Людовик XVIII может сказать, как Валуа в Генриаде: Et quiconque me venge est Francais a mes yeux – Вся мстящий за меня, в душе моей француз.
Монморен, губернатор Оверни, писал к Карлу IX: «Государь, я получил за печатью вашего величества повеление умертвить всех протестантов, в области моей находящихся. Я слишком почитаю ваше величество, чтобы не подумать, что письма сии подделаны; и если, отчего Боже сохрани, повеление точно вами предписано, я также слишком вас почитаю, чтобы вам повиноваться».
Какой несчастный дар природы ум, восклицает Вольтер, говоря о исполинских красотах Гомера, если он препятствовал Ламоту их постигнуть, и если от него сей остроумный академик почел, что несколько антитез, оборотов искусных, могут заменить сии великие черты красноречия. Ламот исправил Гомера от многих пороков, но не уберег ни одной его красоты: он претворил в маленький скелет тело непомерное и чересчур дородное.
В Паскале, говорит Вольтер, находишь мнение, что нет поэтической красоты, что за неимением ее изобрели пышные слова, как:
Чтобы судить о поэтах, нужно уметь чувствовать, нужно родиться с несколькими искрами того пламени, который согревает тех, кого мы знать хотим; равно как и для того, чтобы судить о музыке, не только мало того, но и вовсе недостаточно уметь математика рассчитывать соразмерность тонов, если притом не имеешь ни уха, ни души.
Вольтер говорит о Трисине: он идет, опираясь на Гомера, и падает, следуя за ним, срывает цветы греческого поэта, но они увядают от руки подражателя.
Среди всех наций наша – наименее
Сии примеры (т. е. Депрео и Расин), говорит Вольтер, отчасти приучили французскую поэзию к ходу чересчур однообразному; дух геометрический, завладевший в наши дни изящною словесностью, сделался еще новой уздой для поэзии. Наш народ, порицаемый за ветреность иностранцами, судящими нас по нашим щеголям, есть рассудительнейший изо всех с пером в руке. Метода – отличительнейшее свойство наших писателей.
Если родился бы я царем, я желал бы иметь сверхъестественное средство сделать всякое преступление в царствовании моем невозможным. Что же за жестокий и мелкий был бы расчет, имея это средство, дать каждому подданному волю, чтобы после в день суда отличать неповинных от виновных.
Мумия одного из потомков Сезостриса уже несколько веков содержалась во внутренней зале большой пирамиды; она была облечена всеми царскими достоинствами и занимала место на престоле, где сидели его предки. Когда Мемфисские жрецы захотели явить ее народу на поклонение, она в прах рассыпалась; она уже не была в отношении с атмосферой и теплотой солнца.
Чтобы подтвердить мнение, что иностранцу редко можно судить безошибочно об отделке писателя, признаюсь, что я не догадался бы о несравненном превосходстве Лафонтена, когда не прокричали бы мне уши о том. Я крепко верю, что он для французов
Не дай Бог, чтобы все словесности имели один язык, одно выражение: оно будет тогда вернейшим свидетельством, что посредственность стерла все отличительные черты. В обществе встречаешь пошлые лица, которые все на одно лицо. Образ гения может иметь черты, сходные с другим, но выражение их открывает прозорливому взору физиономию совсем отменную.
Иные мгновенные впечатления не только живее, но и полнее долговременных размышлений. Я вчера ехал один из шумной Багатели через уединенную, сумрачную рощу Лазенки. Сей одинокий, неосвещенный замок, сие опустение в резкой картине явили мне судьбу сей разжалованной земли, сего разжалованного народа.
Я часто размышлял об участи Польши, но злополучия ее всегда говорили уму моему языком политической необходимости. Тут в первый раз Польша сказалась мне голосом поэзии. Я ужаснулся! И готов был воскликнуть: «Государь, восставь Польшу! Ты поступишь в смысле природы, если душа твоя встревожена была ощущением, подобным моему! Но если слепое самолюбие ставит тебя на степень восстановителя народа, оставь это дело. Ты не совершишь его во благо. Человеческое несовершенство проглянет в сем подвиге божественном, и ты вынесешь с поприща своего негодование России и открытый лист на осуждение потомства».
В одном письме к г-же Неккер Томас говорил о строгом суждении парижан о царе Леаре в трагедии Дюсиса:
«Деспотический приговор сих преподавателей вкуса сходствует немало с государственными постановлениями некоторых государей, кои, чтобы покровительствовать скудным заведениям отечественным, преграждают привоз изделий богатых мануфактур чуждого народа. Негодующие бедняки издают законы против богатств, коих у них нет, и гордятся потом экономической своей нищетой.
Иные говорят, что такие трагедии хороши только для народа. Мне кажется, что никогда гордость так унижена не была, как сим различием: ибо с одной стороны ставят нравственность и чувство; с другой – критику и вкус; сим последним отдается преимущество. Ничто, может быть, так хорошо не доказывает, что у просвещенных народов некоторый вкус усовершенствовался почти всегда в ущерб нравственности. Может быть, чем народ развращеннее, тем вкус его чище».
Суворов писал к адмиралу Рибасу: «Непобедимый Дориа! Для Вашего превосходительства настало время взять в плен преемника Барбароссы».
Преданнейший слуга
Ал. Суворов».
Он писал к человеку, которого подозревал в том, что он худо о нем говорил и обманывал его дружбу: «Я не знаю ваших несовершенств, но знаю ваши хорошие качества: сущность сношений, истина приличий, вот дружба (realite de rapports, verite de convenance, c'est l'amitie)».
Что такое за страсть, если она не страдание? Недаром говорят по-французски: la paisson de notre Seigneur, а по-русски: страдания Господни. Любовь должно пить в источнике бурном: в чистом она становится усыпительным напитком сердца. Счастье тот же сон.
Запоздалые в ругательствах, коими обременяют они Вольтера, называют его зачинщиком французской революции. Когда и так было бы, что худого в этой революции? Доктора указали антонов огонь. Больной отдан в руки неискусному оператору. Чем виноват доктор?
Писатель не есть правитель. Он наводит на прямую дорогу, а не предводительствует…
Шамфор людей дурачит, Ларошфуко их унижает, Вольтер исправляет их.
Жуковский похитил творческий пламень, но творение не свидетельствует еще земле о похищении с небес. Мы, посвященные, чувствуем в руке его творческую силу. Толпа чувствует глазами и убеждается осязанием. Для нее надобно поставить на ноги и пустить в ход исполина, тогда она поклоняется. К тому же искра в действии выносится обширным пламенем до небес и освещает окрестности.
Я не понимаю, как можно в нем не признавать величайшего поэтического дарования или мерить его у нас клейменым аршином. Ни форма его понятий и чувствований и самого языка не отлиты по другим нашим образцам. Пожалуй, говори, что он дурен, но не сравнивай же его с другими, или молчи, потому что ты не знаешь, что такое есть поэзия. Ты сбиваешься, ты слыхал об одном стихотворстве. Ты поэзию разделяешь на шестистопные, пятистопные и так далее. Я тебе не мешаю: пожалуй, можно ценить стихи и на вес. Только сделай милость при мне не говори: поэзия, а –
Невежество не столь далеко от истины, как предрассудок (Дидерот).
Я никак не понимаю начало 3-й песни
Что значат
В народе рабском все понижается. Надобно стремиться выговором и движением, чтобы отнять у истины ее вес и обиду. Тогда поэты то же, что шуты при царских дворах. Презрение, которое к ним имеют, развязывает ум и язык. Или, если хотите, они походят на тех преступников, которые, представленные к суду, избегают наказания только тем, что притворяются сумасшедшими (Diderot de la poesie dramatique).
Я всегда люблю в многолюдном обществе мысленно допрашивать спины предстоящих, которые из них подались бы на палки? И всегда пугаюсь числом моих изысканий.
Я не говорю уже о спинах битых с рождения, а только о тех, кои торговались бы с палками и выдавали бы себя на некоторых условиях: иные щекотливые согласились бы с глазу на глаз; другие менее, но при двух или трех свидетелях.
Вот испытание, которое я, будучи царем, предлагал бы при выборах людей.
Как трудно с девственной спиной ужиться в обществе! Как собаки обнюхиваются и бегут прочь, когда ошибутся, так и битые тотчас, встречаясь с вами, обнюхивают вашу спину и, удостоверившись, пристают к вам или от вас отходят. Нет сомнения, что общежитие более или менее уничижает души. Сколько людей, которые сквозь строй пробежали к честям и достоинствам. Как мало дошли до них нетронутые.
Не надобно уверять себя в
Не говори трусу, что он излишне храбр, он тотчас тягу даст из осторожности; но уверяй его под пулями, что он стоит с благородным хладнокровием – он, вероятно, устоит на месте, или по крайней мере получасом позже навострит лыжи, и то при удобном случае.
Я ничего не знаю величественнее благородства души и твердости в правилах. Вот зрелище, достойное небес: человек, идущий шагами верными и без оглядки против мелких заговоров зависти, разрывающий одной силой своей сети коварства.
Быть безмятежным под ударами рока есть дело благоразумия. Какие могут быть переговоры с врагом незримым и неодолимым? Но презреть врага, коего можно смешать хитростью, подкупить пожертвованиями, вот дело великодушия.
Я никогда не позволил бы себе сыну своему сказать: угождай ближнему, а твердил бы: угождай совести! Любовь к ближнему должна быть запечатлена в сердце, благоговейное уважение к совести – в правилах.
Посади меня на Хераскова одного на две недели, меня от стихов будет тошнить. Он не худой стихотворец, а хуже. Чистите, чистите, чистите ваши стихи, говорил он молодым людям, приходившим к нему на советование… И свои так он чистил, что все счищал с них: и блеск, и живость, и краску.
Петров также иногда тяжел и всегда неправилен, но зато каждый стих его так и трещит. У Петрова стих трещит, у Хераскова др…
Меня можно назвать заваленным колодцем многих достопамятностей исторических.
Немцевич застал раз Лагарпа за переводом Камоенса.
«Как, – спросил он, – при скольких различных познаниях в науках и языках, вы еще нашли время и испанскому научиться?!»
«Видно, что вы молоды, – отвечал он, – как будто нужно знать язык, чтобы с него переводить. Хороший лексикон и ум, вот и все!»
– Высокомерие, сей нищий, который столько же громко взывает, как и нужда! – говорит Франклин.
Нет хуже этих либералов прошлого века, которые либеральничали, когда власть еще не тронута была; теперь, отставши от тех, которые власть обрезали, они видят в нынешнем образе мыслей мятеж и безначалие.
Несправедливо называть
Вообще, в служителях домашних встречаешь какую-то врожденную независимость и недоброжелательство, которые могут быть очень неприятны для службы, но утешительны в отношении человечества, которое только с помощью противоестественных установлений научилось искусству рабствовать добровольно.
В доказательство, что порабощение не есть природное состояние человека, можно заметить, что каждый при случае умеет повелевать, но не каждый может повиноваться. Дух господства внушен человеку самой природой, данницей его различных требований.
Тайна правления в том и состоит, чтобы согласовывать, как можно более, ту и другую и в случаях необходимости пожертвований
Не довольно размышляют о том, что цари не могли наравне с народами подвигаться к просвещению соразмерно.
Без сомнения, Людовик XVIII не многим образованнее Людовика XIV, а Петр I, конечно, не уступил бы в познаниях Александру I. Но подданные первых двух царствований далеко отстают от современных, если не в художествах и изящной литературе, то во всем том, что составляет существенность гражданских сведений. Вот чего цари и спесивые их подмастерья никак понять не могут или не хотят и в чем, быть может, заключается главнейшая причина разладицы, господствующей в нынешних событиях. Писатели современные, пожалуй, и не превзошли предшественников, но читатели нынешние – рассудительнее и многочисленнее. И тогда все еще наш век превосходнее прошлых веков.
Живописна картина нескольких ветвистых гигантов, разбросанных по голой степи; но расчетливый хозяин дорожит более рощей ровной, но дружно усаженной деревьями сочными и матерыми.
В сочинениях Мармонтеля находишь:
Речь писана вообще с жаром, но в ней более риторства и философических видов, чем государственных. Мало применений к местности, мало дела. Рассуждая об опасении, чтобы крестьяне, освобожденные и приобретшие право владения, не нашли в чиновниках тиранов алчнейших, бесчеловечнейших и более надежных на безнаказанность, он говорит: «Во всех монархиях, где хотели оградить свободу, собственность, спокойствие, благоденствие народов, как в римской, китайской и у инков, следовали всегда одному и тому же средству. Везде видели, что судьи и приставы поселенные (постоянные) были податливы на подкуп – что, участвующие в применении, они вскоре делались их сообщниками. Тогда учредили суда подвижные и временных надсмотрщиков (у римлян назывались они
Полагая, что задача о собственности решена в пользу поселян, спрашивают: как далеко должно простираться сие право собственности для пользы государства? На это отвечаю: столь далеко, сколь способность приобретать. Увы! Какие другие пределы ставить благосостоянию того, который едиными трудами может обогатиться? Дай Боже, чтобы он надеялся вознестись до степени гражданина зажиточного и могущего приобретать в округе (выше в предположениях своих Мармонтель говорит, что на первый случай можно будет ограничить для поселянина право приобретения границами того округа, где он родился), в коем он родился, есть единое исключение, позволительное в законе. Всякая граница, предпоставленная соревнованию людей, сжимает их душу и опечаливает; в особенности же для надежды. Темница обширнейшая есть все же темница».
Это напоминает мне два стиха, гораздо до прочтения писанные:
Дмитриев в записках своих нарисовал портреты некоторых из своих современников по министерству и по совету, и между прочими регента Салтыкова, который был ему недоброжелателен и вероятной, главной причиной, что Дмитриев просился в отставку в то время, когда министры перестали докладывать лично.
На страстной неделе, в которую Дмитриев говел, попалась ему на глаза страница, означенная резкими чертами регента, и он, раскаявшись, вымарал главнейшие из своей тетради и из книги потомства! Движение благородное, или, лучше сказать, добродушное! Уважаю движение, но не одобряю. Писатель, как судья, должен быть бесстрастен и несострадателен. И что же останется нам в отраду, если не будут произносить у нас, хоть над трупами славных, окончательного египетского суда.
Записки Дмитриева содержат много любопытного и на неурожае нашем питательны; но жаль, что он пишет их в мундире. По настоящему должно приложить бы к ним