по бокам руки.

Стены жадно смотрели, жаждали унизительного. Наслаждались. Он взял хлыст и хлестнул воздух. Свиснуло. Она вздрогнула – не могла, точно впилось в ее тело. И еще. «Наслаждался эффектом. Она собралась и закаменела, чтоб не отдать последнее. Но он уже наслаждался… Хлестнул ночь. Молчаливую черноглазую ночь. Эх, и еще! – Поживи повертись». «Точно с провизгом где то цыганки пели… «Опьянела, опьянела…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад