Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повесть о "разделённой любви" (версия без редакции) - Вениамин Залманович Додин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Повесть о " разделённой любви"

Одиссеи ХХ века.

Роман

(В 106 главах)

От автора:

В марте 2000 года в Иерусалиме папа Иоанн Павел II высказал слова боли, извинения и покаяния за несчастья евреям, принесенные христианами во время владычества католической церкви, и слова скорби за злодеяния, обрушенные на еврейство в годы Второй мировой войны. Люди, искренне болеющие за судьбу мира, событие это заметили, и мужество римского иерарха оценили. К сожалению, в должной степени не оценен был не менее мужественный поступок президента России Владимира Путина: в понедельник 3 сентября 2001 года «во время краткосрочного визита в Хельсинки» он возложил цветы к памятнику бывшего президента Финляндии Карла Густава Эмиля Маннергейма – «белогвардейца, вождя белофиннов, злобного врага советского народа и мирового пролетариата, союзника Гитлера по Второй мировой войне». Руководствовался он, — в этом сомневаться не хочу, — того же порядка горькими воспоминаниями и тем же искренним чувством раскаяния, что и Понтифик. Конечно же, — долго (дольше некуда!) и мучительно вынашиваемой, тщательно скрываемой даже от себя самого и впервые «высказанной» таким вот неординарно решительным жестом, — благодарностью от имени России русскому генералу и маршалу государства-соседа за его тридцатилетнее героическое сопротивление общему лютому врагу обеих народов. И за трёхкратную блистательную историческую над ним победу.

В тот сентябрьский день у подножия Величественного Креста, поставленного финнами бывшему русскому улану, нынешний русский президент как бы поставил точку и в моей трагической повести…

…Летят годы, навсегда занавешивая прошлое туманами времени. За пеленою их истаивает постепенно память о событиях, некогда потрясавших планету. Исчезают, размываясь, свидетельства о жизни поколений людей, населявших землю в небытие ушедшие десятилетия. Уносятся навсегда следы их существования в этом мире… Они жили. И вот уже их давно нет. И они забыты. Вроде бы, всё путём. Всё как должно быть. Как было всегда. Как всегда будет… Только, вдруг, — будто стоном сердца, — разрывается на миг пелена забвения. И такое является страстное желание снова кого-то увидеть из давным-давно ушедших! Желание догнать в стремительном, ничем неостановимом движении от меня. Перехватить их в последний, скорее всего, раз: детям-то и внукам желания этого может и не достать… Заглянуть напоследок – и вновь – в их жизнь. Глянуть в их глаза. Снова заговорить с ними. И прижаться хоть на миг к их груди… Тогда сажусь за стол. Раскладываю перед собою их изображения. И перебираю, в который раз, листочки их писем – неважно к кому и от кого. Листаю страницы их дневников. Просматриваю собственные свои записи о них. Распечатки их монологов…

И о н и оживают!..

Кто — «они»?

…Балетная дива конца ХIХ и начала века ХХ, блистательная Екатерина Гельцер, тётка моя, прима балерина московского Большого театра. Спасительница и охранительница великого художника Исаака Левитана. Наперсница выдающейся меццо-сопрано Ленинградского Театра оперы и балета и Большого театра Веры Давыдовой (пассии Сталина). Первооткрыватель таланта и сподвижница неподражаемой актрисы Фаины Раневской. Подруга-опекунша замечательной вокалистки тех же театров Марии Максаковой. Предмет поклонения Михаила Романова, и знакового штабиста Бориса Шапошникова (предмета уважения Сталина). Дягилевскими «Русскими сезонами» в Европе и Америке покорила она Европу и США, отложившись в памяти современников. Наконец, — и это самое важное, — организатор, вдохновительница и ведущая собственных музыкально-литературных «Четвергов» 1902-1962 годов – собрания Великих избранных мастеров искусств.

И любовник её, муж впоследствии, барон Карл Густав Эмиль Маннергейм. Улан. Организатор уникальной Восточной экспедиции Генштаба России — исследователь Северного Китая. Свитский генерал, генерал лейтенант — Участник войн России своего времени. Вырвавшись в 1917 году из рук большевиков, возвратится он в свою Финляндию. Станет её маршалом. «Финским Вашингтоном». Любимцем народа. Наконец, Президентом. И в промежутках между этими событиями трижды уберёжет доверившийся ему народ Суоми от нашествия орд с Востока.

Эмиль, сын их, охраняемый, — именно так, — охраняемый Гиммлером. Их внук Карл Густав-младший, опекаемый, — именно так, — опекаемый Гитлером. И сами они — Густав и Катерина — за сердца схваченные ещё одним чудовищем…

И мама моя – Стаси Фани ван Менк (Редигер), операционная сестра Российской Армии в Маньчжурии, в Порт-Артуре, в Киото и Нагасаки. Героиня Японии. Позднее – адъюнкт, оператор (хирург) на обеих Балканских войнах. Полевой нейрохирург и главный хирург лазаретов Гвардии, а позднее Российской Армии в годы Мировой и Гражданской войн — кузина Катерины Гельцер. Подруга её и её Густава…

Бабушка мамы – Анна Роза Чамберс-Гааз (Окунь – по последнему мужу), внучатая племянница Великого «Тюремного доктора» Фридриха Гаазе. Сама Великий финансист… Мафусаиловой жизнью связала она несколько поколений россиян – близких автора.

