– Потому что вы думаете о качестве жизни. Я ему тоже не завидую, его интересам, но завидую тому, как они наполняют его существование. Важно оставаться в течении, стать частью этого течения.
– Но куда это течение несет?
– А все равно куда, – пожал плечами Ягода и, развернувшись, крикнул: – Кельнер! Две водки!
– Не многовато ли? – осторожно возразил Борович, у которого уже слегка кружилась голова.
– Мелочи, – отмахнулся Ягода. – Так вот, я тоже вижу изъяны и слабости Малиновского. Он, естественно, не орел. Но таким-то на свете легче, среди людей легче. Он среди них чувствует себя пристойно, они его считают своим. Лучше знают, лучше понимают. В бриллиантах нужно разбираться, чтобы отличить их от стекла и оценить, нужно иметь, на что их надеть, а повседневные деньги значимы всегда и для каждого.
– Если они не фальшивы.
– Или если подделаны так, что могут сойти за настоящие. И говорю вам, Борович, вы недооцениваете этого парня. Я не удивляюсь, что он имеет успех у людей и особенно у женщин. Между нами говоря, такой красотой может похвастаться не всякий парень. А женщин подобное привлекает. Кроме того, он ловкий, может очень высоко подняться… Да… Ну, ваше здоровье!
– Но – по последней, – предупредил его Борович.
– Согласен. Кельнер! Счет!.. Позвольте, я заплачу.
– Отчего не пополам?
– Потому что я приглашал. В следующий раз будет ваша очередь. Ну, я – назад в контору. Приятно было поговорить. Пойдемте.
– Приятно, – соврал Борович.
Расстались за дверью. Было уже начало шестого, но жара не спадала. Выпитый алкоголь ускорил и усилил пульс в висках. На улице продавали вечерние газеты. Борович купил еженедельник. Идти домой смысла не было, а тем более на обед. Лучше всего поехать в Лазенки[9], найти отдаленную лавочку и посидеть в тени.
Он уже собирался войти в трамвай, когда его поразила мысль: госпожа Богна наверняка на Висле. Может, он увидит ее издали. Сядет на берегу и почитает газету.
Автобусом он доехал до набережной Костюшко: обширного пустого пространства между мостами Понятовского и Кербедза, поросшего чахлыми деревцами и травой, больше вытоптанной, чем выгоревшей под солнцем. Но это не отпугивало бедняков, которые располагались тут большими компаниями прямо на голой земле. Естественно, хватало места, чтобы пройти между ними и добраться до воды, но Борович свернул. Идти под заинтересованными взглядами было бы слишком неприятно, это привело бы к пусть неуловимому, но явному контакту с этой беднотой, о чьем существовании он предпочитал не знать и которой не желал демонстрировать свое существование. Он прекрасно понимал бессмысленность такой чувствительности к необязательным и случайным встречам с людьми, но теперь уходил, ускоряя шаг, чтобы как можно быстрее исчезнуть с глаз тех, кто видел его намерения и бегство. В конторе, общаясь с персоналом и посетителями, он не чувствовал такого раздражения. Там он не был частным человеком, не был собой, не жил собственной жизнью, как точно обозначил это Ягода. Но дома, например, он прибегал порой к совершенно комичным выкрутасам, чтобы избежать встреч с госпожой Прекош, у которой снимал комнату, делал все, чтобы даже контакт со служанкой ограничить самым необходимым минимумом.
По широким каменным ступеням он вышел на виадук. Нашел на мосту свободную лавочку. По центру моста густо летели машины, на тротуарах толкалась говорливая, смеющаяся потная толпа. Тут никто не обращал на него внимания.
«Странное дело, – думал он, – какая сила, какой инстинкт толкает людей сбиваться в огромные массы? Почему они не устроят себе жизнь иначе, отчего обитают в больших городах, местечках, селах?…» Экономическая необходимость, говорил некогда профессор Бжостовский. Но экономическая необходимость остается результатом психических потребностей вида, а не наоборот. Когда бы у человека не было социального инстинкта, он создал бы другие экономические потребности.
– Глядите, что на пляжах творится, – долетел до Боровича чей-то голос. – Людей – что муравьев.
Он невольно глянул вниз. Широкие пространства серо-желтого песка были покрыты людскими массами. Мутная вода у берегов тоже полнилась купальщиками, на всей поверхности реки посверкивали густо рассыпанные цветные корпуса каяков, лодок и яхт. В середине реки плыл большой, набитый публикой прогулочный корабль, с которого разносились громкие звуки музыки.
Люди, люди, люди. Лезут в воздух, воду, под солнце, сразу же заполняют каждую свободную поверхность, толкаются, жалуются на тесноту и все же лезут в самую толпу. Муравьи… Отсюда, с высоты, уже невозможно различить их черты, формы и даже рост. Они одинаковы: одинаково двигаются, кричат, одинаково чувствуют и мыслят. Нужно всего-то вознестись над ними на пару десятков метров, чтобы утратить возможность и необходимость различать отдельные экземпляры. Кто из них мудр, а кто глуп, кто красив, счастлив, зол или добр, каковы его сильные и слабые стороны, заботы, радости, цели, прошлое и будущее?… Не все ли равно?… Хватит пары десятков метров дистанции, чтобы перестали иметь значение индивидуальные черты любого из них… Они – стая одинаковых существ, единый вид, повторенный сто тысяч раз. Вот постоянная, дающая возможность выносить неоспоримые суждения при помощи всего двух чувств: зрения и слуха, которые контролирует объективная мысль.
И все же он пришел сюда, чтобы в этом рое идентичных существ найти одну, кого не в силах заменить никакая другая. Что за парадокс! И в чем тут заблуждение?… Быть может, в очевидной незначительности разницы или в иной, столь же несомненной очевидности веса и значимости этой разницы?… Что-то из этого – явная фальшь, вот только что? То ли, что возникло в результате неторопливых размышлений, или то, что сию секунду озарило мозг своей ощутимой истиной?…
«Зря я пил, – подумал он. – Невозможно мыслить ясно, имея в крови этот мерзкий алкоголь».
В Средместье он возвращался пешком, шаг за шагом. Никуда не спешил. Ягода был прав: не всякий создан, чтобы перерабатывать свои часы и дни, свои занятия и отдых в истинную жизнь. Другое дело, должна ли истинная жизнь, такой ее стиль, как у Малиновского, например, вызывать зависть? Являются ли обязательным показателем высшего уровня активность и попытки хватать жизнь, сколько удастся? В таком случае, идеалом стоило бы считать человека-кита, плывущего с вечно открытым ртом и поглощающего все, что он ни повстречает, отбор для усвоения оставляя организму.
Так или иначе, мнение Ягоды о Малиновском стало довольно неожиданным. Майор как бы желал дать Боровичу понять, что тот должен скорректировать свой легкомысленный взгляд на Малиновского, словно бы хотел ему сказать: «Присмотрись к себе и убедись, что ценность твоя не превышает его ценности, а может, даже и не дотягивает до нее».
«Забавно, – пожал плечами Борович. – Он просто объяснил мне, что даже если польза от Малиновского невелика, то моя, пожалуй, равняется нулю».
На самом деле Борович не чувствовал себя задетым. В глубине души он даже мог радоваться своей социальной неприменимости. И лишь один вопрос вдруг возник у него: так ли, как и Ягода, он не нужен себе самому?… Не хотелось об этом думать, но вопрос возвращался с механическим упорством. Он даже не заметил, как вошел в ворота некрасивого доходного дома на Маршалковской, не заметил лестницы, по которой ходил несколько раз в день, и только на четвертом этаже остановился у дверей своей – вернее, принадлежащей госпоже Прекош, – квартиры.
У него, собственно, не было намерения идти домой, но поскольку он добрался сюда, то вынул ключ, открыл дверь и как можно тише ее затворил.
Среди четырех съемщиков госпожи Прекош он один удостоился доверия и получил собственный ключ. Другим приходилось звонить и ждать, пока откроет горничная либо сама хозяйка. Когда два года назад он нанимал комнату, пришлось согласиться с этим режимом.
– Это непременное условие, при всем моем уважении, – говорила госпожа Прекош, стягивая полы плюшевого халата на своем выдающемся бюсте. – Порой съемщик теряет ключ или возвращается под хмельком. Слово чести – не могу.
– Но ведь в объявлении говорилось, что вход беспрепятственный, – напомнил Борович.
– А кто же вам создает препятствия? Да боже сохрани. Каждый может приходить и выходить, когда пожелает, может приводить, кого хочет и когда хочет.
– Ну, я-то никого не собираюсь приводить, – предупредил Борович, но лицо госпожи Прекош сделалось равнодушным, и ничего не помогло.
И только через несколько месяцев он получил ключ, когда пригрозил, что съедет. Необходимость встречаться с кем-то, кто открывал ему дверь, была невыносимой. Он начал просто избегать дома. Впрочем, он уже заслужил доверие госпожи Прекош, которая составила о нем мнение как об «очень спокойном и солидном съемщике».
