Мы стояли друг против друга; гость не проявлял признаков торопливости, а я внезапно стал припоминать… припоминать - что вот так же стоял я некогда перед высокой спокойной фигурой… одетой в свободные складки плаща… в котором… Вдруг я вспомнил все. Я вспомнил свое унизительное и страшное преображение, вспомнил ужас, охвативший меня, когда мой гость - это был именно он, я уже не сомневался - кромсал мое живое тело, пусть и без боли, но - унизительно, будто лягушку потрошил изучающий хирургическое дело студент. Я вполне ясно понимал, что тем самым дано мне было множество невероятных для человека - хотя, был ли я до этого человеком? — способностей и знаний, без которых невозможно было мое служение, которое нес я многие века и пронес сквозь миры, и свет его воссиял моим радением повсеместно, где и не было его допреж. Мне внимали народы, а я вел их к радости и утешению, и… — всё? Теперь - всё? Всё - кончилось? У меня всё отнимется, но… кем я буду тогда? Что за судьба мне уготована? Если… — уготована?..
Я более не встречал ее никогда. Позднее я понял, что ее последняя выходка была лишь средством прекратить этот наш почему–то показавшийся ей бесполезным разговор, средством прогнать меня от себя, не говоря этого прямо: возможно - жалея меня? Вскоре, занятый многочисленными и тяжкими трудами, я почти забыл обо всем этом, оставив для памяти только лишь общую суть - в назидание; я почти избавился от тени сомнения, поселившейся у меня той ночью, убедил себя в том, что все это было лишь колдовское наваждение. И только теперь, в этот раз, выйдя, как обычно выходил на свою ежедневную службу, я вдруг неизвестно почему поддался какому–то странному искушению - мне казалось, что–то натолкнуло меня на эти воспоминания, что–то мельком виденное мною - я только никак не мог понять: что именно. И поддавшись - уже не мог остановить это развертывание ленты памяти, будто случайно оброненной неловким шутом, и стоя в силе и славе своей на священном возвышении великого храма, над толпою, я в то же самое время видел, будто на фоне поставленного между мною и сияющим небом закопченного стекла - себя, сидящего ночной порою у догорающего костра со своей странной собеседницей, видел ее наполненные мукой и надеждой глаза, слышал ее полные горечи слова…
— Наслаждение, которое приносишь ты и которое так ценишь… — хорошо, хорошо: люди также - здесь ты права - неважно… Радость бытия… Ты сама назвала здесь самое важное: «на час» — час проходит, к человеку возвращаются и его воспоминания, и его заботы, и главное - его постепенно охватывает - пусть неосознанно - чувство
— Ну, неположенные контакты - это, конечно, мелочь, нечего об этом и толковать… А вот совершенно не санкционированное возвышение и при этом - тайные сомнения… — нехорошо. Совсем не хорошо.
— Ну–с, приступим.
— Кто ты? — спросил я его. — Откуда тебе ведомы мои мысли? и почему ты считаешь что тебе ведома правда о них?
И вновь, в который уже раз, мы замерли в молчании - не зная, как продолжить, что ответить, или о чем спросить - только на этот раз сидя совсем близко, почти соприкоснувшись, слыша и чувствуя на коже дыхание друг друга. И в этом беспрестанном повторении одних и тех же обстоятельств и положений мне стал чудиться какой–то знак - будто что–то пытается пробиться в мое сознание - не то из глубины, не то из дали - вновь и вновь стучится, но никак не может разбудить меня, чтобы я понял этот знак: зачем он, откуда, кем послан, и что я должен сделать в ответ на него; а я - сквозь тяжелый сон я лишь слышу этот терпеливый стук, но, слыша его, никак не могу подняться и отворить дверь, и впустить настойчивого пришлеца - и он уходит: «Ты спишь, я понимаю, хорошо, приду после», — чтобы спустя время - порою дни, порою века - вернуться опять, в надежде добиться все–таки своего.
«Что это? Кто этот странный визитер, которому ведомы какие–то мои мысли? И что за мысли ему ведомы? Что за сомнения он помянул? И что нехорошего в моем, как он назвал его - возвышении?..» — теснились у меня вопросы, один неприятнее другого.
— Так, — повторил незнакомец очевидно полюбившееся ему вступление. Я ожидал, что за этим что–то последует, но он снова умолк, дружелюбно и теперь даже с какою–то лаской изучая меня взглядом. Так прошло минут пять.
Я покорно высунул свой раздвоенный язык.
От дверей, бесшумно закрывшихся за моею спиной, прошел я, не глядя по сторонам, прямо к своему ложу и, поскольку отчего–то особенно сильно устал сегодня, немедля возлег на него, прикрыв глаза рукою.
Он только иронически посмотрел на меня, но ничего не ответил, продолжая просматривать свиток.
«Так, — сказал я себе, — значит, сейчас - если только это не чья–то дурная шутка… нет, увы, не похоже - сейчас, значит, я перестану, что ли, быть вестником сил света? утеряю свое могущество, буду низринут с высоты моего положения в этом дворце…» — «А–а-а, а ты вот говорил: что плохого — в возвышении - вот оно тебе: жалко, поди» — вдруг проговорил у меня прямо в голове чей–то неприятный, ехидный голос.
«Не так… не так… — услышал я тогда в ночной тишине свой сдавленный, совсем чужой голос, — я знаю… верю - не так… Но что - не так, я не знаю… И мой владыка не сделал мне милости - дать мне это знание… Наверно, я также не смог бы вместить его, как ты не можешь вместить хитроумности злого предначертания, что бросило тебя сюда… Да, да, я помню - нет, не тебя… Ну, так бросило то, что тебя породило… Неважно: бросило семя -
Я тупо кивнул.
Давно покинул я место своего ежедневного служения на высокой площадке дворца; давно сметены были усыпавшие ее лепестки роз: сметены и брошены в мусорную кучу, где–то внизу, в потайном внутреннем дворе, где выполнялась всякого рода грязная работа, без которой не обойтись даже в храме света и божественного огня.
Слабость, которую я ощутил, мне даже трудно описать - казалось, все мое тело сделано из раскисшего от сырости картона, казалось, что даже внутренности мои не смогут удержаться в нем, но немедленно и позорно выпадут наружу.
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения.
* * *
— У них рождаются дети, — глядя мне прямо в глаза, прошептала она тогда, много лет назад, и я содрогнулся от посетившей меня впервые мучительной жалости, представив себе этого ребенка, рожденного от слияния двух враждебных миров, стихий, изначально поставленных друг против друга - это самое противостояние которых составляет сущность мироздания. Представив разрывающие неизбежно хрупкое тельце и душу силы, сплетшиеся в смертельной схватке внутри и рвущиеся наружу через живую и нежную плоть, до которой им нет дела. Представив смертельный и сладкий ужас ее зачатия матерью - я почему–то был уверен, что ею была земная женщина; боль и снова ужас - но неизмеримо больший - при родах, и после них, когда кормила она грудью это маленькое, но от самого рождения вечно чуждое всему, что ни есть вокруг, существо, глядящее на нее нездешним своим взглядом - печальным и отрешенным. Представив отчуждение сверстников, никогда не принимавших ее в свои игры, подозрительность и враждебность их родителей, запрещавших своим детям водить с нею дружбу, холодность молодых людей, предпочитавших ей понятных и простых девиц человеческого рода; никто конечно же не мог догадаться о ее происхождении - если не знал от нее самой - но вряд ли она была с кем–то слишком откровенна на сей счет; более того, я содрогался, представив, как стала известна эта страшная истина ей самой - неважно, сказала ли то мать, по слабости или неразумию, явилось ли то в озарении - так или иначе, подобная правда о себе легко могла свести с ума того, кому открылась - и, вероятно, свела–таки, и только могучая сила, заключенная в хрупкой живой оболочке, держала теперь в повиновении свое земное воплощение, не давала ему распасться в разрушительном урагане безумия.
Я повиновался.
Он поднял взгляд на меня:
Я поднялся и, не говоря более ни слова, зашагал быстрым шагом, почти бегом, прочь по еще темной дороге.
Что–то в ее словах казалось мне неправильным, похожим на подтасованное доказательство какой–то геометрической нелепицы, однако я все не мог уловить незаметно укрывшейся в них тонкости. Наконец я понял:
Тем временем гость мой - если его можно так назвать - продолжал разговаривать со мною дружелюбно и по–деловому:
Стражников странный мой гость немедленно отослал, сделав им величественное движение рукою. Братья остались у дальней стены, сложив руки и все еще не поднимая взгляда. Я окончательно, пронзительно ясно понял, что более ничего не значу в этом дворце, в этой непонятной мне игре и в этой жизни.
Толпы внизу больше не было - на месте, где она стояла, внимала моей речи, переспрашивала мои, случайно пропущенные ею слова, дышала, незаметно плевалась, теснилась то вправо, то влево - теперь виднелась единственная высокая фигура в ниспадающем к ногам одеянии неопределенно–темного цвета. Я снова почувствовал на себе тот, встревоживший меня еще утром, внимательный и настойчивый взгляд. Заметив это, фигура запахнулась в свое одеяние плотнее и быстро скрылась из моего вида. Я, притворившись, что ничего особенного не произошло, повернулся, кивнул братьям - что все как один уставили глаза в пол, будто надеялись прочесть на нем объяснение такого небывалого завершения ежедневной службы - также плотнее запахнул свое белоснежное одеяние и двинулся прочь.
— Ты можешь приносить только страдание - очистительное, как ты правильно считаешь, для души - подобно клистиру, очищающему кишечник - и точно так же приносящее затем облегчение и своего рода наслаждение… Хотя ты и не называешь его так из ложной стыдливости.
Снова мимолетный иронический взгляд. Впрочем, спустя пару минут, после того, как чтение списка, вероятно, закончилось, я был все же удостоен ответа:
— Это не вмещается моим разумом, моею душою… — прошептал я, но люди, пришедшие ко мне, собравшиеся внизу на солнцепеке, конечно не могли слышать этих слов. Только стоящие вблизи братья–сослужники могли - и слышали; но и они не понимали их значения, ибо не могли догадываться о породившей их трещине, что расколола когда–то мою душу - тонкой, как волос, но не смыкавшейся более уже никогда.
Я вспомнил, как было это в тот, прошлый, казалось, навсегда забытый мною, похороненный в подвалах памяти раз, когда обретал я частицу божественного огня, чтобы давала она мне силу, и славу, и державу - ныне, и присно, и во веки веков; и чтобы с ее помощью жег я глаголом «любить» сердца людей, как некогда было мне велено. Все повторилось в обратном порядке, только теперь братья крепко держали меня под руки и не давали упасть раньше времени - и я понял, для чего это было нужно: потеряв огненную сферу, питавшую меня все это время, я немедленно лишусь всех сил и паду на пол, не дав закончить небывалую операцию. Мой гость снова извлек из складок плаща свой меч, и я снова как бы отделился от своего тела и видел меч в руках существа, явившегося ко мне, как бы со стороны. Вот братья распахнули одежды на моей груди, вот существо разверзло ее мечом, и изнутри брызнул ослепительный свет животворящего огня, скрываемого доселе моею слабою плотью. Существо достало из складок плаща живое, продолжающее сокращаться человеческое сердце - мое сердце, которое уж я и не чаял видеть когда–либо. «Хм, обратно - несколько сложнее, потерпите», — молвило существо, и я понял, что оно обращается ко мне. Затем оно вынуло ослепительно горящую сферу у меня из груди и поместило ее в некий футляр; футляр также был убран в складки его одежды, о чем в свитке, который продолжал лежать на рядом стоящем столике, была сделана надлежащая пометка. Затем мое сердце было помещено на полагающееся ему место в грудной клетке и существо поочередно стало подключать к нему болтающиеся плети сосудов. Закончив, оно пальцем пересчитало что–то внутри, удовлетворенно кивнуло; затем провело рукоятью меча по разрезу - створки грудной клетки сомкнулись с неприятным чавкающим звуком, однако сомкнулись плотно, будто и не были разверсты никогда.
