— Нет, нет, — перебила она. — Господь с тобой, сынок! Я ничего не думаю. Ты трудился, без отдыха и срока. Замерзал где-то там, недоедал, недосыпал... Вон — седеть начал. — Ее глаза наполнились слезами. —А я... Пойми, сынок, не могу я...
Операция предстояла не сложная, но долгая. В Петропавловске меня продержали у окошечка целый час. И тут пришлось ждать.
Отец уходит на работу, а мы с мамой берем тяпки и отправляемся в огород окучивать картошку. Солнце пригревает так, что приходится снимать сначала рубашку, потом майку. Я отвык от солнца и с наслаждением подставляю ему обнаженные плечи и спину. От рыхлого чернозема исходит удивительно легкая, какая-то весенняя прохлада. Иногда над огородом пробегает едва ощутимый ветерок. Он приносит из степи запах полыни.
— Да, брат... — протянул он. — Вещь... А я было на всякий случай резерв подготовил. — Под общий смех он вытащил из кармана штанов поллитровку «Московской».
Дрожащими руками я начал вытаскивать из карманов свои бумаги — паспорт, диплом, расчетную книжку, — они были в одном свертке с аккредитивами...
— Невмоготу станет — приходи. Найдем дело так, чтоб в полсилы.
К обеду у меня горели ладони и болела спина. И всю ночь мне снилось, что в руках я держу раскаленный лом, которым скалывал лед на «Коршуне». Но на другой день стало легче. Работа подвигалась быстро, и я уже начинал подумывать, чем буду заниматься потом, когда на огороде все будет сделано. Одно мне было совершенно ясно: ни на минуту я не должен был оставаться наедине с самим собой.
Потом я вышел из чулана. Мама кормила поросенка.
— Время, сынок, горячее подходит. Мелькомбинат принимать урожай с полей должен. Отец с Федором и Николаичем что-то там придумывают по ремонту машин. Три самосвала стоят, поломались, что ли, полуоси, а новых нет.
— Ты не сердись, Сенечка. Я не могу... Не могу я принять такие деньги. — Она стала совать книжку мне в руки. — Ты, милый, не обижайся. Они тебе самому нужны будут. Пригодятся... Ты уж прости меня, старую, — не могу я...
— Забор надо подправить.
У отца заблестели глаза. Он гордо покосился на гостей и рассудительно сказал:
Небо яснеет и яснеет. Четыре часа утра. Сейчас в подсолнухах рождаются сладковатые молочные семечки. Ночь еще вязнет в недвижных кронах тополей и клубится у заборов. Воздух весом и терпок. Его можно пить: мелкими капельками он оседает на щеки и губы.
— Вот, маманя, смотрите — тут написано, сколько мне заплатили. Вот тут, — тыкал я пальцем в расчетную книжку. — Вот тут, вот...
Солнце было в зените, когда я вернулся к заливу. Я прилег на бок у воды, посыпал хлеб солью и стал его есть, макая в залив. Хлеб оставлял после себя светящиеся крошки, и мальки снова собирались стайками. Потом я снял рубашку и майку и откинулся на спину. Но вдруг знакомая и непонятная слабость придавила меня к земле. Маленький и беспомощный, я лежал на самом дне, раскинув руки, а сверху тянулось, всасывало меня громадное небо.
— Хорошо. Я возьму. Но дай мне слово, что в любой момент, когда я решу, ты возьмешь их обратно.
— Одолею, — усмехнулся я.
— У меня есть еще! Целых семь тысяч — на всякий случай. А эти... Помогите мне, маманя... — прошептал я.
Среди эмалированных мисок и тарелок с милыми голубыми цветочками на дне, среди яиц и желтого прошлогоднего сала, рядом с щедро нарезанной селедкой, две эти позолоченные заграничные гостьи чувствовали себя неловко. Их содержимое мерцало угрюмыми огнями. Отец потоптался вокруг стола и потянулся за кепкой.
Глава вторая
— Неужели вы думаете?..
— Смотри, Сеня... Как тебе лучше, тапочки — самая обувь для степи. Да и сапоги целее будут...
Она отвела мои руки в сторону. По ее впалым мягким щекам катились слезы.
— Может, сами будем? Семен приехал, — тихо откликнулась мама.
— Ой, а соль-то я забыла положить! — восклицает мама. Из спичечной коробки она пальцами вынимает спички, кладет их на загнетку летней печки, а в коробку доверху насыпает крупной сероватой соли.
Провожали гостей мы вдвоем с отцом. Стояла многозвездная высокая ночь. Голоса растворялись в тишине. Отец обсуждал с Федором и Николаичем свои дела. Алешка шел рядом со мной, сопел, вздыхал и явно хотел заговорить, но так и не решился. На прощанье он долго жал мне руку.
— Будь здоров, Федор. Милости прошу...
На третий день мы закончили окучку. Я обошел весь двор. В одном месте покосился заборчик.
Густой аромат вина не мог побороть знакомого мне машинного запаха, исходившего от них. Этот запах неистребим. Можно семь шкур содрать в парной с человека, одеть его в чистую, только что из комода рубашку, но стоит ему войти в комнату, как тотчас запахнет машиной. Я знаю это по себе.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
Сколько я помню, мама мечтала о корове. Не просто о корове, а о «Зорьке» — такой рыжей с белым пятном на лбу. Во дворе она даже отвела место для стойла. Она исподволь вела с отцом разговоры о том, как хорошо по утрам пить парное молоко, особенно ему, механику, человеку железной профессии, — и душу размягчает, и здоровье крепче делается. Но отец разгадал ее «хитросплетенья».
Я достал силки, а мешок повесил на дерево — так, чтобы его было видно.
Я сбежал с высокого шоссе, перепрыгнул через канаву с коричневой, застоявшейся водой и пошел навстречу солнцу, в степь. Шоссе все отдалялось, и вскоре звуки проходящих автомобилей уже не долетали до меня. В том месте, где я остановился, степь собиралась в невысокие холмы, редко поросшие лозой, черемухой и дикими яблонями. Хорошо тут было. Между двух холмов маленькая степная речка оставила залив в несколько метров шириной. Он был глубоким, но песчаное дно просвечивало. У самой поверхности воды я увидел множество головастых мальков. Они стайками вились возле упавшей травинки и замирали, чуть не высовываясь из воды. Не. спуская с них глаз, я присел на корточки, но как только тень моя скользнула по заливу, мальки исчезли в глубине...
— На вот, сынок. Почеши, почеши — голова дово-о-льная станет...
Через час ходьбы сзади виднелись только рабочая башня элеватора и тоненькая, как. спичка, труба электростанции.
— Кликнем кого, мать? — неуверенно сказал он. — Федора, Николаича с Мариной... Алешку... Вместе работаем, — объяснил мне отец. — Ну как, мать, а? Я мигом...
— Хорошо, — сказал я. — Приду...
В половине девятого я выбрался на гудронированное шоссе и пошел по нему на юг. Слева медленно взбиралось солнце. Степь была ровной. Ее пятнали блеклые полосы скошенной травы и зеленые шелковые квадраты овса.
— Ты куда? — спросила мама.
У почты я посадил ее на скамейку так, чтобы солнце не мучило ее.
Корову так и не купили. Каждое утро нам носят молоко. Ровно в половине восьмого появляется кургузая бабенка с двумя сияющими бидонами. Молоко еще теплое. И когда с бидона снимают крышку, оно пузырится. Спросонья пьешь его большими глотками, и кажется, что тело наливается бодростью.
Я разжал пальцы. Перепел секунду стоял не шевелясь. Коготки у него были острые. И вдруг — я даже отдернул от неожиданности руку — он подскочил, скатился кубарем и, подпрыгивая, исчез в траве...
— В город, маманя. На почту, — сказал я.
Мешок постукивает меня по спине, утренний ветерок забирается под распахнутый ворот черной косоворотки. От поясницы к шее ползут колючие мурашки.
— Тапочки, маманя, обувь несерьезная. Сапоги лучше. Я привык.
В дороге, еще подъезжая к Архаре, я открыл свой чемодан,, чтобы достать полотенце и мыло. Под полотенцем оказался солидный сверток. Я развернул его. Это были две бутылки вина с необычно яркими наклейками. Одна темная, длинная, похожая на зенитный снаряд, другая — восьмигранная с коротким горлышком. Она была оплетена золотыми шнурами. Я растерянно стоял над чемоданом, держа в руках обе бутылки. Как они могли попасть ко мне? Я подумал, что перепутал чемоданы. Но полотенце было мое. Я поставил бутылки на столик и стал осторожно рассматривать бумагу, в которую они были завернуты. Поперек всего листа размашистым почерком Феликса было написано: «Нехорошо, старина, ехать к отцу без подарка, достойного солдата».
— Уж больно вы похожие, — прошептала она.
Доски под ступнями ног нагрелись. Трудно заставить себя шагнуть на дорожку, по которой сегодня еще никто не успел пройти. Темные острые листья кукурузы задевают голые ноги. От росы ноги мокры до колен. По икрам стекают холодные ручейки. На полпути я останавливаюсь, чтобы посмотреть назад. Кукуруза и подсолнухи до самого карниза скрывают от меня фасад нашего дома. Я чувствую себя так, словно открываю мир. Как в детстве — шаг за шагом. И если делаю несколько шагов подряд — мне начинает казаться, что я ушел страшно далеко. Найду ли дорогу назад?..
У них были темные пористые лица. Я ловил на себе их короткие, испытующие взгляды и пожимал крупные руки. Только Алешка, паренек лет девятнадцати, с откровенным любопытством и, как мне показалось, с завистью посмотрев на меня, подал юношески упругую незаматеревшую руку.
Я нашел гвозди, подобрал молоток. Пора было уходить. Но я все медлил. Мне показалось, что никогда я не понимал отца своего так хорошо, как сейчас. И не только отца. Сердце у меня билось тревожно...
Я не забыл про этот чуланчик. Еще когда я был маленький, попасть туда было заветным желанием. Но даже в тяжелое военное время мать ни на шаг не подпускала к нему никого. Лишь иногда она собственноручно выдавала мне топор или молоток. И вот я в чулане. Здесь чисто и тихо. Пахнет горячими сосновыми досками. Из-под крыши двумя острыми ослепительными лучами проникает солнце. Я вошел. С полу поднялась пыль, и лучи дымятся. На полочках аккуратно поставлены ящики с инструментами. Во всю продольную стену прибита планка с отверстиями — в них вставлены долота, отвертки, большие пассатижи, молоточки, молотки и молоточища, напоминающие кувалды, внизу — железные банки с гвоздями, гайками и болтами.
— Ну, хорошо, сынок, ну, хорошо... Я иду...
Маленькое окошко занавешено маминым темным платком. Я знаю этот платок. Ему лет восемь. Он появился еще тогда, когда я задумал жениться. Тогда мама и купила себе этот платок — теплый, громадный. В нем она становилась серьезной и строгой. Вместо кистей с краев платка свешивались какие-то короткие колбаски. Они постукивали друг о друга.
— Здравствуй, Герасимовна. Не помешаю?
— Здравствуйте, тату... — сказал я.
Она провожает меня до калитки.
Мы обнялись. Щека у него была твердой и колючей. Его мокрые волосы коснулись моего лица — отец только что умывался. У нас одинаковые волосы — прямые, свисающие на лоб, соломенные. Только у отца они поредели и сделались сивоватыми. А высоко подбритые виски его стали совсем седыми. Отец взял меня за плечи и повернул к свету.
Отец засуетился, вскочил. Потом приосанился и снял очки.
— Какого черта ты смотришь на меня своими круглыми глупыми глазами?
— Запомни, Настя, раз и навсегда — никаких рогатых и копытных. Не позорь меня, — заявил он необыкновенно резко. — Я рабочий человек, обрастать обозом нам не к лицу. Сперва куры, потом поросенок... Теперь корова, а там, глядишь, и конягу вислопузую на двор приведешь. Войну без коровы прожила...
Мы долго молчали и медленно шли по тротуару рядом. Потом она остановилась и торопливо, точно спохватившись, заговорила:
— Не надеть ли сапоги?..
— Куда идти-то?
— Добре-е! Только ведь трудно поди полгода-то отдыхать? Трудно...
— Идет, маманя!
Мама налила в таз горячей воды. Я вымыл голову. Она принесла мне большой костяной гребень.
— На почту?
— Да, на полгода. Камчатский отпуск, — повторил я, — за три года.
«Коршун» повернул на зюйд.
«Коршун» выплясывал на волне. Размахиваясь, мачта чуть ли не рвала низкие облака. На судне стояла тишина. Лишь однажды у трюма № 2 кто-то высоким ломающимся голосом, в котором слились удаль и горечь, произнес:
Феликс появился на мостике в тот момент, когда дизелю дали полную нагрузку.
— Сколько у тебя ног? — зло спросил Семен.
— Дайте палубный свет, штурман, — приказал Ризнич. Он включил трансляцию. — Свободным от вахты — на обработку, — дважды произнес он, близко поднося микрофон к губам.
«Я-вин-ско-й-бан-ке-про-мы-се-л-за-пре-щен», — снова засигналили из темноты. Огни рыбонадзоровского судна, словно привязанные, плясали справа по корме. Они были все такими же яркими и так же взлетали вверх и зарывались в воду. Семен увидел, что там кто-то вышел на палубу : — на мгновение приоткрылась дверь, и узенькая полоска света легла на черную воду. Каждые три минуты над морем сыпал морзянку яркий огонек — рыбонадзор неумолимо запрашивал позывные и порт приписки уходящего «Коршуна».
— Ну что, Миша? — шепотом спросил он.
— Может, зайдешь?.. — Он еще не отнимает руки.
— Пусть дурак! Пусть! Зато ты умный. Скажи как умный...
Уверенность, которая стала покидать Ризнича, вновь возвращалась к нему. Пусть не сейчас, но команда поймет, что иного выхода у них не было. Еще никто не выказывал недовольства, когда возвращались на базу с полными трюмами.
— Пеленг триста семь — триста десять — Явинская банка... Паразиты. Очки втирают.
В конце концов Феликс добрался до желанной постели, так и не установив причины растущей в его душе тревоги.
Тогда Семену очень хотелось зайти: в общежитии, кроме пачки писем от матери и угрюмого соседа по комнате, никого не было. Но «Коршун» был в рейсе четыре месяца. Феликса очень ждали...
— Будь здоров, старина...
— Не положено, — тихо проговорил боцман. — Никто тебя слушать не будет — дети, что ли! Он хозяин — ему отвечать. Ты тут ни при чем.
— Сходи на палубу — узнаешь.
Капитан приказал вахтенному проследить, в каком положении находится рыбонадзоровское судно.
Феликс сел, шаря руками сапоги.
— Нет.
— Нам, может, и простят Явинскую, но этого не простит себе никто из нас. — «Нужно кончать эту волынку. Надо вызвать партком и все рассказать», — ожесточаясь, решил Феликс и продолжал: — Разрешите вызвать Управление?
Ледовая обстановка не разрядилась. Ризнич радировал в Управление, прося разрешения спуститься южнее. Ответа на радиограмму он не получил.