И мой отец, Залман Додин, — скромный учёный — металлург и математик. Инвалид, выживший после несчастья в литейке Днепровского завода в Каменском-Запорожье…

Наконец, Мартин Тринкман – побившийся при аварии австрийский пилот, военнопленный в России, калека. Впоследствии, — по возвращении домой, — проповедник-меннонит. Он же, по неволе, Злой Гений еврейства — так сложится злосчастная судьба его: некогда товарищ линцского детства германского вождя, оказался Мартин невольным свидетелем чудовищных даже для того чудовищного времени послеоктябрьских «событий» на Волыни в Украине. И Провидение ниспослало ему роль «вырвавшего чекуиз гранаты немецкого юдофобства»: в начале 20-х гг. «крик души его набатным колоколом прогудел по нам, грешным»; как чуть раньше, в Нью-Йорке, по нам же прозвонил Троцкий… За постпереворотною эйфорией мы этого синхронного набата не услыхали. Услышал его Гитлер…

…И произошло то, что произошло.

Годы спустя, внук Катерины и Густава, будто с «того света» явившись, — а так именно всё и было, — чудом находит меня. Мы встречаемся. Беседуем – знакомимся, в сущности. И, в интервалах наших диалогов, он рассказывает в своих монологах-репликах о трагических событиях, на глазах его в том свете совершавшихся. Рассказывает о говорившемся, некогда собственными его небезинтересными собеседниками, или даже друзьями – какие случились (малая толика откровений их, в отрывках, приводится и в настоящей повести). Рассказывает то, что мы в СССР узнавать не привыкли. А если кое-что узнавали, то, — как правило, — лишь только со слов, и в «единственно верном» исполнении собственных интерпретаторов-интересантов. Потому, сообщаемое им не совсем привычно. Противно нашим, — даже моим в том числе, — устоявшимся «правильным» представлениям. В некоторой степени, враждебно им… Но в годы, когда слушал его — я молод ещё был. Был только «наполняющимся тюбиком». Учился ещё только. И потому являл собою само внимание!

1. Портрет под полотняным покрывалом


При любой возможности знаменитая тетка моя Екатерина Васильевна Гельцер, — вечно занятая на театре и в студиях, постоянно осаждаемая поклонниками и просителями, — сбегает из Москвы «в тишину». На дачу. В заповедный подмосковный лес. Куда, — и тогда, — без ее приглашения никто являться к ней не смеет. Даже званные из избранных завсегдатаев московских её квартир-апартаментов (или домашних музеев-галлерей): родовой (гельцеровской года с 1894) наследственной, – особняка по Рождественскому Бульвару, — с декабря 1917 года «закреплённой» (государственной) — у Александровского сада. А позднее, — с 1928 года, — дарённого Иосифом Виссарионовичем Сталиным (кем же ещё-то?) «конструктивистского замка» по Брюсову переулку у Тверской — тогда уже 42-х летней. Старой старухе уже (в сравнении с сонмом молодых балетных кобылиц фирменных столичных конюшен), чтобы презентовать такие апартаменты в сердце Москвы за красивые глаза и услуги.

В лесу, «на природе», она отходит от содома ГАБТовской богемы — к моему времени почти поголовно политизированной, через одного трудящейся самозабвенно сексотами Лубянки ли, Петровки ли, Старой ли площади. И всей потому в нешуточных заботах и громких скандалах. В лесу отдыхает она от осаждающих ее в городе толп разноцветных балетоманов. От давно состарившихся, или же от ещё раньше отвергнутых от «ручки и щёчки», поклонников. Лесом, дачей, она снимает и частицу изматывающего напряжения из-за непрекращающейся ни на час обезьяньей бесцеремонности властных нимфаманов, что охотятся круглосуточно на подопечных ей малолетних её учениц и учеников.

В лесу остаётся она, наконец, наедине с собою. И с Ясноглазым уланским офицером… Во времена незапамятные оконченный Великим художником поясной портрет его, молодого ещё, — накрытый полотняным покрывалом, — стоит постоянно на мольберте в ее спальне. Во дни и ночи дачного её сидения — с нею одна только Бабушка (так, — с большой буквы, — звали в семье прабабку мою Анну Розу). Не позволяющая тётке скисать и плакать безудержно. Слушаясь старой, Катерина утирает, высушивает слезы. Вглядывается внимательно в лик Любимого. Целует глаза, глядящего на нее Его изображения… Полотно опускается. И она снова одна. Ни спасать её от одиночества, ни хранить — больше некому… И прежде-то спасали и сохраняли тётку только собственная вселенская слава и почтенный возраст. Но лишь ее, но не любимых. И опекаемых… Вот совсем недавно, похотливое ничтожество Калинин надругался ещё над одной из её девочек. И погубил и её. Катерина взорвалась! Повела себя «не корректно»…

По-большевистски и сразу «ответить» разошедшейся женщине, — раскрывшей кругу влиятельных и сильных друзей, и в прокуратуре конечно, очередную полишинелеву тайну калининской дачи, — МИХАЛВАНЫЧ не посмел. Шапошников Борис Михайлович рассказывал: Сталина восхитил и развеселил «факт террористического нападения» Катерины на всесоюзного старосту в приёмной его по Моховой. Там, в остервенении, – тренированная, сильная, точная в движениях и реакциях — швырнула она в ненавистную калининскую «лицо» («морду» никогда не позволяла себе выговаривать) под руку подвернувшимся настольным чугунным каслинским Мефистофелем. «Статуэтка оказалась тяжеленной, но уж больно приёмистой, — рассказывала сама потом, — и точно попала по адресу… Ещё одному поставила, — доложила Фаине Георгиевне Раневской, — точку над i!». (Предыдущий, коему попало, — тоже за дело конечно, — был муж сестры её Елизаветы, небезызвестный актёр Москвин Иван Михалыч, сосед). Своим ходом, добравшись рядом – напротив почти – в хирургическое на Грановского, рыцарь революции вскоре оклемался. «Горделиво» похвалился рядком скобок на челюсти и на скуле. «Повеселился» верноподданно в компании с тоже очень развеселившимся Хозяином, подхихикивая Ему умильно. И, уяснив, что нового процесса над новым врагом народа – теперь уже над балериной — не предвидится, начал по мелкому ей пакостить. Тем более, что Само Высокое Начальство не балетом занято было тогда, но подругой самой преступницы – красавицею вокалисткой Давыдовой Верой Александровной, меццо-сопрано. Меж тем, со времени «террористического» веселья, имя Катерины начало с афиш исчезать. «Ужиматься» начала сцена. «Возраст! Возраст!» Шепталось по-тихому за спиною. Что ж, конечно – и естественно — возраст на самом деле был уже… весьма почтенен. Катерине Васильевне, – балерине же, приме, — шел 59-й годок. Хотя техничнее её и даже изящней в труппе никого не было… А кое кто дотанцовывался до инфаркта и, хуже, до кончины в па…

Отнять у неё «кремлёвку», апартаменты в театре, студию там же, лично для неё созданную грим-уборную, наконец, уволить из театра… Где там?! О таком «президент» и думать не мог: не его – шута сталинского – эшелона была эта женщина-орлица! Потому ей регулярно выплачивали «корзину содержаний» Великой и Народной. И многое-многое другое. Но «незаметно» вымарывали из репертуара – саму сцену Большого как бы отодвигая от актрисы. Однако, «наказание» это было не для неё! За полвека на сцене Большого она натанцевалась всласть! И теперь, — назло властной сарыни и «товарищам по высокому искусству» – клубку целующихся змей, слепнувшая день ото дня и, не видя границы рамп, — она исполняла свои Терпсихоровы пируэты на подмостках колхозных клубов, районных, областных и республиканских домов культуры. Танцевала самозабвенно «для народа» во всем величии своего таланта и никогда никому не покорявшейся гордости. Первая в истории русского балета открыв для своего божественного искусства сцену российской глубинки.

…Совершенно старуха — слепая, не поднимавшаяся с кресел, — она за двадцать семь дней до кончины поблагодарила собравшихся на ее восьмидесятипятилетие гостей со всего мира. В квартире-замке они не помещались — мы вводили их и выпроваживали колоннами. И велела мне громко:

— Поди к Нему! Поди! Пусть Он скажет тебе, как гордится мною. Иди!..

Она забыла, что Его — портрет — давным-давно выжрала та же мразь, что убивала ее учениц. И что Ясноглазый умер десять лет назад... Она уже ничего не помнила...

2. Финский Вашингтон


…А двадцатью тремя годами прежде, на теткином «четверге», с трагическим пафосом сообщено было о некоем «сбое», внезапно случившемся «при освобождении» Финляндии. Слухи о том бродили и по моей школе. И я не понимал, из-за чего вдруг захлебнулся поход непобедимой красной армии в Карелии. Ведь не «огромное же чудище-армадище» финнов остановило ее?! Там, в Финляндии, населения-то — меньше ленинградского! «Задержала» наши войска, оказывается, стойкость финнов и некая таинственная для меня «линия Маннергейма»...

— Именно Маннергейма! — сказала тетка с гордостью — Да! Маннергейма!

Я был уже взрослым. Понимал взрослые же вопросы и ответы. Даже читал — и не первый год — между строк. А тут растерялся. Что означают трагические тирады гостя-осведомителя и гордая реплика Катерины? Громко названная «линия» и... теткины слезы? Само имя «линии», проклинаемое прессой и лекторами? И теткина гордость? Что-то тут не та-ак! Трагизм тирады показался фальшивым. Гордость реплики если и отдавала откровенным ликованием, то очень походила на крик отчаяния... Именно — отчаяния!

…Последние дни тетку не узнать: красные от бессонницы глаза, серое, совсем не ее лицо, напряженные руки сомкнутые «в замок» и будто застывшие от мороза... Или беда какая, а от меня, «ребёнка», скрывают? Почему же? Пристал к Бабушке. Она, уложившись спать, пригасила ночник, ответила:

— Беда! «Рыцари» наши, опозорившись у Маннергеймовой линии, отомстили... Катерине: обыск учинили на даче, а третьего дня — на Брюсовом, дома у нее. Забрали самое дорогое — портреты Густава... Ну, Карла. Знали, мерзавцы, что брать: тот, — большой, — репинский, и — миниатюру — серовский. Того мало, унесли все письма к ней... Все письма. За тридцать лет! Отомстили...

— За что-о?!

— За немочь свою: Линия-то, о которую морды свои они побили, ведь она Маннергеймова!.. Или ты все забыл? Ну? Карла же она, Густава же!!!

Память девичья…

Господи, Твоя воля! Но ведь до этой минуты и в голову не приходило увязывать проклинаемое «рыцарями» Имя с именем маминого «маньчжурского брата», с вечной, никогда не проходящей болью Катерининой трагедии!.. Карл Густав Маннергейм! Политик, вынужденный маневрировать во взрываемом мерзавцами мире. Государственный деятель, выдающимся разумом и железной волею находящий постоянно выхода из провоцируемых врагами его народа ситуаций. Военачальник, неизменно побеждающий всех своих могущественнейших противников… Но Человек Чести прежде всего. Четверть столетия бьется он за независимость и достоинство своей страны, народ которой именует его финским Вашингтоном, рыцарем. Он и есть рыцарь. Был им с мальчишества, в русской армии, и остался в собственной — созданной им самим — в финской. И в жизни он рыцарь! В жизни куда как нелегкой. Трагической. Да, да, трагической, намертво схваченный за сердце!

3. Свадьба в конце января

...Начало 1924 года. Вселенская нечисть в трауре — умер её вождь! И, пользуясь «случаем», бросается в Москву террористическая «элита» мира, чтобы – окончательно сговорясь — попытаться, — снова за счет России и снова ценою ее народа, — скогтить планету вселенским разбоем и мором…

…И в эти же самые дни и часы он, Маннергейм, устремляется в столицу державы, которую геройски защищал в войнах, а теперь в «логово врага»… Бог мой! Как страшно устроен этот мир!.. Некогда охранитель и защитник, приехал (проник!) он в неё тайно, скрытно, — как тать в нощи – это в свою-то страну, так многим обязанную ему!… Прибыл, чтобы лишь только по-мужски ответить на гневное обвинение сына: «Ты бросил маму в этой проклятой стране! Так найди и спаси её»…

Под чужим именем появляется он в Москве сразу после смерти Владимира Ленина — он, шесть лет назад выбивший его большевистские орды с земли Финляндии. И вослед за тайным бракосочетанием со своею Катериной, — отстояв около полутора суток в очереди на страшном морозе, — тайно прощается с большевистским же вождем, подписавшим 31 декабря 1917 года Декрет о независимости Финляндии. Где, когда и кто так поступил?! Кто еще, — разлученный с любовью своей и матерью сына своего, — вошел, рискуя жизнью, в Дом Поверженного Смертью Врага-Освободителя, чтобы отдать ему последний долг? И тут же покинуть в смятении Москву, так и не сумев забрать с собою намертво сраженную стужей жену — любовь и муку свою Катерину…

…Бабушка вспоминала: ночь; пугающими тьмой и тишиной проулками пробирается в сугробах свадебная «процессия». Впереди — Катерина. На ней — внакидку поверх бального платья — легкая шиншилловая шубка. Белая пуховая шаль. Армейское кашне затянувшее горло. И туфельки на стынущих ногах!.. Бабушка, вспоминая о той ночи, каждый раз — заклинанием — повторяла: «В тако-ой-то мороз — и в ту-уфельках!»… За Катериной след в след, тропки — ноги не поставить, Густав в длинной старой уланской шинели. Ноги в бурках. Треух до глаз. Крепко держит обеими ладонями откинутую к нему Катину руку. За ним — вся тепло укутанная — моя мама. Отец придерживает ее под локти — она «на сносях». Вскорости мне родиться.

За ними семенит Бабушка — шуба до пят, шалями укутанная, в пимах — под руку с Машенькой Максаковой, «подопечной» Катерины. Маша упакована спутником своим до невозможности плотно и надежно. Шутка ли, в этакую стужищу только кончик носа выпростать на миг — голос может пропасть! А Маша поет. В Большом! За Машенькой — вплотную, чтоб тепло ей было — муж Максимилиан Карлович. С давних пор добрый маннергеймов знакомец. Он в модной бекеше. Тоже в бурках. Только голова не покрыта. Пижон! Поднят лишь, укрывая шею и лицо, бобровый воротник.

Где-то впереди, и сзади, трое в черных полушубках...

…Пересказываю Бабушку. Но будто сам иду с ними во тьму — рядом с несчастными любовниками-супругами, с родителями моими рядом...

4. Явление в Доброслободском

...Третьего дня ночью, — перстнем по скобе потукав тихонько, — как снег на голову свалился укрытый заиндевевшей шинелью и укутанный оледеневшим башлыком Густав. Кашлянув, вошел по хозяйски в отворенные мамой двери, кивнув – обернувшись — своим амбалам-егерям что остались в метельной темени... Мама кинулась, было, за ними — приглашать. Он остановил, прикрыв створки: «Тихо, тихо, мать! У них служба!». Задвинул засов. Накинул крюк. И с порога – обхватив, подняв и подкинув её: — «Фанечка!.. Здравствуй, свет мой! И… извини, Бога ради... Но я — я за Катериною!.. Нам с ней обвенчаться непременно!.. В церкви ли. Или браком гражданским... Как возможно. Но непременно!»

Мама ушам не поверила… Ужаснулась дикой (очередной?), мальчишеской затее друга!.. Всё ещё в шоке, сдирая с его шеи примёрзший башлык, подумала: «Как можно явиться вот так вот сюда, в большевистскую Россию, в саму пасть Чрезвычайки?!»… И не просто всему миру известному финскому политику, но еще и единственному из воюющих с советами белому генералу — «злобному врагу мирового пролетариата»?! Облик Маннергейма давным-давно примелькался всем читающим россиянам, десятилетиями листавшим самое, пожалуй, популярное в стране чтиво — «НИВУ» иллюстрированную. Журнал с 90-х годов заполненный фотографиями придворной камарильи, среди которой он — самый заметный! Да что просто россиянину! Он был до малой морщинки «лично известен» каждому старому филеру, из которых нынче состоит половина штатных агентов наружного наблюдения ВЧК! Они же двадцать лет подряд, перед революцией, укарауливали плотно бесценный покой, самое жизнь и этого тоже свитского офицера из шведско-финских аристократов, а потом и генерала свиты Ея Величества вдовствующей Императрицы… «Боже, что же это такое!»

Поужасавшись, изругав его всеми известными ей ругательствами, мама, — профессией своей проклятой вынуждаемая всегда и все решать самостоятельно и не медля, — перво-наперво тотчас послала предупредить Катерину и привезти её сюда, в Бабушкин дом по Доброслободскому. Устроила здесь же Самого, мысленно разместив тут же и его «сопровождающих»… Хотя им – понимала – она не указ…

Что делать?.. Никак, никому из них из всех, нельзя появляться у Кати ни на Рождественском бульваре. Ни, тем более, в «закреплёнке» её на Манежной, что напротив Александровского сада. Куда очень нехотя перебралась она с год назад по требованию кремлёвского коменданта. «Озабоченного спецобслуживанием» подопечных ему именитых (литерных) жильцов. В доме этом сосредоточены сливки большевистской элиты. А в квартире на той же что и она лестничной площадки даже квартирует семья Анны Ильиничны Ульяновой-Елизаровой, сестры Ленина! Топтуны «наружки» день и ночь шныряют вокруг дома. А теперь – в морозы — еще и толкутся в парадных, отогреваясь у батарей отопления в тёплых вестибюлях. А покоя в доме всё равно нет — ночи не проходит, чтобы в квартиры полуавгустейших жильцов не заходили, облавами (извиняясь и даже ноги о коврики вытирая!), агенты и старшие уголовного розыска: где-то рядом кого-то ограбили… Или только показалось… Теперь же по смерти вождя к жильцам хороводами шляются, вовсе не стесняясь и не извиняясь, «коминтерновцы» разных стран, обличий и мастей. Которых «счастливый случай» привел в Москву в растреклятые, — невиданные даже в России, — морозы… готовить очередную пакость «буржуазному западу».

И вот эта-то вот публика могла свободно опознать Маннергейма. А он или не догадался, или не пожелал из-за уланского своего гонора, хоть как-то изменить внешность. Примитивно. Гримом, хотя бы… Да, он выше был всяческого маскарада. На мамино замечание пробурчал: «Да ты, мать, в уме ли?! Что бы они, засеча и узнав, потешились бы надо мною?.. Советчица!». «Мальчишка! — бесилась мама. – Дрянной мальчишка!» А «мальчишке»«жениху» — меж тем, пятьдесят седьмой годок... «Самое время угомониться!», постукивало в бедной её голове...

Тем не менее, тем не менее, бракосочетание необходимо устроить. И как можно быстрее: шок у одних, растерянность у других, занятость у третьих скоро улетучатся. Начнется новый пароксизм хватательной активности «новой метлы» и новых облав. И Карл Густав — при его-то кавалергардском обличии и гоноре — в мышеловке!.. Бог мой!

5. Московские проблемы

Проблемы – они возникли сразу. Мама – простим её – мыслила по-своему. По-фронтовому. Проблема первая: невеста — православная. Но жених-то... Он же лютеранин. Она обстоятельств этих за двадцать семь лет приятельства с Карлом Густавом — просто с Густавом, — так все родичи и друзья его называют, — мама этих конфессиональных различий по меннонитской своей демократичности не замечала. Тем более, сам Густав поводов к подобному интересу не давал. У него, в прошлом охранителя трона, сложилось собственное мнение о царях земных и небесных, которое он никому не навязывал. Предпочитая о нем не распространяться. Проблема вторая: как выбрать храм (и можно ли его выбрать?), в котором бракосочетание должно быть освящено? Большинство их к этому часу было порушено. Служители их уничтожены. Тех же, кого страшная участь миновала случайно… Те влачили теперь жалкое существование париев, прокаженных. И если решались служить, то требы совершали в постоянном страхе за жизнь. Своих близких и свою. В брошенных церквах и кирхах, ежеминутно ожидая ареста и кары. А потому абсолютно зависимые от «погоды» в ЧК. И частенько работая на нее... И… о каком гражданском браке могла теперь идти речь? У кого регистрироваться? Где? Не на той же Лубянке?..

Родители мои понимали: сами они эти сложности не разрешат. Но кто же? В какой срок? Время-то подпирало отчаянно! И тогда Бабушка посоветовала маме вновь побеспокоить «американца» — в начале века архиерея Тихона Задонского. Каденцию занимавшего кафедру православия в Соединенных Американских Штатах. А ныне неприкасаемого абсолютно, опального и каждодневно уничижаемого властью Патриарха Тихона. Василия Ивановича Белавина в миру...

Сам по себе совет Бабушки был корректен: Тихон – Он верный друг. И это всё решает. Но можно ли вновь тревожить немолодого больного человека, считанными днями, даже часами прежде, глубоко встревоженного мамой возвращением её (пусть возвращением счастливым, пусть даже победным!) из берлинской её поездки. И не важно, что поездки по Его же, — Владыки, — поручению чрезвычайному! Поездки чреватой результатами судьбоносными для России. Для Него так же, если станет известным Ведущий… Генератором-то был Он сам. И ответственность – на Нём…

Но мои мать и отец вновь потревожили Его: некуда было деваться, ибо вновь чрезвычайными оказались обстоятельства!

6. Старый друг

В своём монастырском уединении «Терема на стене» Свято-Даниловского монастыря Преподобный принял родителей моих как всегда тепло. Не скрыл радости от их появления. А ведь, кроме всех перечисленных не простых обстоятельств, был Он болезненно травмирован прошлогодними событиями. И – всего более — принужденным «раскаянием» своим перед изгалявшейся над Его святынями властью. Недюжилось Ему сильно и после сидения под арестом: с осени 1922-го и по весну 1923-го года содержался он круглосуточно под неусыпным чекистским надзором в собственном своём настенном жилье, превращённом для него в тюрьму. И страдал из-за изощрённейших после того гонений...

…Вообще-то судьба Старца (Василия Ивановича Белавина в миру) — сплошь трагедия… В 1905 году Николай II отложил Поместный Собор до «подходящего момента», который так и не дался ему в оставшиеся 12 лет его несчастливого царствования. Лишь на пороге другого времени Русская церковь, не ощутив приближения беды, увидела себя свободной. Но плен несравненно страшнее прежнего ожидал её, когда Он стал её Главою. То — о самой церкви. Мы – о живом человеке…

…Аресты. Лубянка. Газетные шавки, согласно изображающие его преступником и многозначительно сообщающие, что «он пока ещё жив». Обновленческие епископы, сломленные ГПУ, и подписавшие указ о лишении Его сана и монашества. Наконец, гибель келейника его Якова Сергеевича Полозова, заслонившего собою Патриарха от пули убийц (Патриарх кинулся вслед за ними с отчаянным криком: «Вернитесь, вернитесь! Вы человека убили!»)… Последние годы жизни сплошь оказались для Него великим испытанием. А вырванные у него властью уступки… О них надо судить лишь в их неразрывном переплетении не только с драматическими событиями судьбы самого Патриарха, но и с происходившей переменой исторических цветов России, день ото дня становившейся красной. В том числе и от проливаемой в ней крови. Хотя, в отличие от своих преемников, он один умел поставить пределы притязаниям власти. И находил в себе твёрдость ответить тем, кто приносил ему её новые требования: «Я этого не могу». Когда таких пределов нет, всякий компромисс становится похож на ледяную гору, по которой обессилевший человек неудержимо катится вниз. С гордостью за друга родителей моих говорю: дать безбожной власти скатить себя с этой горы он не позволил… Того мало: в ноябре 1923 года Он не позволил и ей самой скатиться в пропасть новой мировой бойни. Слава Ему!.. Патриарший подвиг этот пусть пока останется за скобками…

7. Встреча с Тихоном

…Патриарх по-домашнему угощал родителей моих в своей трапезной келье, где маме пришлось множество раз бывать из-за тяжких болезней Старца.

Окруженный откровенными недоброжелателями и просто неискренними людьми, Он страдал душевно. Но и муки телесные сильно Его одолевали. Хотя шел ему только пятьдесят девятый, лиха за последние годы натерпелся Владыка сполна. Выживал Он пока и могучей волей, и усилиями пользовавших его медиков. (Если верить этим врачам, из них изо всех доверял Он только маме). И хотя была она «не его веры», Он, — услышав о ней еще в 1906 году в Америке (возвращавшейся на родину из Японии) а затем и встретившись с нею в Вашингтоне, — подивился восторженно ее делам. А впоследствии все годы пристально и ревниво наблюдал за становлением ее как «медика Божьей милостью» — так Он говорил. И был доволен, полагая, что и Его доля усилий есть «в строительстве по воле Божьей великой подвижницы в делах человеколюбия и спасения человеков»...

Он не страшился за свою жизнь — человек большой смелости, отваги и мужества. Но до Него доходили стороной слухи о то и дело погибающих знакомых священнослужителях — еще и умирающих внезапно и непонятно из-за чего, недавно еще здоровых и бодрых духом? Поневоле Он начинал подозревать неожиданно появлявшихся около него. Мама и отец бывали у Владыки, как правило, когда Он болел и нуждался в немедленной помощи. И когда была у Него иная, — не о здоровье, — крайняя нужда. Человек предельно загруженный, в том числе приёмом огромного количества нуждающихся в его поддержке и благословлении, – он берёг и время моих близких. И чтобы незваными явиться…— по представлениям их такое было немыслимым и бестактным. Непозволительным. Чуть ли не амикошонством. Старец потому был им всегда рад. Хотя порою приходили они с нуждою, с просьбою, как водится, не для себя. Ведь не для себя же мама в 1907 году, организуя своё «Маньчжурское братство» просила Василия Ивановича позаботиться о сиделках для балтийских госпиталей. И он, ни дня не мешкая, отослал из монастырей Северо-запада России сотни монахинь для ухода за долечиваемыми ранеными. А чуть позднее, на стыке 1908–1909 годов, сломал сопротивление чиновников от медицины, да и активное, воинственное недоброжелательство самого истэблишмента российского к «Маньчжурскому братству»! Эта публика не без оснований почувствовала в инициативе мамы и ее единомышленников действенный протест полевого офицерства против продолжающегося и после окончания русско-японской войны откровенного игнорирования армейского госпитального хозяйства, хотя бы теми же «Скобелевскими» чиновниками.

…Теперь родители явились к Патриарху снова «не для себя».

Сообщение мамы о прибытии Маннергейма принял Он спокойно. Только, — рассказывала она, — почувствовала, что Старик будто бы повеселел. Засветился. Он был явно горд – пусть мальчишеским — поступком Густава. И теперь вот живым от него приветом. Потому сетования мамы о «неоднозначности религиозной принадлежности» кузины её и ее жениха пропустил мимо ушей, бросив ей:

— Мы с тобою, Фанечка, тоже разных религий дети. Однако, оба вместе, вот только что такое таинство разрешили (намекая на окончившийся днями назад вояж её в Берлин), которому, возможно, аналогов нет даже не только в многоликой драме нашего времени! А это… Это решим… Тоже по времени. Тем более, оба христиане они...

Патриарх подумал с минуту. Сказал:

— Сейчас распоряжусь узнать — не отъехали ли Кленовицкие к себе в Вятку... И если они еще здесь — полагаю, лучше придумать невозможно...

И на немой вопрос родителей ответил:

— Это друзья мои. Кленовицкие. Братья — Павел Михайлович и Николай Михайлович. Священники. И их отец пастырем был примерным. Замечательным был пастырем. Так что, если они еще в Москве, будет кому требу вашу справить... Ни в чем не сомневаясь и не опасаясь ни за что...

8. Венчание на Поварской

...Из церквушки на Поварской Катя и Густав вышли за полночь.

С ними «свидетели по жениху» — мой отец, «иной веры» человек, благословленный самим Патриархом, и Максимилиан Карлович Максаков-Шварц. И «свидетели по невесте» — Мария Петровна Максакова и мама, женщина тоже «иной веры»...

— Фотографию бы еще... — Густав вдруг произнес мечтательно. — Хорошо бы фотографию сделать... На память...

— Какую фотографию?! С ума сходишь! «Фотографию»! В вашем-то положении… Вам убраться с Катей успеть немедля! «Фотографию»!.. Может быть ещё на Лубянку явиться — визит нанести Дзержинскому… на память? «Фотографию»…— Это Бабушка взвинтилась, возмущенная мальчишеством Густава...

— Тихо, тихо! — успокоил ее Густав. — Тихо! Полагается так. Ясно?

Тут самый немногословный участник сборища — будущий мой отец:

— В получасе хода, на Кузнецком внизу, Наппельбаум устроился…

…Моисей Соломонович Наппельбаум, фотограф-художник, возвратившись из Америки, в начале 1917 года открыл на чердаке семиэтажного дома по Невскому проспекту, — на стыке его с Литейным, рядом с госпиталем Преображенского полка, — фотографический салон. Когда редкий приезд родителей в Петроград совпадал с большой выпиской, врачи и часть раненых поднимались к Наппельбауму «запечатлеться». Там мама и отец познакомились с мастером. Сошлись. «Снюхались» говорила. Стали друзьями. В осенние месяцы 1923 года Наппельбаум, по требованию правительства, переехал в Москву — он первым допущен был снимать Ленина и большевистских бонз. И в двухэтажном доме, что на углу Кузнецкого моста и Петровки, открыл мастерскую-фотоателье (Дом давно снесен. На его месте бульвар). Там и были сделаны фотографии не назвавшихся новобрачных и компании. Снимки должны были быть готовы к полудню. Негативы — уничтожены...

А ночь, вправду, лютовала невиданным даже для Москвы морозом! Дома, мёртво стывшие вагоны трамваев, заснеженные штоки не горящих фонарей, извозчичьи клячи под попонами, сидевшие на облучках «Ваньки» и люди вокруг, — всё куржавело студёным инеем…Очередь к покойному тянулась, петляя по центру города от Остоженки, замирая на часы у Манежа когда в неё втирали вереницы иностранных гостей… Катерина, очень уж легко не по времени и месту одетая, и Густав – оба люди не молодые – бегали отогреваться в Охотный ряд и на Манежную, к красноармейским кострам. Здесь их нашли свои. Доху и валенки ей передали. Да поздно было: к тому времени когда доползли они и их впустили в свежесрубленный Мавзолей где лежал Ленин, Катя застыла, закоченела… Густав обнимал её под шубкою — отогревал на себе собою, и ноги и руки ей растирал…

Кое как на последнем пределе прошла-проплыла она мимо гроба, поддерживаемая мужем… А как дальше шла, как вышла на площадь, уже не помнила… Через заслоны, через рогатки, через бесчисленные заставы Густав, собственной жизнью рискуя, — распахиваясь и лицо открывая, – отнёс её – рядом совсем, – к ней в дом у Александровского… Только здесь могли оказать ей помощь кремлёвские врачи, «прикреплённые» к ней…Только здесь обеспечивали лекарствами. Только здесь она могла теперь быть, только здесь находиться – болезнь её вызвала панику в дирекции: она – примадонна — должна была участвовать в театрализованных траурных церемониях-пантомимах на сцене Большого для всё тех же коминтерновцев, которых надо было… развлекать. И администраторы театра сутками дежурили в её квартире…

Густав, взбешенным тигром, метался по Бабушкиному особняку на Доброслободском… Места не находил: всё, абсолютно всё рушилось из-за Катиной болезни!..

А недуг огнём разгорался: двухсторонние воспаление лёгких, осложнения на и без того слабые почки её, беспамятство из-за страшенного жара.

…Дважды вырвавшись из-под маминого караула Густав бегает – бесконечными Старобасманной, Маросейкой, Лубянкою и Манежной и является к Катерине… Она не узнаёт его – она не узнаёт никого… Пылает лоб… Пылает лицо… Тело горит… Руки… Руки словно изо льда… Пальцы потягивают, перебирая, край одеяла… будто в предсмертной агонии…Только теперь и здесь, около Кати, он начинает понимать, что ему не забрать, не увезти её… Сколько слёз пролил теперь этот железный, не умеющий плакать человек, в параличе у постели своей любви, Катеньки, «Лошадки» своей, знает только моя мать…Но ни она, после четвертьвековой голгофы своей, ни Бабушка не рассказывали мне о последних часах Густава у постели Катерины… И не знал никто, оставляет ли он её на время или… навсегда, на веки?

9. Начало трагедии

Екатерина Васильевна Гельцер и Карл Густав Маннергейм — их жизни на некоем отрезке эпохи пересеклись. Она – прима балерина, танцевавшая в Мариинском, он – офицер лейб-гвардии уланского кавалергардского полка Её Императорского величества вдовствующей Императрицы Марии Фёодоровны.

Родившись в театральной семье (отец – артист балета и балетмейстер, дядя – театральный художник), Катя пошла по стопам родных. Окончила Московское театральное училище, поступила в труппу Большого театра. Затем перешла в Мариинский, в Петербург, где протанцевала два года.

…В одном из интервью Суламифь Мессерер (Согласимся, мнение такого высочайшего уровня мастерства и популярности коллеги-балерины да ещё и педагога великого многого стоит!) дала ей такую своеобразную оценку: «…Но всё же никто не мог сравниться с Гельцер! Царица танца — то ли ангельского то ли дьявольского обаяния – она при удивительной земной женственности обладала невероятнейшей и даже немыслимой техникой… И когда в «Дон Кихоте» всесокрушающее Катино «торнадо» вылетало на сцену, все вокруг бросались к задникам и кулисам, теснясь там в спасении от настигшего их ураганного вихря!»…Такое вот воспоминание очевидца о Петербургском периоде той поры, когда состоялось знакомство Катерины с нашим героем.

Карл Густав Эмиль Маннергейм происходил из известной шведской аристократической семьи, Отец его, барон Карл Роберт Маннергейм, был одарён всевозможными талантами (поэт, актёр, знаток искусств), однако реализовать себя он не сумел. После нескольких попыток предпринимательства разорился. И в 1880 году… бежал с любовницей в Париж, оставив жену и семерых детей именно без средств к существованию. Родовое имение, выкупленное сестрой, удалось спасти. Всё остальное пошло с молотка…Его жена, финская графиня Елена Жулия, так и не сумевшая оправиться после такого удара, через год умерла. Детей разобрали родственники. Густав «достался» деду, который определил его в Финский кадетский корпус с бесплатным обучением и содержанием. Но накануне выпуска юноша был исключён за то, что ушел в самоволку. Потому образование закончил в Шведском лицее. Затем он отправлен был в Россию, где 1887 году поступил в петербургскую Николаевскую кавалерийскую школу, по окончании которой до 1903 года служил в управлении императорских конюшен — разъезжал по Европе и закупал лошадей для царского двора. Время прошло с пользою: он приобрёл профессиональные навыки классного ремонтёра и стал не только настоящим знатоком важнейшего по тому времени дела, но и страстным любителем и почитателем лошадей, которых он, — всех до единой, — очеловечивал. А тех, которых служили ему, он отличал как самых близких и верных друзей… И они почитали и любили его…

10. Похороны в Хельсинки


…1951 год… Плачущие толпы вдоль главной заснеженной улицы Хельсинки… Медленно движется чёрный катафалк в кавалерийском эскорте… Вслед — всё ещё изящная и стройная старушка-кобылица Кэти, — любимая всеми детьми и взрослыми Суоми последняя верховая лошадь маршала… Укрытая свисающим по копыта прозрачным крепом попоны, медленно бредёт она сама по себе по пустынной середине улицы, до земли уронив свободную отныне от уздечек и поводьев прекрасную головку… Скорбно переступая непослушными ногами и пошатываясь, то движется вперёд по ослепительно белому насту нескончаемого полотна улицы. То вплотную подойдя к катафалку потерянно останавливается на мгновения у гроба Хозяина-друга… Толпы финнов и гостей вдоль замерших улиц и площадей застывают в мёртвой тишине. Потрясённые люди глотают каждый свой ком… Глядят как Кэти, от неизбывного ГОРЯ сил не имея подтянуться к гробу, нет-нет похватывает мягкими губами заднюю станину лафета… Нежные губы липнут-пристывают к мерзлому металлу… Она медленно, испытывая невыносимую боль, со стоном – эхом повторяемым вздохом застывших толп на тротуарах — отрывает их… Снова похватывает… И плачет… Плачет… А на почтенном расстоянии, следом за нею, бесконечной лентой течёт чёрная – по белому снегу – плачущая похоронная процессия…

…По сторонам — «натянутые струны» нескончаемых серых армейских шпалер. Чёрных – его егерей… Каждый из них жизнь бы отдал… И молчащие скорбно, застывшие – тоже в чёрном — ряды горожан…

…Маршал Маннергейм со своею четвероногой подругою проходят последним парадом…

11. Человек в себе



Поделиться книгой:

На главную
Назад