Как он убедился, речь тут не шла о моральных качествах либо целомудрии обитателей. Почти к каждому приходили женщины, причем самого разного толка. Случались даже скандалы. Госпожа Дзвонковская, занимавшая комнату рядом с Боровичем, тоже приводила гостей. Госпожа Прекош считала нужным контролировать съемщиков по двум причинам. Во-первых, из страха перед грабителями, а во-вторых, из-за внутреннего ненасытного желания знать как можно больше обо всем своем окружении. Таким-то образом ей становилось известно абсолютно все, о чем можно было догадаться при каждом разговоре с ней. Кто не заплатил портному, кому нравятся блондинки, кого вызывают в какую управу, кто был на балу, а кто в ресторане – все это, не исключая приблизительного учета блюд и алкоголя, употребленных съемщиками, давало множество тем для длинных разговоров с ее поверенной Марцисой или с любым, кто неосмотрительно позволял ей втянуть себя в беседу.
Борович занимал в энциклопедии госпожи Прекош немного места. Платил пунктуально, женщин не приводил, возвращался домой рано и всегда трезвым.
Благодаря этому он не возбуждал излишнего интереса. Однажды слышал, будучи в ванной, как Марциса высказывается по этому поводу:
– Этот господин Борович, извиняюсь, как зачумленный. Все думает и думает, даже страшно.
– А я тебе говорила, что он именно таков. Наверняка влюблен без взаимности, – отвечала госпожа Прекош.
– Да быть не может.
– Отчего же нет?
– Когда бы так было, как вы говорите, он ходил бы печальный, а он, напротив, такой серьезный, что даже неприятно.
– Может, болеет, – решительно предположила госпожа Прекош.
Но горничная и с этим не согласилась:
– Да я бы знала. Кто болеет, тот стонет, а не думает. И что с этого думанья может выйти? Говорю вам, ничего хорошего. Мой отчим-покойник тоже много думал.
– И что?
– Известно что: церковь в Пясечне ограбил.
Борович позже рассказал об этом Богне, и они оба смеялись над историей целый вечер. То был один из прекраснейших вечеров перед его выездом в Закопане. Казалось, госпожа Богна пребывала в апогее своей несравненной женственности. Было на ней темно-синее платье из ткани, похожей на бархат. Он остался у нее дольше остальных, и после они сидели на террасе. В этом платье она выглядела очаровательно, а глаза ее становились почти того же цвета, что и сапфир на пальце.
«Обручальный перстень», – вспомнил вдруг Борович. И впервые с сегодняшнего утра понял, что госпожа Богна уже другая, что никогда уже не вернутся вечерние разговоры, во время которых он ощущал ее всевластное, теплое, ласковое присутствие.
Он лег в постель. Рядом в ночном шкафчике с отвратительной мраморной полкой лежали письма, которые пришли во время его отсутствия и которые он с утра оставлял для вечернего чтения. Там не было ничего важного. Две открытки от брата из Кракова, несколько писем от членов семьи и толстый серый конверт, набитый документами: дядя Валерий снова прислал ему какое-то свое дело для решения в столичных кабинетах. После каждой такой посылки Борович обещал себе не заниматься ими и отсылать назад дяде без слов, однако в конце концов все решал, наперед зная, что не получит от того ни малейшей благодарности. Из всей семьи, которую Борович не слишком-то любил и в отношении которой испытывал неявное, но отчетливое неприятие, дядя Валерий Погорецкий был наименее привлекателен. Многие его странности можно было простить, но толстокожую жадность и хамские манеры вынести казалось невозможным.
Сразу после демобилизации Борович, оставшись без средств к существованию и без перспективы какой-либо соответствующей должности, обратился к дяде с обычным торговым предложением. Не хотел никаких милостей. Просто полагал, что в таком богатом имении, как Погорцы, найдется место если не главного администратора, то руководителя одной из фабрик, спиртового заводика либо еще чего. Сама логика подсказывала, что дядя Валерий, полагающий всех ворами, но неспособный лично контролировать свое имение, должен доверять кому-то настолько близкому, как племянник и ближайший наследник.
Увы, старый чудак обладал собственной логикой и так воспринял предложение Боровича, что тот отбыл из Погорцев не прощаясь.
Единственной персоной, которую дядя Валерий не оскорблял, была госпожа Богна, а единственной соседской усадьбой, куда он заезжал, – Ивановка, когда она там находилась. В ее присутствии он оставлял свою грубость и менялся до неузнаваемости. Начинал говорить намного культурнее, умел усидеть на одном месте хотя бы несколько минут и даже улыбался.
Таков был эффект ее ауры. Непросто было поверить, как сильно и насколько покоряюще действовала ее аура на любого, с кем она сталкивалась. В таком скопище сплетен и зависти, как строительный фонд, не было буквально никого, кто испытывал бы к ней хотя бы неприязнь.
