Кэндзабуро Оэ
Игры современников
Из Мексики – обращаясь к истоку времени
1
Сестренка, это труд, к которому я готовился всю жизнь: думал – вырасту и когда-нибудь обязательно возьмусь за повествование. Работа, к которой я до сих пор не решался приступить, хотя и был твердо уверен, что если уж возьмусь, то непременно найду нужную форму и буду писать не раздумывая. И вот теперь я собираюсь рассказывать обо всем в письмах к тебе. Передо мной твоя фотография: ты, сестренка, в джинсовых шортах и красной рубахе, узлом завязанной на талии, так что виден живот; лицо твое, с высоким чистым лбом, озарено улыбкой. К фотографии прикреплен скрепкой цветной слайд – на нем ты совершенно обнаженная. Я приколол фотографию со слайдом к деревянной панели в своей комнате в Мехико, надеясь, что они будут воодушевлять меня.
Эвакуированные к нам во время войны специалисты по небесной механике дед Апо и дед Пери, вникнув в замысел Разрушителя и созидателей, пришли к выводу, что оба наших поселка – один в долине, другой в горах – представляют собой единое целое: деревню, государство и даже микрокосм. Не позабыв об этом и после того, как их увезли от нас, я, следуя их указаниям, с самого начала буду именно так именовать наш край.
В прежние времена, когда в деревне-государстве-микрокосме рождался ребенок, прибегали к такой уловке: дожидались появления еще одного и заносили обоих в книгу посемейных записей как одного человека. Эта уловка была проявлением внутреннего сопротивления: внешне покорившись Великой Японской империи, к ней прибегли после долгого периода, именуемого Веком свободы, – того, что последовал сразу же за основанием деревни-государства-микрокосма. Но после поражения в пятидесятидневной войне между деревней-государством-микрокосмом и Великой Японской империей от этой уловки пришлось отказаться. Даже у Разрушителя, придумавшего ее, не хватило сил ее возродить.
Вот почему, появившись на свет уже после пятидесятидневной войны, я обосновался в реальном мире, будучи зарегистрирован в книге посемейных записей один, как это принято делать обычно. И все же еще до школы я, как бы перечитывая первоначальный замысел Разрушителя, обнаружил в этом мире двойника. Обнаружил тебя, сестренка, своего близнеца. Разумеется, двойник – не просто моя выдумка. В данных нам с тобой именах просматриваются козни стариков, все еще цеплявшихся за старую уловку с книгой посемейных записей. Однако, появившись на свет близнецами, но разнополыми, мы нарушили стройный замысел Разрушителя. Отнюдь не благодаря проникновению в его планы я признал тебя своим повторением. Только благодаря тебе меня осенило – словно вспыхнул огонь в душе, – и я постиг значение планов Разрушителя в истории нашего края.
В маленьком городке Малиналько я обнаружил, что из глубины сердца взываю к тебе – неотъемлемой частице меня самого, и поэтому, сестренка, приступил к работе, заново осознав свою миссию – описать мифы и предания нашего края. Именно тогда я, вдохновленный прикрепленным к твоей фотографии цветным слайдом, и решил рассказывать обо всем в письмах, решил писать. Дух захватывало при мысли о том, что через тебя, ставшую жрицей Разрушителя, я расскажу ему мифы и предания нашего края. Городок Малиналько, где я принял это решение, примостился на крутом склоне обращенной к пустыне горы, у подножия которой разбросаны возделанные поля; он ничем не отличается от большинства старинных мексиканских городков, история его была долгой и запутанной. Потрясение, выпавшее однажды на мою долю в этом городке, неожиданно воскресило во мне намерение описать в письмах к тебе мифы и предания нашего края – намерение, осуществление которого я с давних пор все откладывал и откладывал. Здесь, в четырех часах быстрой езды от Мехико, я оказался, разумеется, не потому, что на меня была возложена миссия описывать мифы и предания нашего края. Потрясение, благодаря которому я наконец обратился к предназначенной мне роли летописца, выпало на мою долю совершенно случайно. Я услыхал интересный рассказ от одного человека, выходца из Германии, получившего американское гражданство; увлекшись японским языком, он бросил на полпути изучение истории филиппино-мексиканских отношений и жил теперь в собственном доме, построенном в поселке индейцев и метисов на окраине Малиналько. Именно рассказ этого самого Альфреда Мюнцера и послужил для меня толчком.
– Чтобы посмотреть на пирамиду, сюда, в Малиналько, приехала группа туристов из Японии. Сопровождавший их японец, говоривший по-испански, человек чудаковатый, заявил, что хотел бы купить здесь гектаров сто пустоши, начиная вон оттуда, от той горы, где сейчас что-то жгут – видите, поднимается дым? – и до этой церкви при кладбище. Он даже стал расспрашивать, во сколько ему обойдутся эти сто гектаров. Зачем? Чтобы люди с его родины, предводительствуемые стариками, основали здесь новое государство. Раньше этот японец искал такую землю в пределах своей страны, а теперь разъезжает туристом и ищет ее по всему свету. Если авиакомпания «Никко» организует туристский маршрут на Марс, он с радостью присоединится к такой группе в качестве гида и будет подыскивать там территорию, необходимую для основания государства. Оказывается, эту миссию еще в детстве возложила на него родная община. Человек он, конечно, чудаковатый, и, слушая его, я с трудом сдерживал улыбку.
Альфред Мюнцер рассмеялся, как будто сбрасывая с себя непосильную ношу. Разговаривая по-японски, он громко сопел и издавал странные горловые звуки, точно раздувал кузнечные мехи. Правда, в смехе его слышалась печаль. Смех этот: «ха-а, ха-а, ха-а» – напоминал крик койота в гулкой каменистой пустыне.
Рассказ Мюнцера, который, ни с кем из местных не общаясь, жил с женой-индианкой в Малиналько, маленьком городке, расположенном на Мексиканском нагорье и окруженном неприступными скалами, куда вела одна-единственная дорога через перевал, произвел глубокое впечатление на меня, человека, занесенного в далекие края, оторванного от тех мест, где мне надлежало быть. Поглощенный своими мыслями, я с тех пор постоянно пребывал в задумчивости. Одно отчетливо помню: как раз тогда у меня разболелась десна коренного зуба. Воспоминания того времени, начиная с впечатлений от грандиозных атмосферных явлений, событий, происшедших в Малиналько, развалин недостроенной пирамиды на вершине горы и кончая такими мелочами, как колючки кактусов, торчащих из сухой земли между черными скалами, и снующие между ними муравьи, до сих пор ассоциируются у меня с зубной болью и со словами Альфреда.
У меня такое чувство, что с того самого дня, как я добрался до Малиналько, я уже был внутренне подготовлен к потрясению, которое произвел во мне его рассказ. Все началось, когда мы с Альфредом, поднимаясь по бесконечному склону, добрались наконец до развалин пирамиды, откуда открывался вид на обращенные к пустыне дома-утесы в глубине долины, и он, указав на церквушку – не ту, при кладбище, а на другую, – сказал с совершенно искренним возмущением, что при ее постройке «святой отец», пришедший вместе с испанскими конкистадорами, заставлял перетаскивать туда камни от пирамиды. Может быть, мраморные плиты, которые даже на расстоянии казались грубыми, неотесанными, а также покрытые лаком оконные переплеты церквушки, видневшейся далеко внизу на площади, напомнили мне стоявший посреди нашей деревни амбар для хранения воска. И я задумался о судьбе древнего сооружения, которое разрушили, чтобы добыть материал для новой постройки.
Крытое массивной испанской черепицей низкое здание за каменной оградой казалось совсем темным оттого, что сплошь заросло цветущей бугенвиллеей[1]. Дом Альфреда, как и все дома индейцев вокруг, – старое строение, украшенное резными балками, но рядом с ним, за той же каменной оградой, высилось еще одно необычного вида здание: современная железобетонная коробка, внутри полностью копирующая японское жилье. Таким способом Альфред отгораживался от живших в городке индейцев. Когда я там появился впервые, в небольшом дворике, зажатом между этими двумя домами, под высоченной липой стояли два грузовичка и джип – то ли их ремонтировали, то ли просто осматривали. Из-за автомобилей одновременно выглянули индеец-автомеханик и молодая жена Альфреда – сверкая черными глазами, она улыбалась, демонстрируя крепкие зубы. Ее лицо показалось мне точной копией с изображений индейских воинов, которые я видел на фресках дворца Кортеса в Куэрнаваке. Там по одной стене – отдельные эпизоды прошлого, начиная от захвата Мексики и кончая революцией, и эта современная ретроспектива заставила меня, сестренка, задуматься над явственными до боли мифами и преданиями нашего края. И вот в тот день, впервые после приезда в Малиналько, я оказался во власти предчувствия того, что позже открылось мне в словах Альфреда. Моя душа, мои чувства устремились навстречу тем людям, которые за десятки тысяч километров отсюда, в нашем крае, затерявшемся в горах Сикоку, щедрой рукой кормят чуждую им власть. Кто знает, сможет ли наш край навсегда сохранить свой нынешний облик и жить нормальной жизнью, но если деревня-государство-микрокосм окажется перед лицом гибели, то на поиски новой земли обетованной будут посланы разведчики, готовые носиться по всему свету на реактивных самолетах и даже отправиться на Марс. Слова Альфреда искрой воспламенили подготовленную предчувствием душу, и тогда постоянно улавливаемые мной биотоки, излучавшиеся нашим краем, разбудили в моей груди силы, подобно сжатой пружине рвущиеся на волю, и я уже не мог мыслить ни о чем ином, кроме как о возложенной на меня миссии. Я до конца прозрел, увидел в истинном свете нашу деревню-государство-микрокосм, и потому мир Альфреда, где я обитал, перестал для меня существовать, я погрузился в забытье. Придя в себя после этого странного обморока, я спустился в пустыню, простиравшуюся передо мной, и сел прямо на землю; рядом у ивы с искореженным суровым климатом стволом стоял побитый, весь во вмятинах, точно в синяках, джип. С сухого, растрескавшегося ствола донесся, будто завывание ветра, тонкий свист – это вылезла посмотреть на меня исхудавшая игуана. Далеко внизу, у самого основания склона, виднелся глубокий каньон – точно земля разверзлась; в сезон дождей там клокочет, наверное, бурная река. На противоположной стороне – заросший кустарником луг, где индеец с ружьем, болтавшимся на плече, пас коров. Сразу же за лугом высились отвесные скалы.
Здесь, среди скал, я, сестренка, вновь подумал о том, что, выполняя свою миссию, должен буду четко обрисовать этот пейзаж, когда мы, ведомые Разрушителем, придем, чтобы поселиться здесь. Крутые склоны высоченных гор образуют огромную замкнутую чашу. Дно чаши – пустыня, и я сижу на пороге этой пустыни, устремив взгляд вверх. Редкий сосновый лес, растущий посреди склона, напоминает пейзажи корейских художников-бундзинов[2], а выше – точная копия альпийских лугов. Я хочу, чтобы ты поняла: даже соединяя взглядом эти отдельные, не связанные между собой куски картины, целиком охватить ее невозможно, если не пустить в ход все свое воображение. Но я, сестренка, держал в руках спасительную путеводную нить. У меня было чувство, что взгляд на пустыню с вершины горы подсказал мне выбор – в этом, собственно, и заключается обязанность разведчика нашего края с самого его рождения, – и вот свершилось, выбор сделан: место, подходящее для новой деревни-государства-микрокосма, найдено. Я пришел к этому интуитивно, интуиция подкреплялась все усиливающейся зубной болью, одолевшей меня в дороге, когда наш джип метался среди стада быков, оказавшегося на нашем пути: раздирая себе брюхо о колючую проволоку, они перескакивали через ограду, отделявшую пастбище от шоссе. Сначала только первый справа нижний коренной зуб, а потом еще и два по бокам от него стали шататься, десна распухла. Правую щеку раздуло, она сделалась в два раза толще. Оба моих приятеля-латиноамериканца, спустившиеся со мной в пустыню, удрученные зрелищем моих страданий, не в силах видеть мое перекошенное лицо, оставили меня одного и отправились в эвкалиптовую рощу у края каньона, где бил ключ. Они принадлежали к тому разряду людей, которые даже не с брезгливостью, а скорее с возмущением относятся к страданиям окружающих. Хотя, я думаю, покинув меня и оказавшись у свежего родника, они наверняка мучились угрызениями совести оттого, что бросили своего товарища.
Тем временем, сидя на сухой, потрескавшейся земле и невыносимо страдая от зубной боли, я, сестренка, наблюдал, как, переливаясь всеми цветами радуги, в пустыню спускаются с гор сумерки, и постепенно обретал душевный покой. Обретал потому, что ощущение зубной боли крепко, почти осязаемой нитью связывало меня с нашим краем, с тобой. За несколько часов до нашего появления на свет отец-настоятель местного храма замыслил, что, если родится мальчик, он вырастит из него летописца нашей деревни-государства-микрокосма. А если девочка, он сделает ее жрицей Разрушителя. Видимо, так все и будет. Раньше, сестренка, ты, кажется, этому не верила, а теперь твердо убеждена, что все произошло так, как он хотел: моя миссия – описать мифы и предания, твоя – быть жрицей. Но я уже давно думаю вот о чем: должно быть, отец-настоятель подвергал меня серьезным испытаниям для того, чтобы решить, по плечу ли мне такое дело. В конце концов, выдержав экзамен, я под руководством отца-настоятеля со спартанской последовательностью стал постигать мифы и предания деревни-государства-микрокосма. Позже отец-настоятель решил, что если я не покину наш край и не займусь серьезным изучением истории, то не смогу выполнить возложенную на меня миссию, – вот я и поступил в Токийский университет; а это в свою очередь явилось причиной того, что я, человек, обязанный описать мифы и предания нашего края, теперь вдруг отправился читать лекции в университет Мехико. Таким образом я стал «образованным человеком», как говорят в нашем крае, вкладывая в эти слова особый смысл: мол, у нас в долине и горном поселке появилось слишком уж много этих так называемых «образованных людей», не способных на настоящее дело. Такое положение полностью противоречило изначальной воле созидателей и Разрушителя. Ты согласна со мной, сестренка? Вот почему отец-настоятель подвергал меня в деревне таким серьезным испытаниям. Ты, наверное, удивишься, но как раз зубная боль и подтвердила вновь, что именно на меня возложена эта миссия, уготованная мне еще до рождения; и ведь та же самая зубная боль разграничила наши жизненные пути: у тебя был свой, у меня – свой. В нашем крае ты обладала самыми прекрасными зубами, а я не помню такого дня в детстве, чтобы у меня они не болели. И поскольку у нас был только один зубной врач, я не мог монопольно пользоваться им. Вот мне и приходилось самому заниматься лечением зубов. Ты часто присутствовала при этом, но тебе, сестренка, с состраданием и в то же время с интересом молча наблюдавшей за моими действиями, они представлялись не столько лечением, сколько безумным самоистязанием. А делал я вот что: острым осколком камня расковыривал черное дупло в зубе и раздирал вспухшую десну. От этого зубной нерв точно заряжался статическим электричеством огромной силы, и все завершалось тем, что я, истошно вопя, валился на землю. Потом, на глазах у тех, кто с любопытством наблюдал за мной, я снова находил острый камень и начинал ковырять им в том же месте. Боль не утихала, голову, затылок охватывал изнуряющий жар, на губах выступала кровь и пена, а лицо становилось серым, как камень, крепко стиснутый зубами. Эту процедуру я проделывал на песчаном берегу реки под пристальными взглядами моих сверстников. Тебе некого было звать на помощь, и ты молчала, а остальные ребята со всех ног бежали домой рассказывать об увиденном. Обо мне сложилось мнение, что я, хотя и напоминаю своими действиями безумца, на самом деле совсем не безумец, да и не глупец. Ты, сестренка, в детстве была молчаливой, не в пример мне, болтуну, и поэтому я никогда не знал, как ты относишься к моим выходкам. Чего же я добивался своими действиями? Пытаясь выяснить, что представляет собой мучившая меня днем и ночью нестерпимая зубная боль, я приходил к мысли, что, когда она станет такой нестерпимой, что полностью отравит мое существование, тогда-то в меня и вольется сила, вершившая судьбами нашего края, то есть сила Разрушителя. Сила, которая спасет несчастного мальчишку, не способного ничего осуществить самостоятельно. Разумеется, сколько я ни ковырял зубы осколком камня, эта могучая сила не приходила мне на помощь. Покой, наступавший в те минуты, когда я терял сознание от непереносимой боли, я мог считать милостью, ниспосланной мне этой могучей силой, – вот единственное, что мне оставалось. И пока я валялся без сознания, ты, сестренка, охраняла мое распростертое тело...
И все-таки я не восставал против могущества Разрушителя, подчинившего себе деревню-государство-микрокосм. Что верно, то верно. Отец-настоятель прекрасно подметил мое преклонение перед этой силой и, видимо, окончательно утвердился в мысли, что я и есть тот самый человек, с появлением которого он связывал свои надежды: человек, способный описать мифы и предания нашего края. В отличие от тебя сегодняшней ты, как мне представляется, в то время не испытывала ни малейшего почтения к Разрушителю – настолько, что отец-настоятель был даже склонен заменить тебя мной в роли его жреца.
Итак, я, человек средних лет со вспухшей десной, сидел в Малиналько на сухой, потрескавшейся земле, и карман моих брюк оттопыривал каменный топор. Это был топор индейцев, строивших пирамиду, Альфред нашел его, когда мы стояли на развалинах: пытаясь вырыть орхидею, он подобрал острый камень и неожиданно для себя обнаружил, что его очень удобно держать в руке, хотя на первый взгляд и не было похоже, что камень специально обработан. Обойдя крутую скалу, на которой высилась пирамида, и поднявшись по противоположному ее склону, мы увидели выдолбленное в скале святилище; перед входом было высечено лицо бога Земли, а на стенах – барельефы пумы, черепахи и орла. Я подумал, что в нашем крае таким сохранившимся памятником старины была лишь Дорога мертвецов...
– К моменту завоевания индейцы в этих местах недалеко ушли от забот древнего мира – они как раз сооружали пирамиду. – Ненависть, клокотавшая в груди Альфреда, подступила к горлу, и он даже поперхнулся. – «Святой отец» уничтожил изваяния в святилище, но барельефы на стенах почему-то решил не трогать. Индейцы высекали их такими вот каменными топорами.
Далекие предки местных жителей несколько столетий назад каменными топорами выдолбили в скале огромную пещеру, вполне пригодную для жилья, и даже украсили ее изваяниями и барельефами. Размышляя об этих людях, я в мыслях унесся от пирамиды Малиналько ко времени основания нашей деревни-государства-микрокосма. Это было как стремительный полет орла, высеченного там на барельефе... Нащупав в кармане грязный, мокрый, точно пульсирующий в руке камень, я как бы проник в собственное нутро и тут же вообразил себя одним из созидателей деревни-государства-микрокосма, человеком древности, последовавшим за Разрушителем. И поскольку я обнаружил в себе стремление обратиться к нашей древности, то одним этим, не написав еще ни строчки, уже приступил к выполнению возложенной на меня миссии летописца нашего края. Ты меня понимаешь? Испытывала ли ты когда-нибудь такое же чувство? Ведь тебе, сестренка, как жрице Разрушителя был открыт путь к духовному слиянию с ним.
Каменный топор, который я достал из кармана, уже высох, и на его бесчисленных темно-серых сколах, напоминающих рваные раны, белой пылью налипла земля. Древний топор индейцев, согретый телом человека из деревни-государства-микрокосма, живущего во второй половине двадцатого века. Отыскивая центр тяжести этого увесистого куска камня, я перехватывал его и так и эдак, пока наконец не взял как нужно. Глядя на свою правую руку с зажатым в ней каменным топором, я понял, что точно так же могла выглядеть рука древнего человека.
Мне были ведомы лишь два назначения каменного топора, побывавшего в руках древнего человека: ковырять распухшую десну, вспоминая далекие дни детства, когда мы с тобой, сестренка, жили еще вместе на родине, или выкапывать из земли мелкие камешки. Если бы люди нашего края: жители горного поселка и жители долины – все, оставшиеся в живых, переселились сюда, основав в Малиналько новую деревню-государство-микрокосм, Разрушитель устроил бы празднество. И тогда переселенцы, отыскав возле пирамиды каждый по каменному топору, начали бы копать вожделенную землю, сухую и потрескавшуюся, – вот какое, наверное, было бы это празднество.
Когда ведомые Разрушителем созидатели, основавшие деревню-государство-микрокосм, достигли нашего края, затерявшегося в горах Сикоку, путь им преградила неприступная стена, и для ее уничтожения, кроме взрывчатки Разрушителя, они располагали лишь несколькими мотыгами и лопатами. Ведь прежде они были воинами, а не крестьянами. Вот почему большинство действовало самодельными каменными топорами. Сначала, разумеется, шла в ход взрывчатка Разрушителя, а уж вся остальная работа по расчистке завалов делалась руками людей.
Здесь будет по-другому, когда в разгар упадка общины начнется создание деревни-государства-микрокосма на этой окруженной горами скудной земле Мексиканского нагорья, куда переселятся старики и молодые, мужчины и женщины, в той или иной мере превратившиеся в «образованных людей». Торжество во славу каменного топора, выдолбившего святилище в скале, которую венчают развалины пирамиды, – именно оно должно подвигнуть нас на строительство нового мира в Малиналько.
Сестренка, я сейчас читаю лекции в университете Мехико и одновременно, выполняя работу, порученную мне Центром по изучению стран Азии и Северной Африки, которому подчинена моя лаборатория, привожу в порядок подаренные Центру записки японских переселенцев. Это еще одна из сторон моей деятельности ученого-историка, идущая вразрез с моим жизненным предначертанием – описать мифы и предания деревни-государства-микрокосма. Попался мне такой, например, документ. Когда Такэаки Эномото создал в 1897 году поселение в Мексике, японцы, которым не удалось захватить землю для посевов, с криками: «В Мехико! В Мехико!» – двинулись в столицу, рассчитывая на помощь. Это шествие японцев – оборванных, нечесаных, являвших собой полную противоположность конным конкистадорам, тоже направлявшимся в Мехико, – вызывало в сердцах забитых и униженных индейцев, толпившихся вдоль дорог и провожавших глазами полчища беженцев, скорее всего, сочувствие. Может быть, когда японцы прибудут сюда, чтобы основать новую деревню-государство-микрокосм, и каменными топорами начнут долбить эту скудную землю, индейцы Малиналько отнесутся к ним с симпатией?
...Приготовившись символическим жестом возвестить об основании новой деревни-государства-микрокосма, я занес над головой каменный топор, чтобы вонзить его в землю, но вдруг мне показалось, что с окружающих гор доносится голос предостережения, и я замер в ужасе. Это был, сестренка, предостерегающий голос из нашего края, лежащего далеко за морем, предостерегающий голос Разрушителя, и никого иного. Я, призванный лишь описать мифы и предания деревни-государства-микрокосма, не более, живу вдали от наших мест и связан с ними лишь тем, что временами сопровождаю в качестве гида группы туристов, прибывающие в Мексику на реактивных авиалайнерах. Так что я совершенно не гожусь на роль разведчика нового рая для себя и своих сородичей. Кроме того, если когда-нибудь в Малиналько и в самом деле будет создаваться новый мир, то только под водительством Разрушителя; да и вонзать в землю каменный топор следует только в том случае, если в груди бушует горячее сочувствие к эпохе основания нашей деревни-государства-микрокосма. В конце концов, допустимо ли вообще подобное своеволие – предвосхищать грядущие события?
Даль за каньоном от склонов гор до громоздящихся вершин утонула в густом тумане. Казалось, черные и фиолетовые частицы, слившись воедино, создали почти осязаемую мглу – таким густым был этот туман, предвестник тьмы. Здесь, в Мексике, сестренка, сумерки будто и на ощупь отличаются от наших. Присмотревшись, я заметил, как они своими первыми прикосновениями просачиваются у меня где-то между кончиком носа и занесенной вверх рукой с каменным топором. Дрожа от холода, я приоткрыл рот и прижал острие каменного топора к вспухшей десне. Мне казалось, что ты, как в то далекое время, не моргая, пристально смотришь на меня. Если же говорить о самом непосредственном стимуле, побудившем меня в письмах излагать мифы и предания нашего края, то им явилось твое отсутствие, сестренка: тебя не было со мной в Малиналько и ты не могла наблюдать все это, хотя в воображении я удивительно отчетливо, будто наяву, видел тебя еще совсем маленькой девочкой. Из десны фонтаном брызнул гной – ему следовало быть цвета молока с кровью, но здесь он казался черной тушью. В какой-то миг я снова погрузился в свое одиночество, но тут передо мной всплыло ничего не выражающее крестьянское лицо Альфреда Мюнцера – ни изумления, ни осуждения, так не похоже на твою по-детски мягкую улыбку, которой ты меня возвратила к жизни, – и я закричал. Нет, не от боли.
От обиды.
2
Когда, сестренка, я со своими приятелями: аргентинцем, изучающим японскую литературу, его женой-мексиканкой, а также супругами из Чили (он – архитектор, она – киносценаристка) – сел поздно вечером за стол – такие приемы в Мексике обычное дело – и Альфред рассказал им, что я сотворил с собой, они были потрясены до крайности. Причем потрясение свое выражали экспрессивно, отчаянно жестикулируя. Это же была латиноамериканская интеллигенция. Их мучило раскаяние за то, что они обрекли страдающего зубной болью японца на тряску в джипе по каменистой дороге, а потом бросили одного в пустыне, где по стволам старых ив ползают игуаны. Но высказывать подобные мысли вслух они считали недостойным латиноамериканцев. Вдобавок мои приятели были очень раздосадованы. Мол, мы тоже не ради собственного удовольствия бродим по пустыне. Чтобы отыскать участки, пригодные для строительства курортов, они, прихватив с собой приятелей-коллег, в любую погоду спускаются на дно каньонов. На этот раз, оставив своего попутчика-японца два часа томиться в одиночестве, они спустились в каньон, а когда вернулись, оказалось, что он сделал себе чуть ли не харакири! Да еще индейским каменным топором, оскорбив при этом чувства жены Мюнцера, потомка тех, кто в древности такими же топорами строил пирамиды!
У меня из десны хлестала кровь, однако я знал, что, если заткнуть рану, легче мне не станет – десна снова начнет распухать, как это было в далекие детские годы, когда я без конца устраивал себе такие варварские процедуры. Щека раздулась, деформировалась, а изнутри, я чувствовал, затвердела. Мой вид настроил на враждебный лад Мюнцера-младшего, рыжеволосого мальчишку, тем не менее очень похожего на индейца. Чтобы не дать ему броситься на меня, родители будто ненароком придерживали его коленями и локтями.
Возможно, сестренка, тебе интересно будет узнать, что собой представляет домашняя мексиканская еда. Мы тогда ели тортильи – маисовые лепешки с тушеной курицей. Эти тортильи, еще горячие, лежали в соломенной корзине, прикрытые полотенцем. Мы сдабривали их перцем и макали в шоколадный соус; стараясь не касаться вспухшей десны, я заталкивал куски тортильи глубоко в рот – горнило боли – и делал вид, что с наслаждением жую. Таким нехитрым способом я пытался оправдать свое нежелание вступать в общий разговор. Грубые края тортильи, царапая больное место, терзали мои нервы, и есть было невыносимо трудно, а языком я все время ощущал привкус крови, но не мог позволить себе выплюнуть изо рта окровавленный непрожеванный кусок. Решись я вдруг на такое, это оскорбило бы жену Мюнцера, особу со странными горящими глазами: будто в каждом из них было по два зрачка, – ведь она и так-то не выказывала ко мне никаких дружеских чувств. Через некоторое время я отключился от их разговора на мало мне понятном испанском языке; меня потянуло отдохнуть в зарослях бугенвиллеи, заполонившей, похоже, весь сад. Но могли ли мои латиноамериканские приятели отпустить без провожатых этого японца, который и так уже устроил им один спектакль, изобразив, будто делает себе харакири? Они опасались, что пропахшего кровью азиата загрызут злые пастушеские собаки, и чувствовали себя обязанными не спускать с него глаз до тех пор, пока сами не завершат поздний ужин и не отправятся в далекий Мехико.
Мои приятели искренне негодовали – необходимость сторожить меня связывала их по рукам и ногам. Они даже не пытались поговорить со мной по-английски или по-японски, хотя это было по силам любому из них. Вместо этого они пылко демонстрировали мне свой безукоризненный испанский язык, точно упрекали меня в том, что я сознательно саботирую, притворяясь, что недостаточно им владею. Разговаривая исключительно по-испански, они еще выказывали явное раздражение от присутствия человека, погруженного в свою зубную боль. Конечно, за всем этим стояло чувство вины – бросили ведь страдальца одного в дикой пустыне, когда уже спускались сумерки. Не кажется ли тебе, сестренка, что они просто не знали, что со мной делать? А мне оставалось одно – сидеть и молчать.
– Что думают, профессор, кинематографисты Японии о двенадцати тысячах футов несмонтированной пленки Эйзенштейна, мертвым грузом лежащей в Москве?[3] – спросила чилийская сценаристка, обратив ко мне длинное лицо, которое от выпитого пива пошло белыми и красными пятнами. Скорбные нотки в ее английской речи насторожили меня и индианку, жену Мюнцера, они прозвучали как команда занять оборону.
– Несмонтированная пленка Эйзенштейна? И так много? – сказал я, выплюнув наконец в ладонь красный недожеванный комок. А что мне оставалось еще? Об этой пленке я на самом деле не имел ни малейшего представления. Я преподаю историю, сестренка, и считаю себя настоящим специалистом только в области мифов и преданий нашего края, все остальное меня не интересует.
– Двенадцать тысяч футов пленки, – повторила сценаристка, но, убедившись в моем полном невежестве по части истории кино, назвала фильм по-испански, теперь уже для жены Мюнцера: – «¡Que Viva Mexico!»
Это была заранее продуманная вежливость. Услыхав слова сценаристки, жена Мюнцера вдруг вытянула вперед руку. Сидела она прямо, точно надзирательница, и ее величественный жест, конечно, не мог остаться незамеченным. Все за столом посмотрели в сторону соседней комнаты – там стояло нечто, напоминавшее скульптуру: высокая конструкция из самых разнообразных материалов.
– Жена выполнила ее по рисунку Эйзенштейна и подарила Альфреду! – гордо объявил чилийский архитектор, впервые за весь день прибегнув к английскому языку.
Остовом конструкции служил крест из двух длинных брусьев, к которым была прибита вырезанная из доски фигура быка, поднявшегося на дыбы. Огромная голова быка, вываленный изо рта длинный язык, и рядом, точно распятый, откинулся назад тореадор, его левая рука тянется к листу жести, обагренному кровью быка. Такова была эта «лаконичная» конструкция; в ее огромных размерах – она занимала всю стену до потолка – сказался характер человека, создавшего ее. В первую очередь бросались в глаза сделанные из папье-маше черти и скелеты на переднем плане. Но в целом это грандиозное подобие скульптуры не впечатляло...
Рассчитывая на новые вздохи восхищения, сценаристка приготовилась подробно объяснить смысл своего творения. Но сделать это она уже не успела. Неожиданно голова быка отвалилась, на ее месте образовалась черная дыра и оттуда, из-за арматуры, рыжеволосый мальчишка-индеец атаковал меня. Этот бесенок, отважно высунувшись из дыры по самую грудь, издал воинственный клич, в котором не слышалось, однако, ни злобы, ни страха, и запустил в меня огрызком манго. Снаряд, из которого торчала огромная, как черпак для воды, косточка, летел в меня, разбрызгивая сок. А запустивший его мальчишка вместе с обломками скульптуры рухнул на пол.
В комнате с оштукатуренными стенами и кирпичным полом воцарился полнейший беспорядок. Распятые на кресте бык и тореадор погребли под собой бесчисленных чертей и скелеты, а мальчишка, застряв в дыре, где прежде красовалась голова быка, болтал ногами и вопил, заливаясь слезами. Все повскакивали со стульев. Огрызок манго угодил мне прямо в лицо, сок залил глаза, косточка попала в рот – я прикусил ее зубами и, не в силах даже крикнуть от невыносимой боли, вместе со стулом повалился на пол. В самый разгар переполоха Альфред, забыв, что он хозяин дома, что-то закричал на языке брошенной им родины и выскочил в сад. Переполошив собак, он укрылся в своем безобразном железобетонном убежище.
Жена Альфреда и служанка подхватили плачущего ребенка и унесли в глубь дома, после чего в разгромленной столовой остались только гости из Мехико. Когда я, позабыв о собственном достоинстве, стал со стонами выплевывать куски манго, попавшего мне в рот, стирать сок, заливший глаза, и наконец с трудом поднялся с пола, мои приятели и их жены, щеголяя своей латиноамериканской непринужденностью, разбились на семейные пары и уселись в обнимку на валявшихся повсюду рамах и кусках гипса. Аргентинец, изучающий японскую литературу, надул алые губы, скрытые пышными каштановыми усами, глаза у него налились кровью и стали злыми. И только его жена, не обращая никакого внимания на то, что все остальные ее как мексиканку игнорируют, устремила взор к потолку, пошарила в опрокинутой соломенной корзине, достала тортилью и начала неторопливо жевать. Архитектор и сценаристка переглянулись, а потом с сожалением уставились на разлетевшиеся по полу остатки конструкции.
– Как смеет этот немец оскорблять нас, обзывать дураками?! – возмутился аргентинец.
Только что услышанная немецкая брань нашла неожиданный отклик в моем сердце. Альфред прокричал одно из слов, входящих в выражение «корабль дураков». Я воспринял это как еще один
Слова «корабль дураков» прозвучали для меня откровением. Так бывало со мной и в нашей долине, когда я приходил в себя после обморока и сквозь уже осознаваемую непереносимую боль вновь начинал ощущать свой зуб и десну и эта боль, точно булавка, прикалывала меня к действительности, но мне казалось, что я проколот не простой булавкой, а длиннющей спицей. Итак, сестренка, я снова, будто в теплый бассейн, окунулся в воспоминания о корабле дураков и от счастья похрюкивал как поросенок.
В итоге мои латиноамериканские приятели отказались от попыток найти со мной общий язык и теперь полностью игнорировали меня. На обратном пути я улегся, чуть ли не упираясь головой в потолок, рядом с двумя собаками на подстилке в задней части машины, где обычно кладут багаж. Меня все время бросало из стороны в сторону, и я, скуля от зубной боли, изо всех сил упирался локтями и коленями, чтобы удержаться на месте, а собаки по бокам от меня пытались сделать то же самое, цепляясь когтями. Они все время толкали меня, но беззлобно, видимо приняв за своего.
Корабль дураков. Во время этого странного, затянувшегося возвращения в Мехико, сестренка, я не столько думал о корабле дураков, сколько, обратившись мысленно к мифам периода основания деревни-государства-микрокосма, преодолев пространство и время, плыл на корабле дураков наших созидателей. Корабль дураков – вот он перед моими закрытыми глазами черной картиной в красной рамке. На ней еще совсем молодые созидатели с блестящими от масла волосами, стянутыми тугим узлом на темени, ведомые таким же молодым Разрушителем, – они пьют на палубе сакэ, едят что-то, напоминающее нагасакскую лапшу с овощами, а насытившись, поют песни и танцуют, прыгают в воду с носа медленно плывущего корабля и взбираются на корму. Однако, сестренка, мои фантазии не имели ничего общего с действительностью – на самом деле все, кто был на корабле, не имели возможности предаваться разгулу, как это бывает теперь на огромных лайнерах. Корабль дураков был изгнан из порта в открытое море, находившиеся на нем изгнанники перехитрили власти княжества, напрасно надеявшиеся, что, затерявшись за горизонтом, те сгинут в морской пучине; проплыв вдоль побережья, где их много раз подстерегала опасность разбиться о рифы, изгнанники достигли наконец укрытого утесами устья реки и стали подниматься по ней вверх, а когда корабль напоролся на мель, выкинули за борт всю оснастку, залатали днище и поплыли дальше, к самым верховьям. Но в конце концов течение стало настолько стремительным, что плыть на корабле уже было невозможно, и тогда они разобрали корабль и связали плоты. Тебе, сестренка, все это прекрасно известно. Используя плоты по назначению, прямо противоположному обычному – сплавляться вниз по реке, – Разрушитель и созидатели стали подниматься на них вверх. Почему они так упорно не расставались с материалом, из которого был построен корабль? Потому что, когда их изгнали в расчете на то, что они потерпят кораблекрушение и погибнут, именно корабль дураков стал их прибежищем – спас от верной гибели и вернул к жизни. Их магические действия полностью себя оправдали еще и потому, что, сохранив материал, из которого был сделан корабль дураков, они, добравшись до горного потока, куда широкие плоты войти не могли, переделали их в некое подобие волокуш.
Изгнанники, ведомые Разрушителем, пробираясь в глубь страны, подальше от моря, то есть туда, где сплошь и рядом сидели наместники властителя, не могли позволить себе избрать дорогу, проторенную вассалами князя. Единственной дорогой для них была река. Ведомые Разрушителем, плывшие на корабле дураков с наступлением вечера шли вверх по реке, а на рассвете останавливались и прятали корабль в зарослях тростника и бамбука. Хотя они находились в местах, далеких от селений, им все же приходилось остерегаться дровосеков, и они твердо придерживались правила – плыть только по ночам. Ночная река – совсем не то, что дневная дорога. Созидатели, ведомые Разрушителем, не располагали картой этого пути, поскольку такой карты вообще не существовало, и единственным способом не сбиться с пути во время ночных переходов было плыть вверх по реке, удаляясь от моря – проще не придумаешь. Поднимаясь к истоку реки, каждый из них, свесившись с борта и погрузив в воду руку, мог безошибочно определить верное направление. Такова река – дорога, точно указывающая правильный путь.
Работая в кабинете истории, я знакомился с разными старинными гравюрами, изображающими корабль дураков. Каждая из них соответствовала моим представлениям о людях, поднимавшихся вверх по реке, какими их рисовало мое воображение в разные периоды жизни. Одна из картин воссоздавала корабль дураков, созданный моим воображением в тот период, когда меня по-спартански воспитывал отец-настоятель. Эта картина была исполнена духа вольной пастушеской песни. Малое число людей на борту тоже вполне соответствовало фантазии, способной возникнуть в голове ребенка. К тому же изображенную на гравюре маску, висящую на дереве-мачте, я совершенно четко отождествлял с образом Разрушителя, который создало мое незрелое детское воображение.
Корабль дураков, рисовавшийся мне после поражения в тихоокеанской войне, когда в нашей долине появились на джипах солдаты союзной армии, был похож уже на другую старинную гравюру. Люди на том корабле внешне напоминали этих солдат. На мачте гордо развевался боевой флаг. Нашел я тут и человека, который, перегнувшись через борт, опустил руку в поток, будто хотел зачерпнуть воды и напиться. Мне был ясен истинный смысл его действий. Вспоминая сопротивление, оказанное созидателями деревни-государства-микрокосма властям княжества, которые преследовали их, когда они на корабле, а потом на плотах поднимались вверх по реке, я понимал, что изгнанники должны быть вооружены. В таком случае воин, перегнувшийся через борт и опустивший руку в воду, являлся наблюдателем, следившим за тем, чтобы корабль двигался в нужном направлении. Эта работа была доверена изображенному на гравюре юноше Разрушителем.
Однако представление о корабле дураков, сложившееся у меня, когда я уехал из деревни и, поступив в университет, стал жить в Токио, было совершенно не свойственным мне до тех пор отступничеством по отношению ко всему, что связано с основанием деревни-государства-микрокосма. В общем, я стал решительно утверждать, что никакого корабля дураков вообще не существовало.
В долине и в горном поселке в день поминовения усопших по реке пускают сделанные из дерева и бумаги кораблики с зажженными фонариками. Скорее всего, этот обычай и послужил толчком для возникновения коллективной фантазии и ни на чем не основанных гиперболических представлений об основателях деревни-государства-микрокосма – ведь таковы и все остальные мифы и предания, касающиеся нашего края. А я, сестренка, в то время сомневался даже в самом существовании Разрушителя. Позже, разумеется, я сам обратился к уготованной мне миссии – описать мифы и предания нашего края – и смог в полном смысле слова собственными руками разрушить эту гипотезу. Мне удалось выяснить, что до определенного, точно прослеживаемого в истории нашего края периода было строжайше запрещено пускать по реке, протекавшей в долине, не только кораблики с фонариками, но и любой предмет, сделанный руками человека, чтобы в низовье реки никто не мог догадаться о людях, живущих у ее истоков. Но и после обращения в новую веру, когда я выстраивал одно за другим воспоминания о корабликах из дерева и бумаги, которые мы, дети, в день поминовения усопших пускали по реке – эти суденышки с зажженными свечками-фонариками на быстринах кренились набок и разбегались в разные стороны, а в глубоких омутах сбивались в кучу, – представление о корабле дураков, переплетаясь с воспоминанием о тебе, какой ты бывала в ночь праздника поминовения усопших, когда отец-настоятель облачал тебя в одежду жрицы, породило в моем воображении самый блистательный образ корабля дураков. В эпоху Мэйдзи[4] в нашем крае процветало производство растительного воска, его экспортировали в Америку и Европу. Для свечек, которые горели на плывущих вниз по реке суденышках, применялся высококачественный очищенный воск, полученный путем специальной обработки. Вот почему фонарики, зажженные на этих суденышках, и уплыв очень далеко, еще продолжали светиться.
В тот период, когда я думал, что мне пока удалось хотя бы уклониться от миссии летописца нашего края, а в конце концов я смогу и полностью от нее отделаться, бежать этой участи, то есть когда я, закончив два первых курса университета, начал специализироваться по истории, ни разу не показавшись в исторической аудитории, я неожиданно вновь столкнулся с сюжетом корабля дураков – представь себе! – и моя жизнь вернулась в предначертанное русло. Укрывшись в своей убогой комнатушке, я почувствовал, что на какое-то время оторвался от нашего края – причина, возможно, покажется тебе слишком уж ординарной – еще и потому, что примкнул тогда к некой политической группе. Я превратил свою комнату в лабораторию и с головой ушел в работу, порученную мне товарищами: изготовлял бомбы из обрезков металлических труб, и моей задачей было внести принципиальные изменения в их конструкцию. В молодости весьма основательный, я сам сформулировал главные требования к моей работе – созданию бомб из обрезков металлических труб. Необходимо было добиться максимальной безопасности для тех, кто производил, носил и перевозил бомбы, а также для тех, кому придется пускать их в ход. Бомбы должны быть настолько безопасны, чтобы девушки, устроившиеся на временную работу воспитательницами детских садов – такие тоже были среди моих товарищей, – не испытывали мук совести, если им придется заниматься изготовлением бомб рядом с той комнатой, где играют дети.
Помимо всего прочего, наши изготовленные из труб бомбы предполагали большую разрушительную силу. Мощность взрыва не только теоретически – на бумаге, но и фактически – в деле, то есть во время партизанских боев, которые развернутся в таком огромном городе, как Токио, должна была быть максимальной.
Честно говоря, в нашей группе, куда входило много студентов физического факультета, поручать работу по конструированию и изготовлению бомб мне, человеку, специализирующемуся по истории, вряд ли было разумно. Но я тогда с наглой, ничем не подкрепленной самоуверенностью предложил план создания новой бомбы, вызвал на спор своих соперников, наголову разбил их и в конце концов, заручившись полной поддержкой товарищей, стал во главе секретной мастерской. Задуманное нами предприятие было столь важным, что не шло ни в какое сравнение с нашими повседневными делами; если бы, скажем, у меня вдруг возникло намерение предать группу, к которой я примкнул, мне бы ничего не стоило сокрушить всю нашу организацию, и тем не менее мастерская была отдана в полное мое распоряжение. Разумеется, такое условие выдвинул я сам, а мои товарищи были убеждены, что если мне не дадут полную свободу действий, то мой талант, направленный на создание идеальных бомб из обрезков металлических труб, не сможет проявиться.
В таких условиях я спроектировал бомбу и дошел даже до создания опытного образца. В комнате, которую я снимал, хранилось столько взрывчатки, что ее хватило бы, чтобы разнести все здания в радиусе ста метров. Думаю, я мог бы гордиться тем, насколько тщательно и всесторонне была продумана конструкция, но руки у меня неумелые, не приспособленные к такой работе, и поэтому каждый день, каждое мгновение существовала реальная опасность, что наш край лишится человека, которого на деньги, собранные отцом-настоятелем у влиятельных стариков, отправили в Токийский университет, чтобы он, получив образование, написал историю деревни-государства-микрокосма. Я и сам прекрасно знал, как легко могу взлететь на воздух – возможно, мною двигало подсознательное желание бежать таким образом уготованной мне миссии летописца нашего края. Но на последнем этапе конструирования и производства бомбы меня вдруг остановил образ корабля дураков времен созидания деревни-государства-микрокосма. Я спохватился. Тогда-то впервые – видимо, уже повзрослев – я и начал серьезно, с полным сознанием долга готовить себя к миссии человека, призванного описать мифы и предания нашего края.
И вот я, студент исторического отделения, который в тот период забыл или пытался забыть о своей миссии летописца деревни-государства-микрокосма, взяв с собой три уже готовые бомбы, отправился на мыс Восточный Идзу. На старой дороге у самой оконечности мыса я присмотрел обнаженные отливом огромные камни. Вернувшись туда поздно ночью, я увидел, что их облюбовали рыбаки. Огоньки карманных фонариков свидетельствовали о том, что они оккупировали все камни, торчащие из воды. Войдя в прибрежные заросли бамбука, я уселся на чемодан с бомбами и стал ждать, пока рыбаки уйдут, – другого выхода у меня не было. От воды несло гнилью, временами так, что дышать было невозможно. Эта вонь, казалось, выворачивала нутро. На рассвете мимо зарослей, где я прятался, стайкой проплыли, отправляясь на лов, суденышки местных рыбаков. Они прошли мимо, и их черные контуры резко обозначились на фоне моря, кажущегося сплошной темной стеной. У меня даже голова закружилась: корабль дураков, созидатели нашего края, ведомые Разрушителем, подумал я. Созидатели плыли вверх по течению на корабле, груженном материалами и продовольствием для строительства нового мира, потом они разобрали корабль, построили плоты и поднялись еще выше по реке, затем соорудили нечто напоминающее волокуши, потащили на них свою поклажу дальше, пока не добрались наконец до огромных обломков скал и глыб черной окаменевшей земли. Эти обломки загораживали выход из долины, откуда шел невыносимо тяжелый запах, точно гнетом давивший тех, кто прибыл сюда с моря. Тогда Разрушитель взялся взорвать эти огромные обломки скал и глыбы черной окаменевшей земли. Теперь же я как пионер новой техники взрыва, взяв на себя миссию Разрушителя, прятался в прибрежных зарослях бамбука. Да, сестренка, именно как человек, взявший на себя роль Разрушителя.
Наконец наступило утро, и я решил участь этих бомб, только что предназначавшихся для уничтожения омытых водой скал над морем; это решение перечеркнуло меня, как их создателя, и доказало, сколь неотвратима миссия человека, призванного описать мифы и предания нашего края. Привязав три свои бомбы к стволу старого бамбука, который был гораздо красивее таких же растений – использовавшихся во время праздников – в нашем крае, я сразу же отправился на родину. И вот, сестренка, через десять лет после предательства, совершенного мной в детстве по отношению к отцу-настоятелю, теперь уже сознательно, по собственной воле я решил взяться за описание мифов и преданий нашего края и сделать все, чтобы воскресить их в памяти людей.
Три мои фантастические бомбы из обрезков металлических труб, обнаруженные органами общественного порядка, надолго запомнились им – очень уж велика была их взрывная сила. «Если наступит день, когда эта группа, изготовив в массовом количестве подобные бомбы, начнет партизанскую деятельность...» Мысль об этом стала самым страшным кошмаром для работников службы общественного порядка в нашей стране.
3
На следующий день после возвращения из Малиналько лицо у меня так опухло, что стало в два раза больше обычного, но я, отважно демонстрируя его залитому солнцем Мехико, печально брел по широченной улице Инсургентов, пока не оказался наконец перед кабинетом зубного врача – вывеска была прямо в окне седьмого этажа. Я попал к этому врачу – судя по вывеске, мексиканцу японского происхождения – совершенно случайно, но, подсознательно остановив свой выбор именно на нем, проявил, как мне кажется, признаки полной депрессии, вызванной безмерной усталостью от долгой тряски в машине, где я не сомкнул глаз, страдая от нестерпимой боли. Ведь еще отец-настоятель своей муштрой хотел вдолбить мне в голову, что я принадлежу не Японии, а лишь деревне-государству-микрокосму и, следовательно, не должен сближаться с посторонними людьми только потому, что они по происхождению японцы. Рикардо Толедо Цурута. Судя по имени, выведенному на окне, где значилось также, что он окончил Мексиканский государственный университет, можно было предположить, что в его жилах течет лишь половина японской крови или того меньше, но мне вдруг захотелось довериться именно этому врачу, хотя он наверняка стал уже стопроцентным мексиканцем.
Поднявшись на седьмой этаж, я оказался в почти пустом помещении, напоминавшем спортивный зал, но это и была приемная зубного врача, о чем свидетельствовали ожидающие приема пациенты: на диване в углу, держась за щеку, сидела старуха, рядом старик – видимо, он ее сопровождал. Прямо-таки живая реклама. Я приблизился к ним, но, увидев, с каким смятением старуха смотрит на мою вздувшуюся щеку, совсем пал духом; садиться мне расхотелось, и я остался стоять у стены. Было девять часов пятьдесят минут, прием начинался с десяти. Передо мной была всего одна пациентка – но мог ли я надеяться, что меня примут без предварительной записи? Нельзя ли записаться прямо сейчас? Часть помещения была отделена перегородкой из матового стекла – скорее всего, там и принимал врач, но он пока ничем себя не обнаруживал. Уж не затаились ли за стеклянной перегородкой врач с медсестрой, и не занимаются ли до начала работы чем-то предосудительным? Десять минут одиннадцатого... Действительно, из двери, за которой, казалось, никого не было, выглянула сестра-метиска. Ее появление послужило сигналом к действию. Поспешно, точно опасаясь, что ее опередят, в кабинет бросилась державшаяся за щеку старуха. Врач принял ее немедленно: из-за перегородки доносился прерываемый стонами разговор, в голосе врача слышалось спокойствие, в голосе старухи – решимость отдать себя в его руки. Всякий раз, когда раздавался слишком громкий крик, оставшийся в одиночестве старик, почему-то радостно улыбаясь, озирался по сторонам.
Отвлекшись от своей боли, я огляделся и увидел не менее десяти больных с провожатыми, молча набившихся за это время в недавно еще пустую приемную. Странные, грубые усмешки, сопровождавшие каждый крик первой пациентки, которые появлялись на смуглых, будто закопченных лицах всех этих людей, свидетельствовали о том, что клиентура у зубного врача была не самая изысканная.
Рассматривая мексиканцев, заполнивших приемную, я сначала не обратил внимания на появление нового посетителя. Погруженный в свои мысли, я вдруг насторожился, почувствовав, что меня кто-то разглядывает, а этот невысокого роста крепкий человек уже приближался ко мне. Лет пятидесяти, но необыкновенно подвижный, он шел, громко стуча каблуками и расталкивая столпившихся в приемной людей. Крепко взяв меня под локоть – для человека, страдающего от зубной боли, его походка была слишком уж энергичной, – он стал пробираться со мной сквозь толпу. Густые усы, крупные черты лица, которые так соответствовали его большой голове, – весь облик выдавал в нем человека умственного труда. Наверное, сестренка, ведя меня за руку по приемной, он прежде всего заботился о том, как бы поскорее избавить меня от мучений. До этого момента я испытывал острую жалость к себе, а тут вдруг почувствовал всю комичность ситуации: незнакомый человек берет меня за руку, и я послушно следую за ним, расталкивая мексиканцев. Наконец мы с усатым мужчиной оказались у стеклянной двери, которую сестра-метиска приоткрыла, чтобы вызвать следующего пациента. Не спрашивая моего согласия, мужчина обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я увидел перед собой старомодное зубоврачебное кресло – такие же еще в детстве я видел в нашей деревне. Стоявший возле кресла невысокий мексиканец японского происхождения в белом халате протестующе дернулся, точно у него был нервный тик. Симпатичный на вид врач с круглой, похожей на воробьиную, напомаженной головой, как потом оказалось, не собирался категорически мне отказывать. Робко выражая свое недовольство, он посмотрел на часы: времени мало, а у него запись – кажется, пробормотал он тихо по-испански. Обнаруживая при этом буквально детское неприятие реальности, он обращался к сестре-метиске, которая виновато смотрела на него – мол, мой недосмотр.
Во время этой сцены усатый мужчина, проявив истинное великодушие, чуть ли не насильно усадил меня в кресло. Врач был, по-видимому, человеком, неспособным достаточно энергично возражать против таких действий, не говоря уж о том, чтобы решительно воспротивиться им. В конце концов он смирился и приступил к лечению моего зуба, сморщив нос и выражая этим свое неудовольствие сестрой-метиской. Теперь, вместо невнятного бормотания по-испански, он перешел на японский язык.
– Откройте рот.
Положив на больной зуб сиреневую прямоугольную бумажку, так же коротко бросил:
– Закройте.
Плотно стиснуть челюсти не удавалось. Бумага, проложенная между верхними и нижними зубами, несколько смягчала ощущения, но боль все равно отдавалась в темени.
– Откройте еще раз.
Тут он вдруг заинтересовался моими зубами и, покачав головой, заглянул мне глубоко в рот. Потом взял какой-то металлический инструмент.
– Болит? – Он ударил по зубу.
Я не могу утверждать, что и до этого события развивались логично. Однако, сестренка, это уже был буквально потрясающий взрыв непоследовательности. По нерву будто ударила камнедробилка. Ой! – завопил я, и мой крик был так неожидан, что врач отскочил в сторону. Тут же взяв себя в руки, он снова приблизился ко мне, но меня словно оглушили и ослепили одновременно: я не только не мог разобрать его слов, но и его лицо, похожее на мордочку колонка, видел точно сквозь туман. Мне помогли подняться с кресла, и я повалился на стоявший рядом диван. Чувств, правда, не лишился, но между моим сознанием и внешним миром легла пелена, как та сиреневая бумажка, которую врач клал на мой зуб. Продолжалось это долго – все то время, пока лечили севшего в кресло после меня усатого мужчину, а потом он обнял меня за плечи, и я, словно во сне, шагая по обволакивающему облаку боли, пересек приемную и вместе с ним спустился на лифте. Так, сестренка, помимо собственной воли я получил нечто такое, чем обычная жизнь нас не балует. Я имею в виду, что незнакомый человек в чужой стране пришел мне на выручку, мало того – заплатил не только за мое лечение, но и за прописанное врачом лекарство, которое он купил для меня в аптеке на первом этаже. Полностью подчинившись ему, я покорно пошел за ним в бар, находившийся в глубине фирменного магазина «Санборн». Ссутулившись, я долго сидел там, неотрывно глядя на то, как по стакану, расширяющемуся кверху, стекают капельки воды, как они мутнеют от крупинок соли на краю, пока постепенно не начал возвращаться к действительности.
Сквозь прозрачную жидкость, чуть поблескивающую в стакане – теперь было ясно, что это «Маргарита», – я увидел обращенную ко мне забавную физиономию. Усатый человек на глазах обретал реальность. Я наконец отвлекся от его густых усов, которые только и определяли его в моем сознании, и по-новому взглянул на его немного вытаращенные от боли и возбуждения огромные глаза под выпуклым, как панцирь черепахи, лбом, и для меня сразу же обрело смысл имя, которое выкрикнула в приемной сестра-метиска, перед тем как мы вошли в кабинет врача. Я припомнил, как она назвала его. Сеньор Карлос Лама.
Если это тот самый Карлос Лама, художник и историк искусств, выходец из Колумбии, эмигрировавший в Мексику, то я должен его знать – как-никак коллега по университету. Скорее всего, познакомились мы случайно, на приеме симпозиума, когда в толчее не разберешь, с кем общаешься. И все же его усы, как мне помнится, выглядели иначе. Я стал приглядываться к Карлосу Ламе внимательней и понял, что щека на его бульдожьем лице вспухла, поэтому усы стояли торчком. Догадавшись, что я наконец узнал его, он лукаво сверкнул глазами. Усы Карлоса, несмотря на то, что щека вспухла и отвердела как камень, зашевелились, полные губы произнесли по-английски:
– Local, bat not local color...[5]
Карлос Лама шутил не только над своим английским, но и над английским как таковым, и его нисколько не интересовало, имеют ли вообще эти странные слова какой-либо смысл. Водя одной рукой перед толстым, точно расплющенным носом, другой он протянул мне стакан с «Маргаритой». Я послушался и залпом отпил половину. Зуб болел по-прежнему, но вкус лимона и соли, кажется, взбодрил меня. И я сразу же понял, что хотел сказать Карлос на неродном ему языке. Он хотел сказать, что если уместно употребить прилагательное local, то только не в сочетании local color – «местный колорит». Предлагая выпить, он имел, наверное, в виду local anaesthetic, то есть «местную анестезию». Я отпил еще немного, а Карлос осушил стакан до дна и языком слизнул с губ крупинки соли. Следующий стакан, тут же принесенный пожилым, но необыкновенно проворным официантом, Карлос пропустил в себя одним духом, и я тоже, вздрагивая каждый раз, когда жидкость касалась больной десны, допил свой коктейль, а вслед за ним и второй. Потом еще и еще раз. Видимо, исходя из дневной нормы выпивки Карлоса, который был постоянным посетителем этого бара, для него уже заранее было приготовлено нужное количество стаканов с основными компонентами для «Маргариты», оставалось только долить воду.
По мере того как я пьянел, начало действовать и болеутоляющее, выпитое мной под «Маргариту», и я ждал, что вот-вот боль, мучившая меня чуть ли не сто часов, отступит хотя бы ненадолго. Изо всех сил стараясь заглушить боль, словно обезьяна вцепившуюся в челюсть, я ни на минуту не переставал сознавать, в каком ужасном состоянии мой зуб и десна, но уже предчувствовал, что пройдет еще совсем немного времени, и исчезнет не только боль, но и сознание, что вообще существуют зубы и десны. Видимо, «Маргарита» вместе с болеутоляющим подействовала и на Карлоса, но опьянение вызвало у него не апатию, как у многих, а мощный прилив энергии. Пока что, привалившись ко мне грузным телом, он наклонил свою огромную голову и ждал, что я скажу. Но, как это ни печально, я произнес по-испански, сестренка, одну-единственную фразу, хотя и вложил в нее всю свою душу:
– Gracias, Carlos![6]
И тогда, ободренный моей благодарностью, Карлос отбросил всякую сдержанность, почувствовал себя свободно и заговорил, энергично жестикулируя. Говорил он не по-испански. Но его английский, сестренка, – до этого он звучал холодно и бесстрастно – был теперь воплощением бьющей через край энергии. Именно английская речь придавала словам, клокочущим в душе этого художника и искусствоведа, некую силу, удивительным образом сплетавшую их воедино. Человек, родной язык которого в далеком прошлом был растоптан испанским, кровь предков которого смешалась с кровью испанцев, говорит на языке североамериканцев, хотя именно благодаря им в Колумбии создалось такое положение, что он был вынужден переселиться в Мексику, – ведь если он возвратится на родину, его обязательно убьют. Я не могу не передать тебе, в самых общих чертах хотя бы, смысл слов Карлоса, которые имеют прямое отношение к моему повествованию. Ты, сестренка, наверное, спросишь: так ли необходимо все, что я тебе рассказываю, для описания мифов и преданий нашего края? Но я, глядя на твою фотографию, пишу все, что приходит мне в голову. И мне представляется, что это и есть единственно правильный метод описания мифов и преданий нашего края.
Карлос Лама начал с того, что сказал о своем весьма сочувственном отношении к моей лекции «Мексиканский мастер народной гравюры Посада глазами японца», которая была прочитана на симпозиуме, организованном нашей лабораторией, – она, дескать, и побудила его искать знакомства со мной.
В известной серии гравюр Посады глубоко разрабатывается, как я утверждал, тема бедствий, характерная в целом для всего его творчества. Таких ниспосланных природой бедствий, как наводнения, пожары, эпидемии, а также катастрофы, сверхъестественные явления, преступления, самоубийства. В этой же серии у Посады немало и всяческих уродств: например, сиамские близнецы, ребенок, у которого вместо рук ноги, женщина, производящая на свет одновременно трех младенцев и четырех зверенышей...
– Ты был прав, утверждая, что в творчестве Посады, да и вообще в народном творчестве Мексики конца прошлого века, центральное место занимает тема уродства. Я и сам в этом убедился, – сказал Карлос.
Ему не было еще двадцати лет, когда фонд Рокфеллера оплатил его поездку на учебу в Европу и он, с альбомом Босха под мышкой, сел на пароход. Обосновавшись в Германии, Карлос, который вел самую скромную жизнь, какая прилична иностранцу, с помощью Босха постигал живопись. У художников Ренессанса он обнаружил множество сюжетов о рождении уродов, и это потрясло его до глубины души. В юности Карлосу предоставился случай в буквальном смысле слова прикоснуться к сиамским близнецам, у которых на двоих было две головы, четыре руки, четыре ноги и только один живот. Он кожей своей ощутил волну леденящего ужаса, овладевшего отцом и матерью, которые дали жизнь этим уродам, – волну, прокатившуюся от их поселка и захлестнувшую весь район. Таким образом, он по-своему осознал, чем для народа, для каждого человека обернулось именуемое Ренессансом время религиозных войн. То есть осознал мысли, чувства, представления людей в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», – определение Гриммельсхаузена[7], бродячего студента, который описывал места, куда заносила его судьба.
Нет нужды доказывать, что Карлос в юношеские годы, смог приобрести этот уникальный опыт только благодаря особому стечению обстоятельств. Другими словами – только благодаря тому, что люди затерявшейся в горах Колумбии деревеньки, в которой родился и рос Карлос, жили в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», и там время от времени действительно рождались сиамские близнецы. В семье одного из его родственников тоже родился урод. Когда Карлос прочел у Монтеня о рождении урода, он даже подумал, что речь идет о его бедном племяннике. Если ты, сестренка, возьмешь его сборничек из «Библиотеки Иванами»[8], то сможешь прочесть в нем о крохотном младенце без головы, который прирос к груди другого младенца, покрупнее, и о том, что «если их разделить, то обнаружится еще один пупок». В ночь, когда родился урод, собралась вся родня, и Карлос, еще ребенок, никак не мог заснуть на своей соломенной подстилке – ему мешали тихие разговоры взрослых. Он со страхом думал о себе, крохотном маковом зернышке, затерявшемся в этой деревне, в далекой провинции, в стране, именуемой Колумбией, в Южной Америке, на планете, вращающейся вокруг солнца, в одной из галактик нашей Вселенной. Но стоило ему подумать о том, что он, лежащий сейчас в амбаре, упершись лбом в каменную стену, принадлежит в то же время своей деревне, своему краю, принадлежит стране, именуемой Колумбия, и обитает в Южной Америке, а являясь жителем Земли, вращается вокруг Солнца, принадлежа галактике, является гражданином Вселенной, – и от одной этой мысли его охватило блаженство столь же невыразимое, каким был совсем недавно обуявший его страх...
– Глубокий смысл пережитого мне, ребенку, был тогда, разумеется, недоступен. Да это и естественно, правда, профессор? Но каждый раз, когда я, скитаясь по Германии, думал о своей крохотной деревеньке, затерявшейся в горах Колумбии в Южной Америке, мне казалось, что этот забытый богом угол, такой далекий от центров цивилизации, – самое подходящее место для рождения уродов. В лавчонках, где торгуют старыми игрушками, на прилавок выставляют в центре самых целых кукол, у которых все на месте, а безруких, безногих, покореженных стараются ведь запихнуть подальше, с глаз долой, так? Есть сходство, правда? С тех пор я часто задумывался над этим. Однажды, когда мной овладело малодушие и тоска, я отправился в книжный магазин, выписывавший газеты и журналы на испанском языке, и там увидел альбом с гравюрами Посады. Он меня в буквальном смысле слова опалил! Его гравюры воплощают в себе идею «сегодняшнего мира, где правит вера в то, что близок Судный день». Об аномалиях, наблюдаемых в забытых богом уголках Мексики, еще более забытых богом, чем сама Мексика, отделенная океаном от Европы, где я жаждал сострадания и отчаивался до ожесточения, Посада говорит: вот как это случается на самом деле, вот какими они бывают – и выставляет калек и уродов на всеобщее обозрение. Увидев его гравюру «Рождение урода», я был потрясен, меня охватило чувство стыда и скорби, смешанное со страхом, и я разглядел за этими крестьянами не только мексиканцев, но и всех жителей Центральной и Южной Америки!.. Поняв это, я с головой окунулся в изучение творчества художника. В далекой гостинице в Гамбурге я работал по восемнадцать часов в сутки, а душой был в Южной Америке – в моей стране, в моей деревне, в том самом доме, где родились сиамские близнецы, которых я увидел в детстве. Одно то, что я взялся за эту работу, через время и расстояния вновь и вновь возвращало меня в двадцатилетнюю давность, за просторы Атлантики, в ту ночь, когда я, еще ребенок, грезил наяву, заглянув в бесконечность Вселенной...
Этот колумбийский художник и искусствовед, сестренка, говорил с огромным жаром, и привела его в такое возбуждение, скорее всего, моя лекция о Посаде. А я, слушая его, неожиданно для себя понял другое – почему меня привлек Посада, что воодушевило меня в его творчестве. Подобно тому как Карлос, который, пережив ту страшную ночь, когда на свет появились чудовищные младенцы, искал отклик своим переживаниям в гамбургских изысканиях, так и я решил описать мифы и предания нашего края. Подвигнул меня на это Посада, но писать я буду о самых удивительных вещах, которые открылись мне благодаря спартанскому воспитанию отца-настоятеля.
Мы оба были так увлечены, что совсем позабыли о зубной боли. И пили одну «Маргариту» за другой. Карлос придумывал все новые и новые поводы, чтобы выпить. Прежде всего выпьем за Посаду – Посаду, воодушевившего нас обоих! Ну и конечно, за твою работу, за которую, судя по твоим словам, ты решил приняться! За Мексику, страну, познакомившую и связавшую нас с Посадой, за ее людей! Карлос расправил плечи, на которых покоилась его огромная голова, лицо у него побагровело еще больше, он величественно поднялся – казалось, у него даже кожа при этом заскрипела.
– ¡Viva Mexico, hijos de la chingana![9] – провозгласил он торжественно и свалился на пол рядом с моим табуретом.
Я, подобно Карлосу, тоже находился под двойным воздействием и «Маргариты» и обезболивающего, поэтому был не в состоянии подхватить Карлоса. Но, помимо глубокого сочувствия к лежавшему на полу без признаков жизни колумбийскому художнику и искусствоведу, я, сестренка, испытывал и огромное воодушевление при мысли о мифах и преданиях нашего края, которые мне предстояло описать. Перед тем как мое воодушевление поглотил мрак опьянения, я увидел сверкающее огнями судно, плывущее ко мне в кромешной тьме вверх по реке. То ли это был тростниковый челн, увозящий в забытый богом уголок мира Хируко[10], рожденную уродом, то ли огромное прочное судно из папируса, на котором Тур Хейердал пересек Атлантический океан...
4
Нет необходимости повторять, сестренка, насколько важна для меня миссия летописца нашего края, к которой я начинаю внутренне готовиться, вдохновленный тобой, но, чтобы поддерживать свое существование в Мексике, я вынужден заниматься и другим делом – служить в университете на улице Тефантенек. Благодаря этой работе я теперь и обеспечиваю свое существование, подчиненное главной задаче – описать мифы и предания нашего края. В маленькой аудитории этого университета я читаю лекции, а щека у меня так распухла, что лицо сделалось треугольным – с тех пор как я стал взрослым, со мной ни разу еще не случалось такого. Боль прошла, осталось лишь неприятное ощущение, а то место, откуда был удален зуб, не вызывает у меня чувства «боязни пустого пространства». Да и врач – мексиканец японского происхождения, взявшийся за систематическое лечение моих зубов, – становится все приветливее. Наверное, он только при первом нашем знакомстве (а я был тогда в ужасном состоянии) пришел в замешательство, будто столкнулся в своем кабинете с призраком того самого ублюдка японца, который преследует его в ночных кошмарах, порожденных комплексом неполноценности.
Зубной врач, скорее всего, не обратил внимания на ту статью. Зато обе студентки из моего семинара старательно собирали все сообщения в «Эль Соль» о том, как средь бела дня мертвецки напились колумбиец и японец – оба лекторы университета, где учились эти девушки. А реагировали они на случившееся по-разному – сообразно национальной и социальной принадлежности каждой из них...
Я думаю, сестренка, тебя интересует, что это за студентки. Одна из них, Рейчел, приехала из Соединенных Штатов и специализируется по исламу; не знаю, в каком штате она родилась – установить это по ее произношению я не в состоянии, но уверен, что эта дылда росла в каком-нибудь южном городке. Она частенько проводит ночи в компаниях, где курят марихуану, а под утро с жадностью уничтожает неаппетитные объедки. Если студенты, обедающие с ней в университетском кафетерии, оставляют хлеб, она собирает его и съедает. Не полнеет только потому, что, наверное, чем-то больна. Изредка я замечал, что ее глаза на землистом лице вдруг оживали, вспыхивая каким-то странным огнем. Но сейчас, после случившегося со мной, блеск ее янтарных глаз уже не передавал никаких сложных психологических процессов – он лишь с предельной откровенностью выражал ее безмерное негодование тем, что я напился как свинья.
Другая студентка – дочь широко известного в Мексике художника, вольнослушательница Марта. Она прихрамывает и носит юбку до щиколоток; когда ходит медленно, ее недостаток не бросается в глаза, но стоит ей ускорить шаг или даже просто немного разволноваться, как она тут же начинает сильно хромать. Голубоглазая, с золотистыми волосами и тонкими бескровными губами, Марта выглядит еще совсем девочкой, хотя ей уже двадцать пять лет, – типичная вечная студентка, два года училась в Европе, слушала совершенно бесполезные для нее лекции по социологии и психологии. На ее лице всегда написано высокомерное презрение – мол, мои умственные способности не идут ни в какое сравнение с умственными способностями других студенток из Южной Америки, и даже мне, преподававшему ей японскую культуру – почему, в конце концов, она решила изучать именно ее, ума не приложу, – она демонстрировала полное пренебрежение: кого-кого, мол, а меня на мякине не проведешь. Если посмотреть правде в глаза, она относилась ко мне с высокомерием, которое тщательно скрывала.
Однако теперь выражение лица Марты, на которую сообщение о нашей попойке, в отличие от Рейчел, произвело прямо противоположное впечатление, стало явно вызывающим. Марта и раньше почти не понимала лекций, которые я читал по-английски, не понимала и японских слов, которые я писал на доске. В душе этой девушки, ежедневно посещавшей мои занятия, тлела смутная и абсолютно безосновательная мечта стать специалистом по Японии, а также клокотала досада на свою хромоту. Обычно она не отрывала от меня глаз, точно подернутых пеленой. Но теперешняя Марта, сестренка, будто копьем пронзала меня своим острым взглядом, и в ее хрупком теле калеки, я чувствовал, пылает пожар. Может быть, это ощущение было вызвано у меня просто тем, что я наконец избавился от мучительной зубной боли, но факт остается фактом: читая лекции этим двум студенткам – в отношении ко мне они представляли собой единство противоположностей, – я вызывал у них нездоровый интерес. Под прожекторами их взглядов, сестренка, я и сам начал сознавать, что до сих пор, читая лекции Рейчел и Марте, оставался безразличен и холоден, как мертвец. Но последние дни, потрясшие меня неожиданными колебаниями огромной амплитуды – беспрерывная, в течение недели, зубная боль, события в пустыне Малиналько и, наконец, позорная попойка с колумбийским художником, – вдохнули жизнь в мое прозябание в Мехико, я возродился. Хотя все же не эти события явились для меня главным стимулом, а твое письмо с вложенным в него цветным слайдом, на котором ты изображена обнаженной. Только получив его, я принял решение приступить к делу, предопределенному мне с рождения, – описать мифы и предания нашего края.
В тот день фразу, выбранную мной из «Нихон сёки»[11] для комментирования на лекции, я заранее написал на темно-зеленой доске:
Мои занятия проходили в рамках программы обучения японскому языку, поэтому я начинал с того, что прочитывал по-японски написанное на доске. Рейчел, которая утверждала, что прежде, чем заняться исламом, изучала китайский язык, сняла прямоугольные, похожие на игрушечные очки в светло-розовой оправе и тупо уставилась на записанный китайскими иероглифами японский текст, понять который ей было не под силу. Что же касается Марты, то она в тот день, чтобы продемонстрировать горячий интерес ко мне, начала, продираясь сквозь дебри бессмысленного для нее текста, старательно переписывать приведенную мной фразу из «Нихон сёки». Поэтому сразу же перейти к чтению я не мог. Рейчел смотрела на меня выжидательно, не понимая, почему я молчу. Наконец она догадалась, что причина заминки – поведение Марты. И я понял, сестренка: так просто все это не кончится. Рейчел надула губы и стала неодобрительно посматривать на нас с Мартой, явно давая понять, что переполнявшее ее негодование вот-вот выльется в какую-нибудь язвительную реплику. А Марта, еще ниже склонив свою яйцеобразную голову с волосами цвета опавших листьев, едва-едва разбирая знакомые ей элементы иероглифов, прилежно переписывала фразу – для нее это был поистине непосильный труд. Правда, в ее усердии безошибочно угадывался какой-то тайный замысел, но мешать ей, сестренка, не хотелось. Я даже испытал к ней что-то вроде благожелательности. Когда она, сильно хромая, направилась ко мне с исписанным листком, я испугался и с жалкой улыбкой ждал, пока она подойдет. Поведение Марты было сознательным вызовом Рейчел. Янтарные глаза Рейчел потемнели и приобрели цвет крепко заваренного чая. Не успел я раскрыть рта, чтобы высказать свое мнение о написанных Мартой иероглифах – если только можно назвать их иероглифами, – как с ее детского личика исчезло выражение вечной неудачницы.
– Слова «стали погружать свое драгоценное копье в бездну» в мифе об Идзанаги и Идзанами, думаю, вас заинтересуют, – начал я. – Дело в том, что боги стояли на небесном мосту, и под ним должна была находиться некая страна. Не является ли это указанием на космологический верх и низ, что сопоставимо с мифами западных стран?
Однако, сестренка, Рейчел сразу же уловила слабое место в моих рассуждениях и возразила.
– Если вы, профессор, оцениваете приведенные вами слова главным образом космологически, уместно ли строить гипотезы, исходя лишь из этой фразы «Нихон сёки», как будто в ней содержится абсолютная истина? – энергично перебила она меня на своем родном английском языке. – Может быть, стоит и из других мест «Нихон сёки» выбрать аналогичные примеры и рассмотреть их в связи с приведенной вами фразой? Существуют ли, профессор, подобные выражения или их варианты в других местах «Нихон сёки»? Ведь это единый, цельный текст.