Мой взгляд, вероятно, стал вопросительным, и она вдруг снова смутилась:
Я сам удивился неожиданному злорадству, с которым прочитал это в ее глазах, где уже не стояло удивление, а поднималась боль; радоваться злу не пристало, и я смутился, однако остановиться уже не мог:
И еще я думал, что чем меньше ты сам - тем более высокий постамент необходим, чтобы поднять тебя над толпою, тем на большую высоту приходиться забираться, чтобы увидели твое величие - истинное или мнимое, и что в этом - мудрость. И еще о том, что тем вернее ты найдешь погибель, свергнувшись со своего постамента - в случае чего - и что все это поистине мудро устроено. Мне говорили потом - позже, гораздо позже - что эти мысли банальны, но все же именно так я думал, когда стоял на площадке дворца высоко над терпеливо ожидающей продолжения моей речи толпою, сократившейся к тому времени, казалось, до нескольких десятков человек.
— Мне тут нужно кое–что забрать у тебя - по описи…
— Верю, — не без труда разлепил я непослушные от долгого молчания губы, — только хочу понять - что же изменилось с тех пор?
Мне показалось, что это я уже где–то слышал раньше, но мой гость продолжал:
…Я вспомнил об этом, стоя высоко над толпой, терпеливо ожидающей продолжения моей речи; а я молча стоял на площадке дворца высоко над землею и всем ее прахом и думал о том, что точно так же когда–то, много веков назад возвышалось мое каменное тело над такими же точно толпами людей, до которых в то время, впрочем, мне не было особенного дела, вернее сказать, я не осознавал и не задумывался - есть ли мне какое–либо дело до чего бы то ни было: я просто лениво существовал, лежа на своем постаменте - не столь, однако, высоком - пестуя данный мне, а может, и просто исторгнувший меня из своей глубины для своей собственной надобности край, ни о чем не задумываясь особенно, даже о том, долго ли будет продолжаться такое мое существование, чем закончится, если когда–нибудь закончится, и что из всего этого выйдет - если выйдет что–нибудь.
Болезненное недоумение, с самого начала искавшее повода проявить себя, при этих его словах овладело, наконец, моим рассудком и душою безраздельно.
Был вечер. Давно отгорел яростный жар беспокойного дня, давно угасло торжественное зарево заката, соткались сумерки. Площадь внизу, давно пустая, утонула, пропала с глаз, будто залитая тушью; только чуть виднелись окрест нее, вдалеке, теплые огоньки открытых очагов. Воздух сгустился и зазвенел, стал прохладен.
Я, не вполне понимая, что это должно означать, стал было подниматься со своего ложа и уже протянул руку к особому молоточку, которым обычно ударял в маленький серебряный гонг, чтобы вызвать к себе стражников. Однако незнакомец, продолжавший улыбаться, поднял одну руку и приложил палец к губам, давая мне понять, что он не желал бы возникновения шума, и в то же время другой рукой сделал успокаивающий жест, который, вероятно, означал, что мне нет нужды тревожиться. Это было странно - однако я немедленно успокоился, оставил попытки позвать кого–либо и с интересом принялся наблюдать, ожидая, что в ближайшее время его загадочное появление в моих апартаментах разъяснится совершенно.
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения, — прервала она, и я вдруг осекся, будто она имела надо мной власть - запретить мне говорить речи, которые не могли мне запретить пытки и стены темниц.
— Эээ… — так, — стал он водить глазами по написанному в свитке: — Служба продолжалась удовлетворительно… так… даже славно - хорошо… хорошо. Да. Есть, впрочем, два замечания.
— Что–то здесь не так, — покачала она головою.
Я сделал глубокий вдох и продолжил.
Многие десятилетия спустя я вспоминал жгучий стыд, что выплеснутым кипятком стал растекаться тогда по моим щекам, шее, покалывать затылок своими иглами. Это исчадие бездны, казалось, укоряло меня - вестника и проводника света великих небес - в моей слабости, жалком сомнении, исподволь пускающем корни в моей душе; а я - я, даже застигнутый стыдом, не мог более избавиться от этого ядовитого ростка, покуда чуть заметного, слабого и неуверенного, но казавшегося неистребимым. Я допустил еще одну слабость, нелепую, детскую - и снова закрыл лицо руками.
Не знаю, долго я ли так лежал, недвижно, погруженный в полусон–полуявь; возможно, я просто уснул. Через некоторое время - за крошечным оконцем было уже совсем темно и даже луна не проникала в него, так что по стенам было заботливо зажжено несколько трехрогих светильников, дававших достаточно света - я очнулся, вдруг пораженный ощущением, что пустота рядом со мною чем–то заполнилась и что на меня снова кто–то внимательно смотрит - точно так, как сегодня (или вернее будет сказать - уже вчера) днем на площади. Я открыл глаза и увидел сидящую у меня в ногах фигуру, завернутую в неопределенно–темного цвета одежду, вроде обширного плаща, что и мне когда–то случалось нашивать во время моих странствий. Капюшон плаща был свободно откинут на плечи и представлял моему взору довольно приятное и располагающее к себе лицо: непонятного пола, но скорее мужское, лишенное растительности; глаза его глядели на меня внимательно, однако без особого выражения.
Я вернулся назад галереей, спустился на несколько ярусов, углубился в ведущий ко внутренним помещениям коридор; ни одна суетная мысль не тревожила более мой утомленный дневным напряжением разум, усилием воли мне удалось загнать сорвавшиеся с привязи воспоминания обратно в тесную и темную конуру, которая также непременно бывает на задворках всякой человеческой души. Даже беспокоивший меня днем взгляд забылся: и я милостиво и безмятежно приветствовал двух братьев, встретившихся мне по дороге к моим покоям, кивнул стражникам, охранявшим их простую тяжелую дверь.
Я устал - да и обращение мое к людям подходило к концу на сегодня. Я произнес последние его слова, прокатившиеся эхом по всей огромной площади перед дворцом и, желая по обыкновению своему проститься с так долго и терпеливо внимавшими мне людьми - тоже, как я понимал, усталыми и измученными - обратил глаза к земле.
— Тут нам нужно закончить кое–какие формальности… Ты все правильно делал - за это тебе передана благодарность; хотя и вот эти два замечания тоже… Ну, ты не принимай их слишком близко к сердцу, — доверительно наклонился он ко мне, — ты все же молодец. Однако… Однако всему приходит конец: пришел конец и твоему служению, как ты его называешь. Уже должно прийти и тому, кто более тебя… Концепция - скажу я тебе - поменялась… Все оказалось серьезнее…
Я лишился дара речи. Ничего подобного со мною никогда еще не происходило.
— С тех пор во мне начало появляться все больше и больше… — человеческого… — оно в последнее время вдруг стало брать верх над, казалось бы, неизмеримо более могучей и великой силой тьмы, что управляла моими поступками, глядела моими глазами, владела моими губами и языком, — снова бесстыдно ухмыльнулась она, — которыми многие были обращены ко… злу, как ты, наверно, считаешь.
— Послушай, это сейчас не имеет никакого значения, — снова сказала она, — ты обещал помочь.
Я схватил серебряный молоточек и что есть силы зазвенел им в маленький гонг, благо тот по–прежнему находился рядом. На оглушительный трезвон немедленно явилось двое стражников и двое же братьев. Однако вопреки обыкновению они не искали моего взгляда, ожидая от меня какого–либо приказания, а все так же глядели в пол.
— Не веришь… А между тем так и было…
III
Я вновь почему–то лежал посреди своей комнаты на ковре, а она сидела на диване и расчесывала жесткие черные неровно обрезанные волосы. Я уже и не пытался вспомнить, откуда она мне знакома и где я видел ее прежде. Я просто смотрел, как она расчесывает волосы, снимает их с гребня, смотрит на свет сизого осеннего вечера, пробивающегося в пыльное окно, сматывает в колечки и бросает на пол, совсем не заботясь об их дальнейшей судьбе. Одно такое колечко, неопрятное и колючее, упало совсем рядом со мною; я с трудом протянул руку, но все же дотянулся, взял его, повертел перед глазами, сунул в нагрудный карман. Она, казалось, ничего не заметила.
К зиме Шнопс пропал.
— Ты не сам потерял его - свой огонь, хотя и не сам приобрел, конечно… Правду сказать, тебе его выдали - как выдают оружие солдату, чтобы он сражался им и принес победу и славу пославшему его. А солдату… Что же — когда его полководец во славе своей празднует добытую его войском победу, солдату достается нечто поважнее - жизнь. Но оружие, выданное солдату, он обязан затем - сдать, — она немного помедлила и продолжала: — Только
Вот еще - из бесед со Шнопсом, состоявшихся у нас с ним на протяжении того времени - в ту осень, что жили мы в старом тихом доме, на старой тихой улочке, с платанами напротив, совершенно уже облетевшими и оттого хмуро и сонно глядящими в окна нашей квартирки в третьем этаже:
— Сам увидишь, — уже застегивая платье, пообещала она: как–то, мне показалось - злорадно. И, подойдя к окну, снова стала задумчиво говорить, глядя не на меня, а вниз - на скучный и пустой тротуар и почти совсем уже облетевшие платаны напротив.
— Что же - Шнопс? Ты, я понял, у него училась, что ли? Он что - еще и учитель?
Одновременно я услышал, как снаружи кто–то осторожно, но настойчиво пытается отпереть замок входной двери.
Но точно так же мы не можем представить - не говоря уже о том, чтобы узреть - и
Он попрощался со все еще сидевшей рядом со мной женщиной: как с моею женой… — она кокетливо подала ему руку. «А что я должна была ему сказать?» — словно говорил ее чуть смущенный, искоса брошенный на меня взгляд.
Поезд отошел от перрона; мы сидели, положив ничем не занятые руки на колени, и смотрели, как медленно проплывают за окном - грязные стены привокзальных зданий, покрытые зимней, местами ставшей инеем, моросью - стрелки, рельсовые пути, незаметно уводящие взгляд вбок и вдаль - чахлые, пропитанные креозотом деревца, и - снова пути, снова рельсы, рельсы, сколько хватает взгляда. Когда привокзальная, завязанная сложными узлами мешанина путей, стрелок, семафоров, висящей на десятках столбов паутины электрических проводов и тросов осталась позади, когда побежали за окном жилые кварталы, уже пригородные, я наконец вышел из охватившей меня железнодорожной апатии:
Сбитый с толку всем этим разговором, я и не заметил, как мы оделись, перешли в гостиную, уселись на диване; я сложил руки на коленях и откинулся на диванную спинку; Лили, посидев немного в задумчивости, встала, вздохнула и - видимо, приняв какое–то решение, - направилась к шкафу.
— Война, — говорила она, похоже совсем не заботясь, слушаю я ее, или нет, — это лишь одна из форм трансформации энергии, силы, полученной от солнца и накопленной в земле, причем трансформация самая бессмысленная - ибо и средством и конечной ее целью является уничтожение всякой энергии и силы… К счастью, природой и… — она странно запнулась, — и Богом… положен этому некий предел, перейти который непросто; однако же он оставлен преодолимым - вероятно, для того, чтобы уж если человек хочет полного уничтожения всего, то пусть, наконец, сделает это и освободит место для чего–то… не знаю… — более полезного…
— И что - ты при всем этом присутствовала?
— Завтра?! — скорее изумился я, чем испугался. — Уходить - от кого? От кого защищаться?
- …Что же принес он или сделал? — спросила она у неподвижно сидящего, имеющего вид человека в одеждах темных, ниспадающих к ногам его тяжелыми складками, существа, прервав его рассказ. - Ведь, если верно, что ты говоришь, то все учение его - лишь пересказ древней мудрости, прежде всего той, что Бог есть Любовь - приспособленный к разумению живущих с ним в одно время? Чем же он отличается от чреды прочих посланцев - да вот, хоть от него? — и она указала в мою сторону.
— Я думала,
Лили схватила какую–то сумку, мне сунула в руки пальто, сама натянула один рукав беличьей шубки, местами уже немного полысевшей, другой рукой потянула меня в сторону кухни. Осторожно, чуть ли не на цыпочках, мы вошли на кухню; со стороны прихожей слышался уже негромкий стук в дверь - судя по звуку, стучали чем–то металлическим. Лили потянула меня дальше - к двери черного хода: ею мы почти никогда не пользовались. Кстати оказавшимся у нее в сумке ключом отперла дверь - мы стали спускаться по узким и крутым ступенькам, конечно, грязным и замусоренным, как всегда бывает на черных лестницах: блеснула разбитая бутылка, одна ступенька была застелена грязной рваной газетой; слабый свет падал на нее, пробиваясь сквозь пыльное стекло крошечного оконца, и я увидел в газете фотографический портрет нашего министра финансов - я даже знавал его когда–то, там же, в колониях…
— Это примерно так и было, — тихо ответила Лили, — по человеческим понятиям времени, в которое тебя занесло. А представь, что было бы, расскажи я тебе все как есть сразу? когда ты еще был - как бы это сказать - под наркозом? Что бы ты понял?
Она казалась удивленной и обиженной, однако, заглянув ей в глаза, я вдруг понял, что она не удивлена нисколько и ничего другого не ожидала. В тот же момент она отвела взгляд - будто бы в поисках своего гребня.
— Да, кстати - вы правы: насколько я могу понимать, именно поэтому вас избрали в свое время, — он хохотнул, будто удачному каламбуру. — Слишком много нитей связано с вами, а следовательно и влияние ваше распространилось сразу столь широко. Повторяю - вами остались довольны… вернее сказать - остались довольны таким выбором, — и он снова улыбнулся и продолжил прерванное рассуждение как ни в чем ни бывало.
«Доктор» появился еще через день; «Не слишком пунктуально» — подумал я, услышав голос в прихожей. Я не стал его встречать.
— Куда мы едем? — осторожно спросил я Лили.
— Но я ведь - человек, и…
— А при чем тут Шнопс?
Наступил вечер, затем ночь; уже со скоростью сорока пяти миль в час поезд мчался на северо–восток - мимо темных бесформенных перелесков, мимо ручьев, на мгновение привлекающих взгляд редким бликом неверного ночного света, мимо утонувших в нем станций, мимо одиноких сторожек путевых смотрителей - мимо, мимо… Мчался поезд, мчался сдвоенный кастаньетный стук его колес, и мы мчались вместе с ним, поднимаясь все выше и выше в темное, будто влажное от слез, небо; локомотивный дым облаком подымался от земли, касаясь низко провисшего брюха снеговой тучи, и мы устремились в медленно смыкающийся просвет между ними, в узкую щель между жарким чадом, исторгнутым от земли, и туманной сыростью, посланной ему навстречу холодным зимним небом, дабы остановила она этот жертвенный дым кощунственного всесожжения черных останков, которых вовек не следовало человеку тревожить в схоронившей их когда–то глубокой подземельной усыпальнице.
— Ну, вот. И по этой причине занимается… — она повернулась ко мне.
— Он… ну, словом, он выполняет поручения.
— Я заметил, — не удержавшись от раздражения начал я, — но я не…
…Она снова сидела там, на той самой балюстраде, где я увидел ее впервые; я стоял прямо перед ней склонившись, затем медленно опустился на колени. Чувствуя в груди пустоту и холод, закрыл глаза, уткнулся головой в ее лоно и заплакал. Я плакал, обняв ее руками за бедра, а она гладила меня по неряшливо выбритой голове, по спине, где выступающие, обтянутые кожей лопатки, казалось, торчат обрубками бывших у меня когда–то крыльев. Давно был разрушен великий храм божественного огня, что питал меня и давал мне силу и надежду; и самый огонь осквернен был и давно потушен, и был наложен запрет новыми правителями мира на поклонение ему. И тело мое наливалось каменной тяжестью, каменными становились руки, плечи; иссеченное песчаными бурями и временем неузнаваемое лицо мое, будто отколовшаяся каменная глыба давила на нежную и теплую животворящую человеческую плоть, и плоть эта, казалось, не замечала тяжести - привычная к ней, и сотворенная для ее вынашивания - и слезы мои орошали ее, словно родник, пробивающийся из трещины в скале, орошает живую плодородную землю.