И отчего так?… Несомненно, она обладала массой положительных черт, невероятным тактом, могла очаровать своей несомненной разумностью, но и это было еще не все. Говоря совершенно беспристрастно, следовало признать, что она вовсе не красива и даже не симпатична. Люди не оглядывались на нее на улицах, но достаточно было малейшего, самого слабого сближения, чтобы поддаться ее очарованию. То, что было в ней и что невозможно было определить, оставалось тайной и для нее самой. А проявлялось это во всем…
Борович лежал в постели с открытыми глазами, глядя на бессмысленный узор обоев, внутренним взором видел лишь ее – всю ее, все ее движения, выражения лица и взгляды…
Начало уже смеркаться.
«Надо раздеться», – решил Борович.
Встав, он замер на миг и вышел в прихожую, где напротив его двери висел телефон.
Она сама взяла трубку. Была уже дома. Борович хотел сказать, что не сможет прийти, но она не дала ему и слова произнести.
– Зачем вы звоните? – изобразила она удивление. – Прошу вас сейчас же положить трубку и взять шляпу. Я жду.
– Я немного устал… – начал он.
Она перебила его:
– Да? И где же вы были? Вы даже на обед не пришли!
– Вы звонили Ходынским? – удивился он. – Я полагал, что вы были на Висле.
– Естественно, была и телефонировала из гребного клуба, чтобы вас тоже вытащить, но милый Стефанек исчез, как в воду канул. Ну хватит. Прошу вас сейчас же прийти.
– Но ведь…
– Что – «но ведь»?
– Вы… у вас наверняка гости.
– Даже если и так, разве вас это остановит? – рассмеялась она.
– Я устал.
В трубке повисла тишина.
– Я правда чувствую себя утомленным, – повторил он.
– Господин Стефан, – серьезно произнесла она, – я, понимаете ли, желаю вас видеть. И если вы придете немедленно, я буду вам благодарна.
– Хорошо, буду через пять минут.
– Жду.
Борович по ошибке взял чужую шляпу, и пришлось возвращаться уже с лестницы. Он сел в первое попавшееся такси и приказал ехать к Колонии Сташица. Собственно, можно было и не ехать. Уверенность, что он встретит у нее Малиновского, действовала ему на нервы.
Естественно, он не скажет тому ничего наглого. Борович знал наперед, что сумеет остаться к нему даже вежливым, но вечер, проведенный в обществе этого человека…
Машина остановилась перед небольшой виллой. В правой ее стороне располагалась квартира какого-то судьи, половину левой занимала Богна. На дверях еще оставался след от старой таблички с фамилией покойного Ежерского.
– А вот и вы! – поприветствовала Боровича госпожа Богна.
– Добрый вечер. – Он поцеловал ей руку.
– Пойдемте, я дам вам драконьего кофе.
Драконьим кофе в доме Бжостовских издавна называли кофе по-турецки, который варили специально для отца Богны. В его кабинете, который звался (уже не вспомнить отчего) «драконьей ямой», Борович пил этот кофе всякий раз, когда удостаивался чести беседовать наедине со старым ученым.
В прихожей не было ни одной мужской шляпы, в салоне сидел только Павелек, демонический, черный как смола шотландский терьер, который на приветствие Боровича снисходительно махнул хвостом, но даже не двинулся с ковра.
Отсутствие Малиновского так обрадовало Боровича, что он сразу сделался веселым и разговорчивым. Когда госпожа Богна вышла, чтобы принести обещанный кофе, он принялся играть с собакой.
– Знаете, – смеялся он потом, – это наименее подвижное четвероногое животное из тех, с которыми мне удалось познакомиться лично.
– Павелек?… О, да. Он само достоинство.
– Он ведь меня любит, но после месяца разлуки не нашел в себе достаточно куртуазности, чтобы встать и поприветствовать меня. Может, для его памяти месяц – это слишком много? И он просто меня забыл? – Поскольку госпожа Богна ничего не сказала, он добавил: – Жаль.
Она подошла и, положив руку ему на плечо, спросила:
– Что с вами, господин Стефан?
Он изобразил удивление:
– Со мной?
– Да. Вы какой-то неестественный. С утра. Я не видела вас месяц. Случилось что-то досадное?
– Ничуть.
Она тряхнула головой:
– И все же…
– Дорогая госпожа Богна, – он пытался говорить беззаботно, – я вас уверяю, что прекрасно провел отпуск, что не случилось ничего досадного, словом…
– Нет-нет, – прервала она его. – Если все так, как вы говорите, все еще хуже.
– Отчего же?
– Хуже для меня, поскольку вы изменились по отношению ко мне.
Он засмеялся и, неторопливо раскуривая сигарету, спокойно произнес: